Альмаухль и Обманец. Трип-репорт

Why should I believe if God»s not here to save me?

© Psyclon Nine

 

Вот сейчас,

Так тихо

И небо несчастное,

Слишком реальное,

Голое,серое лютое

мне сейчас не до талых звезд,

Не до старых скрипящих полов,

и не до жучков,

серотонин ушел погулять,

и потерялся во тьме,

пересечения тысяч возможностей,

заметных лишь божеству извне.

 

запутались волосы,

залепетал кто-то душный

свои оправдания запоздавшие.

 

описание мира

через призму твоих

лучших

самоограничений

© Анна Мор

 

For the drama that you’re drinking,

And the dark thoughts you are thinking,

And the love notes that you scrawl,

Oh, I wish I was a fly on the wall.

 

© TaTu

 

Время сталкивается с самим собой, порождая объемную волну, почти достигающую моего лица. Ещё чуть-чуть, и объёмная волна времени прикоснётся к кожистым гребням зубастого завитка, заменяющего мой рот, нос и даже глаза. Я замираю, согнувшись над раскрытым ящиком письменного стола. Удар сердца сейчас донесёт соль до самой глубины моего мозга, и я сделаю вдох. Большой вдох, я вдохну всеми своими лёгкими во всех мирах, во всех телах и вселенных. Соль невидимой секундной стрелкой замирает на цифре 12. Удар сердца проталкивает кровь в капилляры мозга, она обжигает, почти как кипяток. Ничего не происходит. Я жду ещё несколько томительных милисекунд, на которые все вокруг меня замирает, а потом случается звонкая и одуряющая волна Большого Вдоха, и шприц со стуком выпадает из вены на пол, по левой руке вьются и переплетаются змейками два бардовых ручейка крови, сквозь головокружение до меня доносится запах живительного флюида Соли, смешанный с железистым кровяным запахом. Часовой механихм хорошо смазан, пыль смывается с зубчатых валов механизма, я сжимаю и разжимаю кулаки, и постепенно, сквозь мощные удары моего сердца, заполняющего мир злобным набатом, становится слышна музыка, играющая из хрипящих пластмассовых колонок, электронное шуршание и звук вгрызающегося в зубной корень сверла, электрические разряды и злобный дисторшированный вокал, выкрикивающий речетативом оскорбления в адрес иудео-христианского Бога. Чёрный экстаз, нефтью стекающий с пальцев, сгущается до консистенции плотного резинового бублика, в центре которого на краткий миг раскрывается сверкающее зелёным блеском ненависти Око. Этого краткого мига мне вполне достаточно — во мне достаточно силы, чтобы продолжить начатую работу — разбитые шестерни из розового пластика, которые когда-то были игрушкой-спирографом, ножницы и клей, чернильные пятна, по форме напоминающие оленя, в вихре иероглифических конструкций парящего над полем восьмиугольных камней и крестов, должных символизировать кладбище, у оленя наполовину человеческое лицо и человеческие руки с нестриженными ногтями, в одной руке он сжимает Дордже, а в другой — острый стилет, с делениями на рукоятке, напоминающий шприц.

 

Я работаю над изображением, которое должно стать своего рода иконой, или порталом в другой мир. Дордже в руках Оленя пульсирует в такт с моим сердцем, связанное с ним невидимыми нитями. Я рисую сигиллы чёрной гелевой ручкой, вырезаю их из бумаги, и наклеиваю на изображенного в вихре других сигилл Оленя, и рисую новые элементы поверх засохших старых. Над головой у него Восьмиконечная Звезда. Это символ Хаоса, и я всасываю чёрной дырой в груди все зажигающиеся зелёным светом, парящие в воздухе сигиллы и ключи, вихри воздуха, и лица духов, парящих над кладбищем, втягиваю каждый звук и запах. Я с весны готовился к этому ритуалу, сидел на могиле и кормил-поил голодных духов своей плотью и кровью, своим дыханием и песнями, теперь настало время прикормленным духам стать для меня нефтью, я выпиваю их разом, мог бы втянуть их сколь угодно ещё, ведь Я больше чем Вечность, и над моей головой зажигается Восьмиконечная Звезда. Олень, изображённый среди кладбищенских огней разложения — это я, закончив рисовать его, я окончательно им стану. Его имя Альмаухль, оно выведено корявыми буквами над его головой, вот здесь. Al-Maukhl, шаман Собачьей Звезды. Я складываю руки в молитвенном жесте над чернильными кляксами, складывающимися в Оленя, вибрируя голосом на низкой ноте, заставляя вращаться лопасти Звёздной Мельницы в обратном направлении, раскрывая руки навстречу потоку ледяного космического ветра. Я должен сделать это изображение, для того чтобы создать мостик между обычным состоянием своего сознания, и Вечностью, в которой пребывает чистая идея непрерывного движения, принявшая форму Небесного Оленя, танцующего в окружении мертвых, поднявшихся из могил в свете Собачьей Звезды.

