К Другу

Свет закатный весь мир в пурпур окрасил:
В императорских тогах Земля и Небо.
Вдалеке маячит Харон седовласый.
Ухожу я с ним, ибо ты меня предал.

Цвет пурпурный на мне потерял контрасты,
Золотые браслеты обратились в оковы.
Я душой желал планетарной власти,
А на деле — промолвить не смею слова.

И Любимой моей на меня плевать,
И Учитель душой моей стопы бы вытер.
Такова уж судьба. Я смирился: видать,
Слишком слаб для корон я, и жалок для митр.

Лишь с тобой не пытался я Солнцем быть.
Словно с равным, смеялся с шутливого бреда.
Но обрезали мойры нашей близости нить:
Наконец-то и ты меня предал.

Скорбь Анахарсиса (из трагедии «Анахарсис»)

Родился я в холодной, мрачной Скифии

На берегу болота Меотийского.

В роду незнатном, славой не украшенном,

Не наделённом властью и богатствами.

Отца лишился в малолетнем возрасте,

И мать служила мне его заменою.

Взращённый на презрении к родителю,

Его хулил я дважды на судилище.

Вкусить желал я сладости учёности,

Но скифский сорт её горчит отравою.

Стрела Эрота в сердце мне вонзилася,

Но с омерзением любовь моя отвержена.

Нет родственной души мне в этом городе —

Лишь козопасы да купчишки жадные.

Земля и море к людям неприязненны,

Проклятие над городом Эолово.

Когда б я Рима был поэтом знаменитым,

И бог всесильный отослал меня бы в Томы,

Карая за науку блудодейства —

Причина злоключений перед вами.

Когда б я в Городе полвека жил счастливо,

А после к скифам был заброшен меткострелым

Во искупленье преступлений против Солнца,

Что Цезарем зовётся — я б не спорил.

Должно быть, в своей жизни прошлой, будучи

Морскою рыбой, девой или птицею,

Хулить богов бессмертных я осмелился,

Злым умыслом свершая беззакония.

Но, благородные мужи, вы мне поведайте,

Как искупить грехи мне мои тяжкие,

Чтоб снова речь латинскую услышать,

Великий Капитолий созерцая…

 

(Написано во время изгнания Георгия Тишинского в скорбные степи. Январь 2012 г.).

Элегия об Искушении

Как-то послушник младой шел по цветущей долине,

Благочестиво в уме молитву Иисуса держа.

Час предрасветный то был. Приближалась владычица Эос,

Солнечный диск выводя к небесам из-за края земли.

Послушник, скорбя, вспоминал геенны огненной страсти,

Чтобы так страсти свои искоренить из души.

Место его жития предание не сохранило,

Да и не вспомнить, куда путь он свой долгий держал.

Впрочем, неважно все то. О грехах своих сокрушаясь,

Бога послушник молил милость ему оказать.

Сердце терзая без жалости, слезы на землю роняя,

Так говорить, наконец, начал он в скорби своей:

«Вот уж и солнце взошло, дуба листву разукрасив,

Только не радостен мне нового дня светлый луч.

Птицы щебечут кругом, путнику слух услаждая,

Травы густые росой ноги омыли мои.

Вон ежевики кусты ягоды спелые щедро

Мне предлагают вкусить, голода стон заглушить.

Как же лукав этот мир, ангела бездны творенье,

Что искушает меня бога благого презреть!

Слушая пение птиц, скрежет зубов забываю

В сердце держать каждый миг, слезы на землю лия.

Ягод обильем прельстясь, грех совершу я великий,

В страстной седмицы четверг чреву посмев угодить.

Ноги омыв мне, роса бога хулит нечестиво,

Ведь и Иисус Назорей ноги мыл ученикам.

Что же сказать про рассвет, страшное тьмы ухищренье?

Истинно я говорю: зла в нем таится змея…»

Но не успел до конца он завершить размышленье –

Светлого ангела лик перед собою узрел.

Трепет и страх, охватив бедного путника сердце,

В дрожь при виденье таком ввергли все тело его.

Вмиг на колени упал, сжавшись в земном преклоненье,

Мысли свои растерял, речь и подавно забыл.

Молвил посланник небес, голосом грому подобный:

«О, нечестивый глупец! Скорбны все мысли твои.

В горесть большую весь мир ты обращаешь, несчастный,

Замысел бога святой по неразумью кляня.

Жалость ты вызвал мою, смертный, в печалях заблудший.

Прибыл из высших я сфер правду поведать тебе.

Бог – это слово и свет, что без конца и начала.

Тьма не объяла его, он же ее гонит прочь.

Бог – это солнце и блеск молнии яркобегущей.

Вечность мгновенью равна в мысли вселенной творца.

Он все дает и берет. Длань его – рог изобилья

И адаманта прочней мощная воля его.

Бог всемогущий и вечный. Имя ему Равновесье,

Имя ему Справедливость, Гармония имя ему.

В хаоса волны войдя, тьму разогнал свет предвечный.

Хаос и свет, сочетавшись, образовали весь мир.

В каждом творенье есть бог: в этом кусте ежевики,

В капельке каждой росы, что промочила тебя.

Трели прекрасные птиц голос творца дарят миру:

Так выражают себя свет, красота и любовь.

Солнца же луч золотой – высшая господа слава.

Самую малость таит хаоса солнце в себе.

Солнце и звезды небес – облик всевышнего светлый,

Ибо гармония их над миром господствует всем.

Чище, чем солнечный свет – лишь бога благого сиянье,

Ибо свободен всегда всесильный от тел и долгов.

Но невозможно узреть гармонию оком нечистым.

Нужно сперва обрести свет ее в сердце своем.

Оставь заблужденья свои, брось пресмыкаться в страданьях.

Нету страданий для тех, кто мир в равновесье познал».

Голосом звучным вещал об истинно праведной жизни

Светлый посланник того, кто вместе везде и нигде.

А завершив свою речь, исчез в ярком молнии блеске,

Грома оставив на миг раскаты после себя.

Так не боялся Аврам, сына ведя на закланье,

И Моисей не дрожал так на Синайской горе.

Йезекиилево так не колотилося сердце,

Как у бедняги того, что божьи творенья ругал.

В страхе подняться с колен, долго сидел он в поклоне –

Долго молчал и дрожал, словно осиновый лист.

Но, наконец, покорил разум трусливую душу –

После молитв череды послушник продолжил свой путь.

 

(Написано во время изгнания Георгия Тишинского в скорбные степи. Зима 2011 г.).

Похвала Гармонии

Однажды я направил к Аполлону

Свои мольбы и частые поклоны,

Чтоб сребролукий бог мне милость оказал –

Талант стихосложенья даровал:

 

«Премудрый бог, пресветлый Феб, к тебе взываю.

Желанным удостой меня визитом.

Пусть моего твой луч святой коснется края –

Приморской вотчины суровых царских скифов.

Ведь посылал не раз ко брегу Меотиды

Своим оракулом изгнанников ты скорбных,

Народной волею, подобно Аристиду,

К разлуке с родиной навек приговоренных.

И Одиссей-хитрец с Пелидом вел в тумане

Недалеко от здешних мест беседу,

Увидев меж бесплотными тенями

Погибшего за дочь прекрасной Леды.

Твой брат – герой, что богом стал – потомство

Дал демонице со хвостом змеиным.

Моя земля холодная зовется

В честь Скифа – младшего ее с Гераклом сына.

Могу и дальше говорить о крае темном,

Где жрец блуждал твой, исцелявший хвори светом…

Но мне ли, смертному, тягаться с Аполлоном

В историй знании? Подвластны Музагету

Парнасские богини, средь которых

Есть Клио, покровительница слухов.

Такой внушительный историй разных ворох

Она собрала, что наречь наукой,

Шутя, грозится сплетен собиранье.

Конечно, это тоже вздор немалый –

Его мне слышать довелось раз на собранье,

Что эллины «симпосием» прозвали,

А мы – попойкой. Но прости, Премудрый,

Что бреднями тебя я утомляю.

Ведь солнце ты, а я – как птица, утром

Чирикающая о чем незнамо,

Лучи лишь первые завидев на востоке.

Не гневайся, я чту тебя безмерно.

Мечтаю света твоего я стать пророком,

Искусством овладев стихосложенья.

Но не поэт тот, кто тебя не знает.

Явись ко мне, владыка, умоляю!

 

Внезапно комнату лучи залили света –

Предстал передо мной прекрасный бог.

Сиял он ярко, словно солнце, но при этом

Взирать я на него без боли мог.

Не щурился, как в солнечные дни,

Но замер, в изумлении внимая

Словам чудесным, что, как и лучи,

В души моей глубины проникали:

 

«Не в силах отказать тебе я, милый,

Хотя и говорят, что Аполлон всесилен.

Тебя давно и знаю, и люблю,

Как и степную родину твою.

Несчастен путник тот, что в летний зной

В степи сухой блуждать нужду имеет.

Не каждому дано пройти стезей,

Где тени нет, но всюду солнце греет.

Лишь местный житель знает жаркий ад,

Что Гелиос приносит в полдень каждый,

Когда луга засохшие горят

И всякое созданье мучит жажда.

Но и свершающему столь нелегкий путь,

Покрывшемуся пылью на дороге,

Порой дают возможность отдохнуть

Всемилостивые Олимпа боги.

Деревья одинокие стоят

И дарят тень желанную скитальцам.

Не испугать здесь топором дриад –

Дома их можно посчитать по пальцам,

А потому их люди почитают

И радостно скрываются от солнца:

Ты знаешь сам, что бедственным зовется

Все то, что равновесия не знает.

Открою тайну, коль ко мне ты обратился:

Я – твой отец. Бессмертных ты кровей.

Лишь для того ты в Скифии родился,

Чтоб мудрость получить, взрастая средь степей.

Прожил на свете ты не много и не мало,

Был мучим жаждой два десятка лет.

И потому для доброго начала

Я подарю тебе лишь небольшой совет:

Цени Гармонию во всем, что совершаешь,

Чем занимаешь ум, чем тело ублажаешь.

Взгляни на степь, ведь солнышка избыток

Способен истязать не хуже пыток.

При этом восхваляют во всем мире

Жизнь приносящее прекрасное светило.

Ищи в любви поэзии начало –

Ведь Эрос, Ночи сын — Творец Вселенной.

Уроки те, что степь тебе давала,

Хранить помогут в сердце вдохновенье.

Заметь, я бог искусства, и прекрасны

Те девять муз, которых я люблю.

Однако не на их родном Парнасе,

Но на Олимпе я воздвиг свою

Обитель светлую. Порою, в страстном пыле

К своим богиням я являюсь. Эти дни

Подобны тем деревьям, что в степи

Встречает путник средь сухой травы и пыли.

Нет ничего мудрее формы сферы,

Что стала воплощеньем нужной меры.

Последуй, милый сын, моим советам,

И станешь ты средь смертных Музагетом.

 

(Написано во время изгнания Георгия Тишинского в скорбные степи. Зима 2011 г.).

Мой Голем

Я тебя повстречал, покидая келью.

Не молился я в ней ни богам, ни чертям.

Средь её мрачных стен, за дубовою дверью,

Я метался без сил, отдавшися снам.

 

Наконец, пробудился, но вышел с опаской:

Мир пугал – я нуждался в покорном рабе,

И о пражском раввине старая сказка

Мне открыла, как жизнь подарю я тебе.

 

Глиной влажною в руки мои ты попал –

Хоть бери да лепи из тебя раба.