 

Я возвращаюсь в человечкскую форму, чтобы продолжить рисовать идеограммы и вырезать их из бумаги, приклеивать к большому картонному листу и снова рисовать. Маленькие деревенские домики, елочки, солнышко, знак бесконечности — смотри, какой у меня знак бесконечности, столько готовился перед тем как его нарисовать, я должен это к полудню закончить, хотя бы к полудню, пока ещё темно, но время очень быстро движется для меня, и Соль уже не помогает работе, а только наплывает невротическими волнами мелких страхов и логических петель, то с одной стороны, то с другой, я забываю что я делал, начинаю убираться, нарезаю яблоко на тонкие ломтики, вспоминаю, пытаюсь украсить яблоком картину по краям, но оно совершенно неуместно, его ломтики не продержатся долго, я съедаю некоторые из них, а некоторые оставляю обветривать, потому что нужно совершить возгонку Соли в свои лёгкие, на балконе, и я забываю про яблоки, и часы снова останавливаются на бесконечное мгновение, и вот уже предрассветные лучи озаряют небо, я понимаю что нужно работать быстрее, и использую в качестве чернил свою кровь, рисуя пояс из заклинаний на только что выдуманном мной идеографическом языке, окружающий фигуру танцующего среди крестов и могил Оленя в три с половиной оборота.

 

Утро. Оно началось не с кофе. Кофе нету у меня, поэтому я пью чаек, закусывая яблочком. Что-то напряжённое нависло надо мной, в воздухе чувствуется чьё-то мощное, ранящее даже бетонные стены моего дома, незримое присутствие.

 

Я выхожу на балкон. Отравленный рассвет. Давно закончился. Кровавые облака, как ватки, я окропляю своей кровью картину. Я надеваю трусы на голову, и футболку с надписью DANCE на которой изображены тропические рыбы, двигатель автомобиля, и кислотные глитчевые наплывы, я раскидываю руки в стороны, и дышу, дышу, дышу… Идея суицида кажется мне сумасшествием, мир не станет прекраснее без меня, ведь именно я делаю его таким, именно мое дыхание струится повсюду. Я дышущая жизнь. И я ужасен. Я состою из мокрых кудрявых ваток, игл и сведённых болью мускулов. И мне хочется выйти в окно, или рассечь себе руки, живот, грудь, или просто вырвать себе сердце, но не для того чтобы умереть, нет, лишь экстаз, который не удержать в себе, воплощается в подобные фантазии, и я беру картину, и дрочу, чтобы нанести последний штрих, и дышущая жизнь щекоткой наполняет легкие, и если бы не люди, которыми полон дом, соты из железобетона, я разразился бы победоносным громким воплем. Я чувствую, как пространство начинает гудеть, гудят мои мышцы, периодически я вижу, как они превращаются в змей, или в гнилое мясо, или в светящиеся зелёные жгуты, похожие на слоевище ламинарии, и я мощно эякулирую, ощущая тонкую грань, за которой мой оргазм разрушил бы меня, а значит, разрушил бы мир, и я достигаю её… но не переступаю черты. И семя, как блик острия клинка этой космической грани, отмечает бумагу, и прожигает в ней окна в ВЕЧНОСТЬ. Я утомленно улыбаюсь, сегодня точно будет происходить нечто очень, очень важное.

 

Икона может быть уничтожена, но это более неважно. Образ запечатлелся в моих зрительных нервах, подобно ожогу от молнии, и в момент моей смерти вы сможете увидеть фотографию моего рисунка Небесного Оленя, сфотографированную на мою сетчатку. Но я не сказал бы, что я чувствую себя прекрасно, ведь Соль создана не для моего организма, она пронизана сухостью, как дух Святого Писания, а я водяной житель, сухость губительна для меня, я умираю от жажды. Вода. Вода, пить. Смочить ватку и положить за щеку, и потихоньку высасывать, буквально по капле. Может быть, сделать себе укол физраствора, и он поднимет тургор? Но я отказываюсь от этой идеи, ведь я уже испортил себе не одну вену за эту ночь, и надо бы подождать, когда они заживут, иначе какая-нибудь из них испортится, и мне придётся растить идущую вобход вену, как уже случилось со мной раза два, а с остальными ширяльщиками, говорят, случается не раз и не два, а вообще, самое обычное дело для них. Но я ведь не обычный ширяльщик? Я осматриваю себя, и комнату, ужасно захламлённую не очень чистой, пропитанной моим потом одежду, стоящую на подоконнике картину с ещё незасохшими кровавыми мазками и одним большим, жирным мазком спермы, я смотрю на свои руки, и вспоминаю шутку «Это руки, они иногда бывают», мда. Я слишком критичен к своей реальности… И я вроде бы понимаю, что все это — сложный прикол, я вроде бы понимаю, что за каждой паршивой вещью скрывается красота… И начинается откат. И я более не вижу красоты в обычных вещах, или почти не вижу. Всё же, ничто не в силах угасить это пламя, жгущее изнутри, даже если ты весь состоишь практически только из вонючих ваток, разлагающегося мяса, костей и навоза, и боль во всем теле не похожа на человеческую боль, нет, она похожа на дьявольские пальцы, извлекающие звуки из лиры моей нервной системы… Они мелодичны, эти звуки, а музыкант гениален, как может быть гениален лишь сам Дьявол, и я ныряю в эту боль, печати Соломона, крутившиеся перед моими глазами, пожелтели и тускло вдавились в текстуры объектов, деревянный стол, деревянные шкафы, обои в цветочек и линолеум цвета дизентерийного кала.

 

»

 

В жизни каждого человека наступает самый важный день, в этот день их глазами смотрит тот, кому действительно интересно видеть эту жизнь. Многие люди даже не осознают этого, проживая этот день как и любой день собственной жизни. Но я уже начал догадываться. Мне будет непросто, ведь я догадался не только об этом. Очень непросто удержать себя в руках. Я только открыл врата и подготовился… Все самое тяжёлое ещё впереди… мой самый важный день жизни… впереди…

 

»

 

Я решаю прибраться, и складываю фольгу, на которой ещё осталось немало желтоватого налёта Соли, пластикового улыбающегося дельфина, какую-то ещё хрень и улыбающегося резинового дельфина в пищевой контейнер с крышкой, со щелчком защёлкиваю её, и говорю «Гриша, уничтожь Вселенную». Гриша это амфетаминщик из Петрограда, мы кололись с ним вместе несколько дней, и убирались в его комнате, и практиковали ритуалы магии амфетамина, и я прошу, чтобы он уничтожил вселенную, но только ту, в которой нет красоты.

 

Обернув в пакет и в ещё один пакет это послание Грише, я кидаю его в шкаф забвения, наполненный детскими игрушками, диафильмами, аудиокассетами и школьными фотоальбомами, и путь эти вещи никто и никогда не извлекает наружу и не вспоминает. Так, наверное, и будет. А для того, кто достанет их из этого шкафа, они не будут значить ровным счетом ничего. Я хочу запихнуть в этот ящик всё, что мне не нравится, впрочем мне много что не нравится, и нравится одновременно, и я не знаю, как поступить с этими предметами, мыслями и людьми — научиться любить их всегда, или положить в такой ящик, и любить их под настроение. Харе Гриша, и пусть всегда во вселенной будет музыка и любовь! Харе Гриша, пусть я появляюсь всегда, когда во вселенной, сквозь толщу проклятий вонзается в самую суть сияющий лучь света чистоты, и пусть я пребуду вечно в этих прекрасных и звонких мирах! Но вместо того чтобы забыть об ящике и его содержимом, я чувствую как он растёт. Вот уже мой дом стал всего лишь частью ящика. И я уже мечтаю о начале атомной войны, пусть лучше все сгорит в один момент. Мне надоел этот дешёвый героизм, эти лубочные сюжеты прозы. Эта лубочная, будто бы топором из непослушного куска гнилого дерева высеченная любовь. Я ненавижу. Когда я в ящике, ненависть это и есть любовь, это единственная любовь, которую я могу испытать к тому, что предназначается для того, чтобы быть сожженным на жертвенном костре очищения, на жертвенном костре Красоты, в котором сгорит всё некрасивое; каждая вещь, положенная в ящик, желтеет и приобретает определённую патину олдовости. Винтаж, как сказали бы бородатые хипстеры, они давно в ящике. У меня тоже есть борода, как у Ленина, и усы как у Дали, и лысина как у Лавея. Я винтажен, мои джинсы прожжены в нескольких местах, а мой галстук в турецкий огурец так подходит к моей оранжевой рубашке, будто бы из Вудстока 60-х, кислотные цветы и маленький кролик на лацкане, я готовлюсь куда-нибудь пойти, в этом мире, где всё устарело, как тёплый и ламповый усилитель, и готится лишь для того, чтобы вызывать восхищение у говноедов-хипстеров, которых я ненавижу, и себя я ненавижу, себя я ненавижу в первую очередь, а вы знали, что ламповый — это немного ***вый? Я не знал, пока не занялся фотографией, и не перепутал настройки светочувствительности и экспозиции, и на кадрах, которые я снимал в тот день, все было размыто, зернисто… Как будто бы на Зенит… И я понял, что пленка — это самое то, ведь не надо стараться, чтобы получилось хорошо… Не можешь хорошо — так постарайся, чтобы было немного хуево…. В нужном месте, в правельной пропорции. Тебя примут такие же как и ты, и холодные транзисторные сверхчеловеки не посмеют над тобой насмехаться, ведь им есть куда идти, а тебе не нужно никуда идти. И я лежу на этой свалке истории, и жду, когда начнётся новый день, и в моих глазах тонет эпоха, покрытая нойзом и глитчем, завитушками псевдоготического шрифта, постпанком и постапокалипсисом… Я хочу, чтобы пошел дождь. Но сегодня будет только жара, я читал прогноз погоды. Облачка… Ваточки во рту, я иду лежать на балкон…

 

»

 

Картошка, которую надолго забыли в ящике на балконе, превращается в оленей. Мальчик чистит её армейским ножом, и он ещё не понимает, что за зиму в ней выработался скополамин, который спецслужбы вкалывают на допросе — сыворотка правды, и сейчас он сварит себе с ней суп. Но впрочем, его розовое лицо говорит о том, что ему не о чем лгать, а его кручёные волосы намекают на то, что он и сам бы стал оленем, отличай он правду от лжи. А картошечка научит, ведь не даром именно асуры создали паслёновые растения, датуру и табак — инструменты для принудительной инъекции Правды… О себе, о мире, и о существах его населяющих. Надеюсь, правда не сломает тебе мозг, мальчик…