Пусть Творец я, пусть тело твоё я мял:

Мы равны, коль меж нами стоит Судьба.

 

Начертав на челе твоём тайное имя,

Наделил я тебя фальшивым лицом.

Но проникся ты слабостями моими,

Глиной будучи, жаждавшей стать Творцом.

 

Я смахну буквы тайные с твоего лба,

Но тогда и сам в свой затвор уйду.

Только в жертве жизнью – свобода моя:

Лишь живой может мёртвое взять в узду.

Ангел Грозный

Михаил, архангел светлый!

Средь небесной красоты, —

«Кто подобен Богу?», — тщетно

Вопрошаешь тварей ты.

 

Мир молчит, когда ты в силах.

Лик твой пламенный страшит

Сущих всех, но, коль Россия

В вере праведной стоит,

 

На щите твоём, Крылатый,

Может русский написать:

«Человек по благодати

Может Богу равным стать!»

 

Ближе нет к Царю Вселенной

Никого, чем Русский Царь.

Верю я, что, несомненно,

Вновь восстанет он, как встарь.

 

Ангел Грозный, Воевода,

Я в слезах молю тебя:

Богоравному народу

Помоги вернуть Царя.

 

Ведь когда главой увенчан

Будет пышный наш Собор,

Третий Рим — велик и вечен —

Увлечет всех за собой

 

От заокеанских козней

К благодати бытия.

Да приидет Царь наш Грозный —

Возликует пусть земля!

К смерти

Убелит наш маршрут луны скорбной свет —
Я в ладье среди роз и отчаянья. Нет

Сожалений во мне. Однорукий, с веслом,
Ты стоишь на корме. Жизнь мне кажется сном,

Когда Остров уже завиднелся вдали.
Я отдам тебе душу — но боль забери,

Подари мне забвенье навеки, лиши
Меня в мраке пустой, беспросветной тиши.

Мы плывём в моих чувств беспокойной реке:
В Божий дом нет пути тем, кто жил во грехе.

Алый саван сменился угольным фраком;
Ты закаркал, и остров окутало мраком.

Роза и Крест

(Перевод стихотворения Алистера Кроули)

 

Из бед моих кипящего котла,

Где сахар, соль и горечь я варил,

Где музыкой я дивной говорил,

Где звёзды падшие собрал я в острова,

Где страсть моя размытая плыла

Дорогой странною, и где святой любви

Беззвучное сияло попурри —

Мистическая Роза расцвела.

 

Бесчисленные лепестки её — из света,

Блестящие смарагды — её листья,

А сердце — пламенный рубин; при виде этом

Возвысил сердце я, и к Богу обратился:

«О, как изгнать мне сон своих желаний?»

Крестом в ответ всё озарило Пламя!

Средь моря

(Перевод стихотворения Алистера Кроули)

 

Как корабли в ночи плывут

Под светом северной звезды –

Так губы чудные ведут

К душе, не знающей узды.

 

Стремлюсь вослед я бликам зримым,

Но воды тёмные манят

В её сердечные глубины,

Где небеса мои и ад.

 

Лишь в ней я жив, какой-то миг

Танцуя в солнечных лучах.

Лишь в ней я мёртв: вот, я притих,

Забывшись в сумрачных тенях.

 

Я растворяюсь в ней, как соли

Щепотка средь морей без края,

Но страсть моя врачует боли,

В которых я себя теряю.

 

Бог освятит любовь мою,

Как миро – розой и крестом!

Благие слёзы я пролью

В миропомазаньи благом.

 

О, как я бесконечно мал,

Коль надо мной весь небосвод.

Но небеса я сам создал:

О, как я бесконечно горд!

Крик петуха

Вот и новый день — а печаль моя остается прежней. Печаль и отчаяние — вот мои спутники, вот мои преследователи. От них не скрыться, как не убежать от самого себя. Вернее, убежать можно и от печали, и от себя — но для меня это не выход, ибо кроме нестерпимой боли есть еще долг, согревающий мое тщеславное сердце. Тантал не был прикован цепями, как Прометей, однако всегда оставался на своем месте, продолжая замирать каждое мгновение от страха быть раздавленным глыбой, нависавшей над его головой. Что держало царя Сипила, этого болтливого нечестивца, посвящавшего смертных в планы богов, принявшего участие в похищении Зевсовой святыни и поправшего свои отеческие обязательства перед сыном — что держало его на месте, предназначенном для его мучений? Да и что заставило любимого сына Громовержца сотворить столько злодеяний? Не сводятся ли все нити к тщеславию — неуёмному, великому и ужасному, вечно голодному, вечно жаждущему и страждущему в блеске своей нищеты? Разве не хотел Тантал доказать отцу свою ловкость, хитрость, изворотливость, свой ум и своё превосходство над «остальными» сынами Дия? И в результате, когда ужасающий смертных богохульник был ввержен в Аид, не сказал ли он в сердце своем: «Я ничего не боюсь, всё мне нипочем, тебе не сломить величия моего духа, отец»? И, каждый раз замирая от страха под гигантской глыбой, Тантал думает: «Пусть они смотрят, как я отважен и горд. Я не сойду с этого места — не попрошу и их помощи — и никто из олимпийцев не осмелится приравнять меня к смертным. Восхитившись моей смелостью, моим дерзанием духа, боги возвысят меня на подобающее мне место — тогда отец наконец-то по праву признает во мне равного себе. Так тщеславие приковывает к одному месту не хуже крепкой цепи. Если бы не его могучая сила, если бы не знал я, что на меня взирают боги, если бы не верил в свой особый путь, в свою «избранность» — разве стал бы я заниматься этим скорбным ремеслом, которое все больше губит меня? Ничто не унижает человека так, как это делает надежда.

Я родился в особый день — звезды предначертали появление на свет великого учителя, великого пророка, гласа божия — и на свет появился я. Я всегда чувствовал в себе особую силу, дар свыше — это ощущение собственной божественности влекло меня в монастыри, эзотерические общества — туда, где люди искали в себе божество. С детства меня непреодолимо тянуло к мистическому, к теургическим учениям, духовным практикам и прочему. Подтверждение своих чувств я получил, когда изучал астрологию и раскрыл секреты своего появления на свет. Обоснование столь давних предположений для кого-то послужило бы поводом к феерическому восторгу, к переосмыслению всей своей жизни — но я даже не удивился. Привыкнув воспринимать свою избранность как данность, я не мог реагировать иначе — мое тщеславие, моя гордыня не позволили бы этого. Я видел себя в роли нового Мессии, Спасителя Мира, Света Миру — этот жребий, эта чаша были желанными для меня, словно нектар и амброзия с олимпийского пиршества.

Речь шла лишь о том, кто достоин быть учителем такого великого человека. Я ждал дня своего посвящения — и он никогда не наступал. Именно потому меня тянуло к мистическим учениям, но никогда не затягивало. Привычное отношение ко всему на свете свысока не позволяло стать чьим-то учеником. Я ждал великого Иерофанта, избранного судьбой для моего восхождения.

«Ведь каждый Великий Учитель при этом и Великий Ученик» , — часто повторял себе я, когда сомнения подступали к горделивому сердцу моему — и от этой фразы они до времени рассеивались, уступая место надежде, хотя такие промежутки самоуверенности и спокойствия становились с каждым разом все короче и короче. У этого были свои причины, ведь несмотря на определенность своей божественной натуры, я понятия не имел, что мне надо делать и как реализовать свое предназначение. Иногда худощавый призрак слабости нашептывал: «Может быть, ты и не Мессия? Ведь Мессия должен знать, откуда и куда он идет. Ты же лишь сомневаешься и чего-то ждешь». За ним появлялся уродливый призрак страха и насмешливо кричал: «Пусть ты даже и бог во плоти — что с того, если ты не знаешь, что с этим делать? Так ты и просидишь в ожидании божьего знака всю жизнь, пока не умрешь, как последняя ничтожная тварь. Ты никогда не достигнешь ни Олимпа, ни признания, ни Мудрости, ни Бессмертия. Ты жалок и нищ волей и разумом».

Когда меня посещали эти чудовища, я несколько мгновений колебался, а затем обычно говорил себе и им, беспощадным: «Придет время — я встречу своего Иерофанта. Он объяснит, в чем моя задача. Подите прочь, бесы!». После этих слов призраки не могли не исчезнуть — для того, разумеется, чтобы со временем вернуться и снова попытаться отвратить меня от лестницы, возводящей в небо, как это обычно бывало и со святыми старцами, и с античными героями, и с йогами — со всеми, кто жаждет Небес, лукаво заигрывают духи трепещущей плоти.

Со временем, некий злой демон начал мне нашептывать: «Хорошо, ты бог, и тебя наставит на твой великий путь некий иерофант, избранный для этого так же, как и ты. Однако, кто может гарантировать твою встречу с этим человеком?». Моим ответом было: «Божественное проведение». «Но ведь бог-то и есть ты!», — смеялся демон, и его смех превращал твердую и высокую скалу, на которой я обычно горделиво красовался над миром с его слабостями, в вязкое болото, смердящая жижа которого не давала пошевелить ногами и утягивала вглубь — в прочие сомнения, в прочие искушения моего духа, в прочие столь болезненные колебания.

Что могло спасти меня от нападок темных сил, этих блуждающих огоньков, сманивающих людей с духовного пути в густые чащи невежества и слабости? В один из таких визитов третьего призрака я решился и ответил ему: «Да, я бог — и я сам найду своего Иерофанта, ибо всё мне подвластно!». «Как же ты это сделаешь?», — попытался пошатнуть мою самоуверенность злой демон. «Очевидно, что этого человека снедает то же чувство, что и меня — он жаждет найти своего Мессию для того, чтобы реализовать свое предназначение. В этом аспекте я нужен ему в той же мере, в какой нужен мне он. Все, что требуется сделать — привлечь к себе взоры всех, кто занимается духовным самосовершенствованием, воссиять, словно яркая звезда — рано или поздно, среди ведомых моим светом окажется и мой Иерофант. Он придет к мне — и мы узнаем друг друга, ибо сам дух вострепещет в нас, словно в мистических влюбленных. Так свершится предначертанное!». После этих слов демон пропал, не найдя подходящих возражений.

Однако, чем бы я мог привлечь людей, ищущих путей в Царство Божие? Не осознав до конца своей божественности, не приняв мудрость и могущество через посвящение — могу ли я учить толпу методам восхождения духа? Очевидно, нет. «Мне еще самому многому предстоит научиться», — думал я и мечтательно закрывал глаза, представляя встречу с Иерофантом, который расскажет все, что надо, направит, научит, возложит на меня свои длани, и скрытый бог проснется во мне. «Какая это, должно быть, честь — учить Мессию», — размышлял я, рисуя в своем воображении черты того, кому уготована такая честь. В конце концов, я пришел к выводу: лучшим способом привлечь Ищущих является показательный образ жизни аскета и мистического отшельника (к ним всегда, как сквозь сито, пробиваются самые яркие личности, стремящиеся к Богу). Я испугаю визитеров словами о скором суде Мессии, при этом я поощрю каждого, кто посетит меня — например, через отпущение грехов. От меня не убудет, а люди, может, заинтересуются, позарятся на бесплатное очищение души перед концом мира. Кому не хочется принять из рук святого отшельника новую совесть — чистую, как белый лист? Рано или поздно в их числе придет и Он — тогда настанет день моего триумфа.