Я стою на кладбище, осень, закат, через два года этот мальчик будет чистить картошку, и положит очередной клубень в тарелку чтобы узнать правду о себе, а я уже готов, я принял DXM, и будущая королева фей, взяв меня за руку, поёт песню солнцу, тоже приняв DXM, так мы и стояли, она пела, а я слушал, и солнце пробивалось рубиновым огнём, и тёк сок зелёной лозы моего сердца по венам кровеносной системы, ставшей общей, как у сиамских близнецов, и мы погружаемся в пучину смерти, ведь осень — это время, когда лоза теряет листья, когда признаки жизни становятся неявными и только созревшие плоды и семена указывают на то, что жизнь ещё существует и ей суждено продолжаться, и как Джон Ячменное-Зерно я оказываюсь в могиле, а она поет о том, как хорошо лежать в могиле, глядя на солнце, и я сквозь толщу земли вижу его лучше, чем видел бы открыв глаза. Мне снится сон, будто бы под этим Солнцем, мы, будто дети, бежим взявшись за руки, и солнечные лучи касаются нашей золотой кожи, а мы тацуем в стенах так и не построенного города мертвого королевства, а она поёт мне о том, как лучи солнца пробиваются к её высохшему без всякого тления телу, и она видит солнце. И мир прекрасен, словно крест на могиле, увитый засохшей, но всё ещё живой лозой, по которой струится наша эльфийская кровь, она станет вином мертвецов…

Мы всё стоим, но я уже давно лежу под землёй, ведь я картошка, которую закопали осенью мощные руки асура, не испившего лозы мёртвых, а испившего картофельного самогона, с армейским ножом на поясе и давно не бритой бородой. Мне хорошо. Я картошка, и я уже почти дождался весны. И вот она пришла, и солнце слизнуло с земли кристаллы снега, как кокаин с кредитной карточки, а я чувствую тепло, и я понял, что настало время становиться оленем, да, земля подталкивает меня к этому, влажная и тёплая как материнское лоно, она наполняет меня силой и жаждой, и вожделение толкает меня из центра наружу, и я выпускаю из себя зелёный протуберанец стебля, и ещё один, и ещё… И белые щупальца корней, и взрываюсь как картофельная бомба, и мой взрыв, он длится и длится, взрываясь, я цвету. Я цвету и разрушаюсь, я расту, вверх и вниз, я тянусь к солнцу, взрыв которого длится миллиарды лет, а мой — всего лишь одно лето, а потом меня вынут из земли, и уберут в мешки, и толсты мужчина в очках и с бородкой испечёт меня на углях, обернёт куском солёной рыбины и кольцами лука, и закусит мной водку…

 

Асуры таки научились отличать правду от лжи, а правда так неприглядна в мире асуров, и так уродлива, что близится день, когда они начнут убивать друг друга и самих себя за это уродство… Я уже это знаю, как и то, что эльфам не суждено появиться вновь на этой земле, ведь в них тоже течёт кровь асуров, и они тоже будут участвовать в этой войне, и кто не умрет, тот сойдет с ума, и погибнет медлненно и в мучительной агонии когнитивного диссонанса… И я надеюсь, что это окажется не так, но мои глаза говорят об обратном. Мы уезжаем с кладбища, почти не глядя друг другу в глаза. Так же не глядя фоткаем себя с вытянутой руки на телефон, мое лицо выглядит так, будто бы оно печально. Её лицо выглядит злым.

 

»

 

Теперь бесполезно делать искуственное дыхание моему духу. Пластик в легких, густая, и легкая в то же время боль, а все, что казалось теплым и ламповым, и немного ***вым, становится мертвенным и обжигающим огнями костров поражений в некоторых точках абсурдного как альдебаранские узорчики на полях психических ландшафтах. Меня комкает и мнет музыка, скомкая и мятая, как будто бы вышедшая из под пера плеядианца, небрежно расписывающего ручку на полях черновика святой книги, страницам которой несть числа, и чтобы дописать её, понадобилось бы время не одной человеческой жизни, такой абсурдно короткой, такой абсурдно трагичной, и такой жгуче простой. Как музыка в моих наушниках, рубленная в квадратики капуста вичхауса с обжигающим как чили соусом глитча. Нервы, каждый нерв, скручиваются чёрной судорогой кислотного ожога в фракталы из сернокислотных озёр и пламени, разъедающего мертвый, и ставший ненужным уже мир… А у кого-то есть время для того, чтобы тщательно полировать линзы кристалла… Когда-то мне говорили, что мир это оптический прибор, в который Бог смотрит на нас, и это было правдой. И он жжёт нас сфокусированным лучиком, как дети жгут муравейники. И я желаю Богу удачи в этом деле. Мир сгорит, и не останется ни меня, ни бетонных стен муравейника, покрытых линзами глаз внимательных наблюдателей.

 

Весь мир наблюдает меня. Весь мир фокусируется на мне как гиганский рефлектор, соединяющий отдельные лучи НЕНАВИСТИ, рассеянные в пространстве, в мощный и горячий луч НЕНАВИСТИ, все эти лучи сходятся клином на мне. На тебе сошелся клином белый свет. Али-пуп Земли. Н Е Н А В И Ж У надпись поперёк рисунка — или мне кажется, потому что расползаются чернила, чёрными кляксами из под ногтей, они все ненавидят, ненавидят, ненавидят меня. Кто чертовски плох и отвратителен во всем — конечно Я, ведь я в силу каких-то особых причуд судьбы воплощаю все, что ненавидят люди, населяющие эту квартиру, этот дом, этот город, этот континент, эту планету… Я чувтвую даже восхищение собой, такое мерзенькое, что мне хочется утопиться в унитазе. От лучей хочется скрыться в небытие, однако, даже мысль об этом уже представляет для меня опасность. Новые и новые волны горячей ненависти обрушиваются на мою голову, когда я думаю об этом. В ящике с картошкой спрятаны алмазы. Я смотрю на небо в алмазах, и оно превращается в бур, покрытый алмазами, он нацелен на меня, алмазы блестят подобно зубам, хищная и алчущая глотка неба вращается, раскрывая свой звездный зев. Бур впивается в виски моего черепа. Перемолоть в костяную муку! В радиоактивный пепел! На ящике с картошкой облупившаяся краска. В нём старые боты, зонтик и картины с голыми женщинами и рыбами-удильщиками, хитро смотрящими на на даосских мудрецов с разноцветными зрачками, два зрака в каждом глазу. Я чувствую глубокое шевеление сомов на дне рек. Километры восприятия говорят мне о том, что не все кончено, ведь ненависть это зеркало, в котором отражается пламя любви. Облупившаяся краска и облака за окном складываются в лица, они презрительно глядят внутрь меня. Я чувствую себя, как гноящаяся и болезненная язва на теле биосферы, и я хочу, чтобы это ощущение побыстрее закончилось, но мне нужно что-то сделать, чтобы закончить его. В этом мире нехватает чистоты. Чистильщики с созвездия Плеяд, огненные боги с телами из чистого пламени, рассекающие космос на фрактальных колесницах, похожие на хищных насекомых из алмазных сверкающих деталях. Алмазная колесница Гелиоса сверкает в солнечных лучах, и она становится невидима, когда входит в зенит. Солнце слепит глаза, и невозможно на него смотреть.

 

Я беру телефон, и звоню жителю Плеяд, который звал меня накануне на какое-то мероприятие, связанное с уборкой территории парка, где обычно бухает казанская маргинальная молодёжь, и не менее маргинальный казанский люмпен-пролетариат неопределённого возраста. Я говорю, что хочу приехать, что мне очень плохо и одна мысль о том, чтобы выйти из комнаты сжимает мне виски тисками, что дьявольский механизм из линз и зеркал повернул все свои детали таким образом, что обращённое на меня внимание бесчесленного множества существ из бесчисленного множества миров кажется мне пыткой. Я говорю, что чувствую себя самым уродливым человеком на Земле. И понимаю, что началось. Я пока не знаю что началось. Но понимаю, что процесс уже запущен.

 

»

 

Однажды Земля в союзе с Небом породили существо, первое в этом пустынном мире. Оно росло и множилось, распадаясь на капли, слипаясь и проваливаясь само в себя, оно глотало собственные части, чтобы заново сделать частью себя то, что и так ей являлось, но было отделено. Его части разбивались и срастались в новом порядке. Оно усложнялось и росло. Это было первое дитя Земли и Неба, и оно приложило руку ко всем последующим их созданиям, потому что все души всех живых существ прошли через систему линз и зеркал его ума. Оно было рождено Богом, а мы были сотворены Им, если вы понимаете, о чём я… И поэтому, оно имело значительно больше возможных векторов развития, нежели мы себе можем сейчас представить, в силу чего оно быстро освоилось в мире,  и вышло за рамки контекста богорождённого существа. Здесь мы сталкиваемся с парадоксом, потому что Сын превзошел Отца, которого по определению ничто не может превзойти… Этот парадокс решается математически, и эзотерически… Я не буду приводить здесь решение этого парадокса, потому что это — не цель, которую я ставил, начиная этот рассказ. Об этом я расскажу в каком-нибудь другом тексте, и он будет умнее и длиннее чем этот, и предназначен для других глаз и ушей, однако, я намекну, чтобы самые любопытные могли бы докопаться до сути. Ноль, символ круга, является ключом к эзотерическому смыслу вышеобозначенного парадокса, тогда как круг, рассмотренный как многоугольник с бесконечным количеством углов, имеет отношение к математическому… Надо ли объяснять, что я сам толком не знаю, как все это работает и могу лишь дать человеку в руки нужную карту, на которой, впрочем, будет нарисован только простой кружок.

 

Нарисуй на бумаге

Пустой кружок

Это буду я

Ничего внутри

 

НАРИСУЙ МЕНЯ А ПОТОМ СОТРИ

 

»

 