Я начал проповедовать в небольших селениях, приняв суровую аскезу. Сперва люди относились с недоверием к моим словам о приближении Мессии и необходимости покаяния, но чем дольше я проповедовал, тем лучше у меня получалось очаровывать слушателей. Разумеется, большую роль играл и мой внешний вид: грязные лохмотья на худом изголодавшемся теле (я питался в основном лишь саранчой да диким медом — в наших краях обычная трапеза, подаренная природой), горящие глаза и голос, подобный грому. Это определенно оказывало впечатление на чуткие натуры, остальные же заражались от первых, ибо в толпе растворяются любые личности.

Когда моя популярность возросла и встреч стали искать жители крупных городов, специально приезжая в предполагаемое место моей очередной проповеди, я понял, что пришло время перемен. Я осел возле небольшой реки, которую стал использовать для своих ритуалов. Надоедливые посетители нуждались в традициях. Так, для очищения от грехов, человек заходил в реку, я возлагал на его голову руку и говорил: «Благословляю тебя, сын мой» или же «дочь моя». И ритуал, и фраза были выдуманы спонтанно и, хотя смысла в них было мало, люди сами придумывали причины, «почему учитель делает именно так, а не иначе» — они сами наполняли ритуал тем смыслом, который им хотелось видеть.

Прошло три года. Три года моё гадкое бесполезное ремесло разжигает во мне лишь скорбь. До сих пор люди приезжают за моим рукоположением, не понимая толком, что принимают на себя. Я слышал, как одна женщина говорила другой, что я раздаю гарантии вхождения в Царство Божие, потому нужно приобщить к моему ритуалу и детей. Однажды до меня донесся слух, что Бог «усыновляет» людей через погружение в воду. Ничего подобного я не говорил, но, не имея резона разубеждать толпу, я позволил ей пребывать в заблуждениях. Какие мелочи! Разве я сделал зло этим людям, если сменил невежество, в котором они жили до встречи со мной, новым невежеством с оттенком благочестия? Главное — мой вожделенный Иерофант все еще не явился. Оттого это ремесло и отвратительно. День за днем тоска все больше увеличивается, сомнения, словно мрачные ужасы, окружают. И призраки шепчут богохульные речи — и этой ночи не предвидится конца, ибо я боюсь, что не доживу до спасительного крика петуха — вестника утра — а паду жертвой самых страшных порождений тьмы, приходящих перед рассветом.

День уже подошел к концу и солнечный диск коснулся черты горизонта, когда из толпы вышел Он. Неспешной походкой направился Он ко мне, и все взгляды были прикованы к Идущему. Словно Тихий Свет окружал Его, чистого и невозмутимого.
Я узнал Иерофанта.

Все труды прошли не напрасно, вот и день ликования земли и небес! Меня охватили радость и трепет, я потерял ощущение опоры под ногами, а Он просто шел. Расстояние сокращалось, и я лихорадочно пытался сформулировать торжественную фразу, подходящую для этого триумфального часа — я так часто представлял себе момент встречи с Иерофантом, но сейчас словно все мысли и воспоминания разбежались в испуге от Его шагов. Наконец, Он подходит ко мне и становится в воду.

«Благослови меня», — говорит Он и склоняет голову.

Меня охватывает недоумение.

«Да ведь это я должен принимать от тебя посвящение!».

Он усмехается: «Делай, что предначертано».

Взгляды толпы прикованы к нам, а Иерофант стоит с опущенной головой. Все неподвижны. Все ждут. Я нерешительно кладу руку на голову Иерофанта и бормочу: «Благословляю тебя, сын мой».

В этот миг происходит нечто невообразимое. Небеса разверзаются и оттуда на моего Иерофанта сходит Дух Божий, а громовой голос, отчеканивая каждое слово, молвит: «Это сын мой возлюбленный, в нем мое благоволение». Яркий свет озаряет всю округу, а затем видение пропадает. Я ошалело одергиваю руку от головы Иерофанта и оглядываюсь по сторонам — толпа неподвижно смотрит на нас, как ни в чем не бывало. Неужели только я видел и слышал это? Что это за голос прозвучал, словно небесный гром? Я теряю свой разум в сомнениях.

Иерофант поднимает голову и смотрит мне в глаза. «Замечательно, ты выполнил свое предначертание, а я теперь выполню свое. Прощай».

Он выходит из воды, разворачивается и уходит. Ничего не понимая, я бегу за ним. «Погоди, ведь ты еще не посвятил меня в таинства моего пути — куда же ты направляешься?».

Иерофант останавливается и вновь смотрит на меня своим ясным взором. «Тебя и не нужно посвящать. Это ты посвящаешь. Ведь ты Иерофант. Это твоя миссия и ты сегодня выполнил ее. Радуйся».

«Как я могу быть Иерофантом? Иерофант — это ты. Все, что я делал, было направлено на то, чтобы ты нашел меня, и замысел Бога был осуществлен!».

«А между тем сам Бог сегодня говорил с тобой. Не печалься, замысел его действительно осуществился, а я действительно тебя нашел. Ты все сделал правильно».

«Но почему Иерофант я, а не ты? Чем мы друг от друга отличаемся?».

«Все просто. Пока ты верил только в себя, я следовал своей судьбе и верил в своего Бога. Бог и привел меня к тебе. Что значит посвятить божьего посланника в какие-то таинства? В каких таинствах может нуждаться вместилище всех тайн? Чему можно научить собеседника Всеведущего? Посвящение — всего лишь акт признания божественности Мессии одним из существующих религиозных движений. Ты создал такое движение, распространил свое влияние на тысячи, десятки, сотни тысяч людей. Сегодня и я принял благословение из твоих рук. Это значит, что ты признал во мне сына Божия. Ведь ты тщеславен и горделив, ты не мог уповать на Бога в вопросах собственной реализации. Потому ты трудился, влекомый своей целью. При этом, тебе не хватало уверенности в том, что ты настоящий Мессия — потому ты так долго ждал, не решаясь объявить себя Спасителем Мира. Вот в чем дело».