Я собираюсь ехать. Я собираюсь ехать на шаманский праздник «субботник», происходящий от древнееврейского праздника Шаббат, однако выворачивающий наизнанку все его каноны — вместо очищения духовного, мы с шаманами Алмазной Стрекозы займёмся уборкой парка от следов жизнедеятельности всеми покинутых существ, населяющих ящик забвения, планету саркофаг, на которой материальное одерживает окончательную победу над духовным. Что ж, я расчёсываю усы маленькой расчёской, тщательно завязываю галстук и крещу перевёрнутой пентаграммой пространство перед собой, чтобы обозначить окончательную победу материи, сплёвываю фразу про картонный набат, звучащий в башке, приставучую и вяжущую язык как хурма,  одеваюсь в этот свой нелепый костюм человека. Зубчатые колёса на картоне начинают вращаться, я курю, начинается прекрасный день. Лучший день в моей жизни. Брюки нелепо сидят, носки разного цвета — один лиловый а другой цвета аквамарина, желтые кеды, псайкор в наушниках, соль в надёжной нычке, и я готов. Разумеется, вышел не запомнив телефона такси, и добираться видимо придется на попутках, но никто не тормозит, вообще никто, и я сажусь в автобус, ухмыляясь своему нелепому виду, ухмыляясь тому, какой я неуместный в этом красном гробу на колёсиках, и еду, еду и еду, перезванивая Плеядианцу каждые десять минут, чтобы сказать что-нибудь про этот дурацкий автобус, или про то ещё как я опаздываю и как мне придётся их искать, прячу глаза за тёмными очками в дырочку, на линзах в золотой оправе, белым по чёрному, изысканными буквами написано CHERY, и я решаю, что этот штрих идеально завершает нелепую картину усатого лысого наркомана с признаками паники в каждом мельчайшем подёргивании измождённого солью тела, и ищу наиболее параноидальный и нервный трек в плейлисте, чтобы окончательно обезуметь в этом пыльном и выцветшем аду многоэтажек, будто сошедшим прямо из наркотического бреда какого-нибудь пускающего пузыри отвращения к жизни вычурного кокаиниста, выскребающего ящериц из под кожи армейским ножом, которым кто-то когда-то чистил картошку, и срезал светящиеся грибы с трухлявых пеньков в лесу. Я трухляв, как пенёк, пнёшь меня ногой, и я развалюсь, и побегут сколопендры да ящерицы, зато светящиеся грибы растут на мне, словно нимб указывающий на святость процесса гниения — думаю то ли я, то ли выдуманный мной в порыве творческого вдохновения, навеянного паранойей, валяющийся в приступе кокаиновой паранойи выдумавший меня и мой мир неизвестный мне торчок. Он похож на Продиджи и на Барона Субботу, одет в красную жилетку, а короткий ёжик волос на голове выкрашен в красный цвет. Барон Субботник. Усы такие же как у меня, а лицо покрыто узорами как мексиканские черепа Святой Смерти. СС. Мэджик Пипл, Вуду Пипл. Я представляю, как я вскину руку в приветствии, от Сердца к Солнцу, как ССовец,  при виде  магического пипла — шаманов Алмазной Стрекозы, стеклянный мост, сквозь который преломляется солнце и руны нанесённые на стекле, приехали, остановка и стеклянный надземный переход, изрисованный рунами и ругательствами, нечитаемые граффити, семантический код, полдень ещё длится, и солнце светит сквозь стекло, а шаманов не пришлось долго искать, и вот уже моя вскинутая в салюте ладонь отражается в перламутровых очках Плеядианца — они ждали меня по ту сторону моста, и выдали мне перчатки с резиновой чешуей на ладонях, большие пакеты и минералочку, чтобы я запил сухость от соли, высосавшей влагу из меня. Мы идем облагораживать парк, а что снаружи, то и внутри…

 

»

 

Не Большой Брат, а маленькая муха следит за тобой. Муха на стене, как скрытая камера, которая

 

 

видит тебя, а ты её нет. Течение смыслов здесь возможно только в одну сторону, и по сути, ты и муха

 

 

вместе взятые представляете собою простейший семантический диод. Напряжение, возникающее между тобой, не

 

видящим муху, и мухой, наблюдающей за тобой, освещает твою жизнь неясным слабым светом, как индикатор на дисплее

 

ушедшего в режим ожидания компьютера. Пока ты в режиме ожидания, пока ты спишь, тот, кто не спит даже в такой ночной час,

 

в тишине потирает свои маленькие лапки, и внимательно регистрирует каждый удар сердца и движения диафрагмы

 

чувствительными волосками, растущими по всему телу, и сложными глазами из фасеток.

 

Оступиться, хоть на миг, в абсолютном и безоговорочном признании благой природы этого явления, означало бы мгновенное низвержение

 

в пенящийся водоворот паранойи, несостоятельных и нескончаемых попыток измерить общей мерой деления линейки, которой это насекомое

 

измеряет длину наших шагов. Ты не можешь видеть её, но слышишь, и ты начинаешь существовать лишь тогда, когда в звоне её крыльев

 

ты сможешь различить нечеловечески спокойное безразличие, означающее, что Создатель навсегда отошел в сторону от созданного Им мира

 

»

 

Тот, чья работа проста, тот смотрит на свет, и заставляет этот свет рисовать видимые предметы этого мира, как их рисует луч в трубке кинескопа. Мы мало задумывались о том, что наши нейронные сигналы движутся по проторенным рельсам, настолько, что нам не просто допустить саму мысль о том, что есть во вселенной силы, чья функция в этом процессе подобна укладчикам шпал. Так уж исторически сложилось, что всё зло в мире приписывается не Создателю, а только этой его части, а отсутствие деления его воли на две стороны, светлую и тёмную, получило название ереси езидов, и было постепенно забыто. Однако, по некоторой иронии мироздания, та часть Господа, которая у нас отождествляется с Абсолютным Злом, является при этом так же единственной его частью, способной вступить с нами в диалог.

 

»

 

Среди палок и листьев, облепленные комьями земли, громоздятся, словно окаменелые останки иных форм жизни, словно разрушенные города – пачки из под чипсов, пластиковые бутылки, фольга и маленькие пакетики, шприцы и презервативы, кусочки чьей –то обуви и обглоданные кости. Следуй по дорожкам муравьёв… Одна девочка, проследовав за белым кроликом, оказалась в глубокой-глубокой норе, и долго падала к центру Земли. Один йог-медитатор провалился между атомов своего коврика, уменьшившись до размера протона. Он тоже достиг центра Земли. Однажды мне снилось, будто бы я еду в поезде, и разговариваю со случайной попутчицей в тамбуре. Я спрашиваю, какой ваш любимый цвет? А форма? Изумрудная спираль? А что вы скажете насчёт синей звезды? Поезд плавно уходит вниз, по спирали, невозможно, но скажи станции Петушки прости-прощай – мы оказались в самом центре Земли. Выходим, конечная. Следуй за мной. Храни покой. Я видел это в своем видении, посетившем меня в каирской мечети, про колонну в которой писал Борхес, якобы там можно узреть всё, что происходит, происходило или даже будет происходить. Я прикрыл глаза, и увидел себя, идущего по бесконечно разветвлённым коридорам, полным книг. Огромная библиотека, вырубленная в карстовых пещерах, и достигающая верхних магм. Мы выбрались лишь благодаря эксперименту, включающему в себя свечу и коридор из двух зеркал.