Мне стало тяжело дышать от волнения. Мой собеседник продолжал.

«Сегодня все люди видели, как ты признал во мне нечто большее, чем просто человека. Все заметили, как ты одернул руку, а затем догнал меня и — всегда столь возвышенный и самодостаточный — говорил со мной, охваченный дрожью. Наконец, кто-то слышал обрывки нашей беседы. Молва летает. Завтра меня уже будут знать все, и каждый уверует в мое имя, даже не после моих чудес и проповедей — лишь увидев меня воочию. Я уже становлюсь легендарным, благодаря твоему тщеславию».

«А что же мне делать?».

«Да уже ничего — можно и умереть. Ты выполнил всё, для чего был сотворен. Скоро придет и твой последний час. Ладно, пошел я. Прощай».

Он развернулся и пошел прочь от меня. Наши пути пересеклись для того, чтобы вновь разойтись в разные направления. Я был раздавлен его словами. Всё, к чему так долго стремился, всё, чего добивался, чего вожделел, о чем мечтал, чем тяготился, как тяжелым долгом — но в то же время и гордился, как долгом, достойным бога — всё исчезло, словно дым. Я услышал смех демонов: «Да ведь и сам ты тоже дым. Ты призрак — вон удаляется истинный бог, ты лишь подражал ему все это время — так долго ты жаждал достичь его высот, но Вселенную не обманешь. Ты все равно один из нас. Ты подобен нам. Ты тоже дитя ночи».

Я с ужасом осознал: они правы. Так долго ждал я крика петуха, и вот он раздался. Луч солнца, изгоняющий призраков, озарил меня. Но я не знал все это время, что и сам я призрак, а потому долгожданный миг принес мне лишь боль и смерть, а когда мое сумрачное тело рассеивалось, прославился Свет Истинный, и мир возликовал, ибо наступила золотая заря.

Ноябрь 2012

Полёт Вельзевула

Облака, облака, бескрайние облака. Словно кудри знаменитой бороды Бога, за которую так модно хватать Вседержителя, они простирались под моим небесным путем, они скрывали подлунный мир, чтобы подчеркнуть исключительность положения летящего в небесах человека, его превосходство над оставшимися «там», среди земных слабостей и забот. О чем я говорю? Один монах повстречал адского царя и попросил у него огня для обогрева своей келии. Царь же отвечал праведнику: «огня у нас вовсе и нет, не могу тебе помочь». «Как же, — удивился монах, — ведь повествуется в Священном Писании об адском пламени неугасимом! Неужто решился ты исказить слово Всевышнего?». Адский царь взглянул печально на монаха и проговорил голосом, полным усталости: «Никто во Вселенной не нечестив настолько, как человек — ему лишь достает дерзания для такого богохульства. Огонь же адский каждый узник наш носит в сердце своем — не поджечь им твоих келейных дров, но даже твоя чистая душа может вспыхнуть от одной его искорки». И монах, осеняя себя крестным знамением, прогнал в великом страхе за свою душу отца лжи и греха.

Но я не монах, и часть адского огня, как и каждый рядом, везу с собой — все страсти земли я взял в небо, словно без них я потерял бы, забыл бы, впопыхах собираясь, самого себя. Я сам и есть своя земля. Вот и парень спереди — не изменяя ежедневной привычке, он снимает на камеру своего телефона белоснежно-яркие облака. Снимал бы облака на камеру Икар, если бы у него таковая была? Увлекшись полетом, этот смертный позабыл обо всем и поплатился жизнью за свою открытость миру, падая в соленую воду со струящимся по его телу пчелиным воском — сегодняшние же Икары, сидящие в удобных креслах, отделенные от бурного облачного мира иллюминаторами и стенами, успевают и почитать книгу, и телефон включить. Нас нечем шокировать небу — нас, отчужденных от жизни. Впрочем, когда я записываю свои переживания по этому поводу, я делаю то же самое, только на более «интеллектуальном» — более опосредованном мною самим языке.

В салоне летает муха. Я смотрел на полет облаков, а она в это время сама села мне на палец. Что она чувствует здесь? Ичто будет она чувствовать, если вылетит из самолета в Киеве? Какую, должно быть, растерянность испытает она: залетела с людьми в комнату. Полетала по ней, полетала, и вдруг оказалась в совершенно незнакомом месте среди всего совершенно нового. Конечно, какие-то предметы прилетят вместе с ней из Львова — или уже раньше прилетели и дожидались муху-скиталицу, словно сговорившись создать для несчастной как можно более уютную атмосферу. «Встреча с близкими, привычными запахами, — сказала бы эта муха, будь она мушиным Конфуцием, — как встреча с родственниками». И вот, родные вокруг, а всё же, всё не так, даже они сами выглядят в новой обстановке не такими, как дома. Словно русский магазин «Березка» в Ницце — вроде бы, обычный магазин с водкой, вроде бы, нет ничего уж настолько приторно русского в этих матрешках, наклеенных на витринах, а всё же — выглядит так гротескно, словно насмешник решил слепить в один ком всё, что слышал о России, и разве что медведя не усадил на бревно у двери. Охватывает какое-то тошнотворное отвращение к этой гадкой фальши, и хочется идти в обычный французский ресторан и удовлетвориться провансальским вином с пиццей из местного сыра — только б не есть ничего из этого скверного места, глумящегося над оставленной за многими границами Родиной.

Так и бедняжка-муха, недоумевая, не может понять, издеваются ли над ней, или здесь действительно искривляется всё, что ей дорого. Но тогда, на чужой земле, не искривилась ли и она сама, не выглядит ли и она гротескно, постыдно для родных краев, потешая уставших от заезжих глупцов наблюдателей из местного народа? Муха в страхе начинает ощупывать тонкими лапками свое серое тело, но ее посещает новая мысль: как определить, насколько стал ты другим, если весь ты — вместе со всеми качествами и возможностями своими — изменился, а то и вовсе… остался прежним?

Если метаморфозы охватили тебя всецело и подчиняются они одному и тому же принципу, видеть себя ты будешь прежним: глаза твои прошли один путь со всем телом, оставив ракурс зрения неизменным. Как же разоблачить влияние новой среды, как сорвать со своего восприятия покрывало становления? Однако, стоит ли пытаться делать это? Какая, наверно, охватывает печаль, если видишь мир всегда одинаковым взглядом — ведь он, постоянно изменяясь относительно взгляда, предстает каждое мгновение совершенно разным. Словно Вселенная убегает от тебя, бессильного угнаться за ее резвым полетом. Словно созерцаемое дразнит твой взор, не давая ни на чём остановиться и постоянно обнаруживая своё непостоянство.

-Извините, не желаете чаю, кофе, воды? — спросила стюардесса, улыбчивая, как луч Солнца, голосом, который, казалось, прозвучал на другой стороне реальности.

-Будьте добры, кофе и воду, — ответил я и удивился собственному голосу. Да нет, голос мой — я знаю — был совершенно обычным — просто уши заложило над раскинувшимся под моими ногами холмистыми облаками, залитыми светом утра. Я отхлебнул воды. Да, бывает и так: вроде бы, всё осталось старым, а вот сам ты изменился и уже весь мир видишь иначе.

В это время вокруг моего стаканчика с ароматным кофе начала кружиться чертова муха. Я совсем и забыл о том, что она — заблудившаяся сирота и скиталица, и начал отмахиваться: пошла вон, негодяйка.

Муха обиженно улетела жаловаться на жадного человека капитану нашего воздушного корабля, и, словно в ответ на мой нехристианский поступок, прозвучал вежливый приказ пристегнуться и вести себя в самолете смиренно. Пассажиры трусливо и покорно расселись по местам и сдали стаканчики стюардессе. Разве не знал я в это время о том, кто причина этого переполоха? Наслаждаясь кофе на высоте падения князя воздуха, я не чувствовал угрызений совести.

Вот закончился кофе — и хитрая злодейка уже ползает по донышку стаканчика в поисках самой ароматной капельки. И не только муха обрела свое недолгое пристанище — вот и самолет прорезал пелену облаков и уже готовится извергнуть всех нас — и людей, и мух — на киевский прохладны воздух. Я много раз был в Киеве, но каково будет ей, туристке поневоле? «Останься, — шептало ей мое сердце, — ты можешь спрятаться в салоне и вернуться во Львов так же незаметно, как ты проникла сюда».

Но муха — о, бессмысленное и безмятежное в своем беспокойном полете существо, о, служанка Вельзевула! — рассмеявшись, ответила: «Почем тебе знать, львовянка ли я? Глупая забота узколобого эгоиста, оставь ее для себе подобных! Человеку так хочется весь мир охватить своей персоной и всему приписать свои же заботы и качества! Но что мне, мухе, до тебя? Я свободна в своей индивидуальности, я не считаю тебя мухой, я не накладываю на весь мир отпечатка мушиного образа жизни, я не плачу от жалости к тебе по той причине, что ты не понимаешь красоты моего полета. Я — сама по себе, ты — сам по себе, и эти индивидуальные пределы рисуют прекрасный узор, вышитый иглой Бога на ткани Его фантазии. Впрочем, ты ведь неисправим — все вы неисправимы. Неспособный понять, что мое жужжание лишь жужжание, ты уже нарядим меня в подвластный твоем скудоумию басенный костюм бродячего мудреца, возникающего из нитокуда и возвещающего всем давно известные мысли. Но знай — красота моего образа жизни в том, что никто, кроме меня, не способен придать ему действительно существенный оттенок. Впрочем, я вижу, как ты пишешь какие-то глупости -будто муха может говорить или иметь в виду то, что ты приписал мне. Прощай, человек, и помни — впрочем, достаточно для тебя будет и моей благодарности за остатки кофе, которые ты всё равно выбросил бы».

Крылышки мухи замелькали и она умчалась над головами толпящихся в салоне пассажиров. Ушла ли она в уже открытую дверь, осталась ли здесь — я не знал этого. Выйдя на трап, я увидел грозовое серое небо, напоминающее о близости страдающего человека к не менее страдающему Богу. «Ведь муха — она тоже твоя манифестация, о Бог жизни», — прошептал я, а Вельзевул в сторонке удовлетворенно рассмеялся над моим упрямством, даже Творцу рисующим бороду — совсем так, как рассмеялся бы я сам.

Ангел за трапезой

Ничто не намекало на религиозность растянувшейся на всю залу очереди. Скорее, эта длинная цепь людей напоминала змия-искусителя — разумеется, искусителем был каждый присутствующий, ведь каждый устремлялся своими желаниями к долгожданной, приготовленной из святых продуктов святыми руками на святой земле (сюда можно добавить и прочие атрибуты лаврской пищи) трапезе, раздаваемой за четко установленные пожертвования смиренным паломникам. Эти смиренники, чьи зубы не сокрушил пока Господь, как раз намеревались ими воспользоваться, и хвост змия всё рос и рос, становился то длиннее, а то и шире — настолько широким он, в конце концов, стал, что уже трапезничающим пришлось подвинуть свои столики немного к стенам, чтобы змий мог свернуть в середине залы свои кольца. Очевидно, на ноябрьском холоде, который особенно пробирался в бренные кости и немощную плоть под вечер, молельники наконец-таки вспомнили, что не одним только Словом Божиим, но и хлебом жив человек. Как бы ни хотелось почувствовать себя святыми отцами-пустынниками, очутившись в трапезной, люди сразу давали волю чреву под давлением соблазнительных запахов. Как внизу фрески Страшного Суда изображена очередь из грешников, так на нулевом этаже лаврской гостиницы извивался в голодной агонии змий, древний дракон (а ведь первые соблазненные им люди — Адам со своей Евой — тоже в каком-то смысле всего лишь алкали). Словно агнчие рога, на головах паломниц красовались разноцветные платки, не менее тщеславные, чем сами волосы (для многих женщин даже выгодно спрятать свою жидкую шевелюру под флёр благочестия).