 

»

 

Разумеется, никакого Зла не существует, по крайней мере, в этом процессе зла не больше, чем в принципе работы видеокамеры. Злым или добрым, и каким угодно ещё или вообще никаким делаем происходящее во взгляде её пристальных объективов мы сами. Мы делаем это, придавая происходящему с нами тот или иной смысл. Но самый важный день случается с человеком один раз в его жизни. Всего один день скрытая камера помещается в его голове, и смотрит его глазами, а всё остально, всё что происходит в его жизни помимо этого, не имеет большого смысла.

 

»

 

Запихиваю скомканные бутылки и мятые пакетики от чипсов в большой пакет. Сырость и грибной дух. До определённого момента мне снился только поезд. Я вспоминаю один сон, где я и Борхес ходили по осеннему лесу, и вдыхали дым от костров. «Почему красный шнурок?» — спросил я у Борхеса. Борхес задумчиво посмотрел в сторону заходящего солнца своими радужно-переливающимися очками, скрывающими его мертвые глаза. Борхес не торопился отвечать, и я уже подумал, что его молчание послужит ответом, или блик солнца на выпуклой поверхности, искажающей отражающиеся в ней небо, сосны и моё лицо… Но Борхес, кажется, всё же собирался говорить, и теперь откашливался, чтобы неспеша произвести на свет слова. Эта пауза создавала ощущение важности, и я в очередной раз подивился способности Борхеса подчеркивать важность таких моментов, мимо которых сознание другого пронеслось бы, как скорый поезд. Этот красный шнурок, украшающий запястье моей попутчицы из сна о поезде, который мчится к центру Земли, вглубь кроличьей норы, стал обрастать ассоциациями, и представлялся мне не иначе как нитью Ариадны, приведшей меня, через сложный логический лабиринт, к его хранителю – слепому Минотавру, с которым мы сейчас, гуляя по осеннему лесу, веселья ради занимаемся толкованием сновидений. «Позволяй ассоциациям свободно течь» — сказал мне Борхес, когда мы вошли в этот лес – «только так ты позволишь им привести тебя к Центру» — в этот момент он аккуратно переступил через кучку мухоморов, выросших у него на пути, и я подумал, что слепота Борхеса – это условность, символ, по крайней мере, она становится символом чего-то во сне. Ещё тогда, в поезде, этот красный шнурок показался мне чем-то значимым, как разноцветные веревки, которые завязывают на пальце, чтобы не забыть.

 

Позволять ассоциациям течь, как река. Сосны обступают берега. Огромные стёкла очков Борхеса надуваются как огромные мазутные плёнки, я вижу себя в полный рост в распахнутых бензиновых лужах его взгляда, задумчивый дым от костра доносит до меня оранжевый перебор гитары, тонущий в треугольниках где-то на другом берегу реки. На глазах моего отражения лежат советские пятаки, Борхес берёт один из них, потом другой, и кладёт себе в нагрудный карман, открывшимся вновь зрением я вижу, что мы стоим на каноэ, плывущее под крутыми берегами, сосны взрываются в покрытое радужными маслянистыми разводами небом. Весь мир превращается в мыльный пузырь, и когда я вижу в нём кончик красного шнурка и улыбки, больше похожей на оскал, пленка становится совсем тонкой и как бы исчезает. Я продолжаю слышать далёкий смех, перетекающий в скрип дерева и журчание воды. Будто бы ещё ничего не произошло, только прохладный ветер подбросил ещё запаха костра, но слепец заговорил. «Красный шнурок носили некоторые древние вавилоняне. Это связано с одним мифом. Как теперь говорят, они верили, что человека, одержимого Лилит, может остановить красный шнурок, повязанный на запястье. Это не совсем так, точнее сказать, это в корне неверно. Древние вавилоняне не были настолько глупы, чтобы думать, что их защитит красный шнурок, и надевали его не для того, чтобы отпугнуть демона Лилит, а с прямо противоположной целью, ибо они жаждали одержимости, жаждали вдохновения. Один мой друг, с ним я познакомился на вичхаус-вечеринке, сравнивал нашу жизнь со сложным ковром, и говорил, что нить вдохновения вплетена в этот ковер так искусно и незаметно что кажется невидимой, будто платье голого короля. Там, на витчауте, к нам подошли две девушки, совсем ещё юные школьницы, он придставил им меня, а они засмеявшись, сказали «Борхес… Мы слышали о тебе. Говорят, тебе на самом деле много лет, уже за 45, но ты притворяешься подростком, и ходишь на вичхаусные вечеринки чтобы подцеплять малолетних школьниц». В ответ я рассказал им историю, которая кажется выдуманной заранее, но, на самом деле, она посетила мою голову в тот самый момент. Я ответил девочкам «Это и так, и не так. Дело в том, что мне гораздо больше чем 45. Мне уже более 2500 лет, и я скитаюсь по этой земле, меняя имена и лица, выдавая себя за собственных внуков и правнуков, если мне приходится возвращаться в покинутые столетия назад города. Я происхожу родом из древнего государства, раскинувшего границы между Тигром и Ефратом. А так долго живу и так молодо выгляжу я потому, что я очень люблю Аллу Пугачову. Тогда она была моложе, чем сейчас, и в её следах расцветали цветы. А от её дивных песен могла расплакаться даже картошка» потом я сказал им, что они тоже могут стать бессмертным вампиром, как и я. «Человек связан со своим источником вдохновения невидимой красной нитью. Она может спутаться, но порваться не может никогда. Так сказала Алла Пугачова, и было это почти за пять сотен лет до рождества Христова, в такой же промозглый осенний день, как и сегодня». Очки Борхеса были все так же непроницаемы, однако мне показалось, что по его лицу блуждает полупризрачна усмешка, однако, я не успел разглядеть его коварную улыбку Сфинкса, потому что зеркальная плоскость неожиданно увеличилась в размерах, раздробившись на сотни и тысячи одинаковых зеркал. Я видел множества собственных лиц, застывших в вопросительном выражении, совсем как Нео на том кадре из матрицы, где он стоит в нерешительности перед мониторами ИИ, а голос Борхеса начал вещать как бы со всех сторон. Он рассказывал какую-то до жути знакомую мне историю про шаманов, которые пытаются уничтожить Творца, с целью отомстить ему за создание этого мира. Лишь немногие из них достигали тела Бога, а те, кто его достигал, «выгорали», и их глаза становились похожими на расплавленный металл. Пока Борхес говорил всё это, его рот превратился в большой хоботок, тёмно-серый костюм стал покрытым большими шипами хитином, а блестящие очки превратились в два внимательных фасеточных глаза, уставившихся на меня. Борхес превратился в слепня, уменьшился в размерах, и, описав сложную дугу, приземлился мне прямиком на шею, хоботок больно впился, и я заорал, проснувшись от собственного крика. Рука, стремящаяся поймать слепня-Борхеса, схватила пустоту, а голос из темноты прошептал «За знание этих тайн ты бы продал и свою вторую душу, если бы она у тебя была. Но у тебя не было даже одной».

 

С тех пор мне больше не снился поезд, а только голос, принадлежащий одновременно мне и не мне, и говоривший такие вещи, что я стал вечно просыпаться от собственного крика. Всю оставшуюся ночь я курил, глядя с балкона на то, как пульсирует город, и будто бы прощался с неоновыми огнями, и светом, который никогда не гаснет. Все шаманы, достигшие тела Бога, выгорели изнутри, и их глаза слепы и блестят как жидкое золото. Я уже знал, что за сегодня день. А значит, мне нужно будет выспаться. Это не так-то просто будет сделать, ведь уже вечером я еду в Москву. Я пойду спать на кладбище. По крайней мере, там я не буду никому мешать тем, что я кричу во сне, решаю я.

 

По дороге затарившись мускатным орехом, сигаретами и апельсиновым соком, я прихожу на кладбище, прикасаюсь к металлическим оградкам, увитым вьюнком, и следую по неприметной тропинке в самую глубь, чтобы заснуть, никем не видимым, среди старых неухоженных могил, среди цветов и сороконожек, прячущихся между камнями. Огромные бабочки, совсем не пугаясь появления человека, выписывают знаки бесконечности, шмели и пчелы с неохотой вылезают из огромных цветов шиповника, снимая лапками с крыльев налипшую желтую пыльцу. Я вспоминаю, как однажды в детстве я надышался здесь бензина, и увидел огромного шмеля, который лежал на спине, крылья его склеила вода (в тот день то становилось ясно, то шёл проливной дождь), и шмель тщетно пытался разлепить их. Мне захотелось найти ту могилу, у самого оврага, до краев полного потерявших яркие краски пластмассовых цветов. Сегодня было солнечно, совсем не как в тот дождливый день. Ни единого облачка, и у шмелей лётная погода, а мне совершенно не хочется спать, поэтому, я просто сижу, скрестив ноги, и прислонившись спиной к холодной гранитной плите памятника. Курю сигареты с запахом рома. Пью апельсиновый сок. В таком молчаливом уединении проходят часы, я сливаюсь с камнем. Мне хочется быть поглощенным этим покоем, все становится таким родным и располагающим к себе, что я решаю вытянуть ноги, сняв обувь и носки, и босиком пробежаться по негустой кладбищенской траве, и, сняв жёлтые кеды, я понимаю, что мои носки источают запах, грозящий разрушить этот прекрасный сон, и они должны быть уничтожены. Немедленно. Я достаю заранее припасённую фляжку с бензином (никогда не знаешь, когда может понадобиться фляжка с бензином), густо пропитываю им носки, и чиркаю зажигалкой.

 

Пламя вспыхивает… Я начинаю напевать «На дальней станции сойду», стараясь придать голосу интонации, как у Егора Летова. Языки пламени постепенно съедают носки, и мне становится всё легче и смешней, «Здесь всё моё, и мы, и мы отсюда родом, и васильки, и я и тополя!» — выкрикиваю я в тот момент, когда небо, внезапно посеревшее, прорезает молния, и гадины ударяются о мой капюшон, одновременно с рокотом грома, и продолжают сыпаться, гася собой уже почти догоревшие пурпурные носки, ураганный ветер гнет деревья из стороны в сторону, я набираю полную ладонь больших и округлых градин, гдаких, млечно белых и прохладных. Кладу их в рот, и с хрустом жую вкусные кристаллы льда.

Назад Вперёд

Добавить комментарий