Мужчины держали в руках не только себя, голодных, но и разнообразные духовные приобретения, ради которых, собственно, и рвалась их душа в Почаев. Почти каждый третий имел счастье увидеть, что у многих есть такая же книга, как у него — большой, красочный, в твердой обложке, сборник православных рецептов для Великого Поста. Как глупо выглядел бы здесь человек, купивший молитвослов или псалтирь, и не сумевший вовремя спрятать неуместную книгу. Снисходительно взирали чревоугодники на тех, кто еще не купил (но обязательно купят завтра — в церковной лавке их еще масса!) этот душеспасительный бестселлер… Могущественный змий в это время извивался и то и дело изрыгал нового счастливца, который наконец-то мог занять свое место в сонме пирующих.

Один из особо благочестивых паломников (хотя и не приобретший пока — только пока! — сборник рецептов, но подающий большие надежды в качестве певчего в храме Св. Георгия в собственном почти родном городе Л.) всё не мог дождаться своей очереди, безвольно болтаясь в змеином туловище. Смиренный праведник, он уже решил, что закажет (парочку чебуреков с капустой, да двойной постный борщ, да рагу порции две, да чаю, да еще чего Бог пошлет), потому разум его был занят другими делами. Не считая себя достойным размышлять о Небесной, а уж тем более о Церковной Иерархии, добрый Певчий размышлял, какая трапезная все же лучше — Почаевская, Киево-Печерская или Сергиевская. Порассуждав с душевным спокойствием, вспомнив тесноту Свято-Троицкой трапезной, словно заново пережив бедность стола киевских праведников, Певчий возблагодарил Преподобного Иова за прекрасную идею поселиться в здешних пещерах: «Каковы ведь умельцы — даже лифт сделали, чтобы после службы не идти уставшему молельцу по лестнице, а с Божьей помощью устремиться прямиком вниз!».

Внезапный шум прервал трогательные мечтания почти приблизившегося к вожделенным чебурекам Певчего. Да и не то, чтобы шум, а скорее возглас, крик отчаянья, исходивший от закутанной в синий горошек платок женщины, которую змий почти уже изрыгнул. «Так они не постные, с яйцом?», — растерянно спрашивала она у матушки-продавщицы, указывая на тщательно завернутые в розовый кулек блины (с творогом, согласно меню). Не ожидавшая такого поворота продавщица, стоявшая по ту сторону прилавка, кивнула, на что паломница заявила: «Извините, но я их брать не буду, извините». «Женщина, заплатите за блины», — раздалось в ответ. И началась перекличка потустороннего и посюстороннего миров, продавцов и покупателей, змия и виноградарей — сначала звучало лишь два голоса, затем подключился хор, в который вошли даже те, у кого пока еще не было книги рецептов, после же подключился его мистический, потусторонний антипод — в результате, наступила кульминация и под финальное «извините» трапезница заплатила за всё, кроме сиротливо остывающих блинчиков, забытых обоими мирами на бесконечно пустынном прилавке, на котором никому нет дела до них, запотевших в своем нелепом розовом одеянии мучеников за фарисейство.

Певчий решил не исполнять рулад и скромно попросил всё, чего душа пожелала до происшествия с синим в горошек платочком и его обладательницей, а также добавил от своего сердца, что очень хочется хлеба с вареньем. Уместив всё на огромном подносе (широкощекая потусторонняя матушка широко усмехнулась, увидев его мучения с этим подносом — настолько широко, что во рту ее легко поместилось бы два ее же похожих на колбаски пальца), Певчий направился к пустому столику — но не тут-то было. Как ни был медлителен змий, изрыгавший прихожан, еще медленнее они набивали свои чрева плодами благословенного труда местных смиренниц. Растерянный, Певчий стал искать как можно более свободный столик (известно, что нет ничего противоречивого в том, чтобы одновременно быть и христианином, и мизантропом), и эти поиски тяжелый поднос сделал подобными сорокалетним скитаниям народа Израиля. Наконец, Моисей умер (один из трапезничающих встал из-за стола), и Певчий резво вошел, даже вбежал в свою Землю Обетованную.

Певчие — люди очень смиренные и благочестивые, но и у них есть свои слабости. Когда в течение многих богослужений на клирос, по примеру ворона Пророка Ильи, приносят вкусные непресуществленные просфоры, напоминающие разрезанные пополам грибы, постепенно привыкаешь чувствовать себя особенным человеком, которому не уготована голодная смерть. Что и говорить — лишь усевшись, Певчий яростно набросился на трапезу, словно она воплощала грехи мира, которые следовало уничтожить. Канули в небытие сначала один, затем и второй чебурек, и поплыли в постном борще среди кусочков ароматного тушеного рагу. Наконец, трапезничающий человек вновь обрел способность слышать и видеть. Презренная еда, униженная и перемолотая на части, потеряла над ним свою власть; лениво потянувшись к хлебу, а затем к варенью, Певчий впервые заметил своих соседей по столику. Кудрявый черноволосый и черноглазый парень пил чай, уставившись в середину стола и неестественно смеясь; девушка в зеленом платке рядом с ним ела блинчики (не лежат ли до сих пор их братья, отверженные, на холодном прилавке?), запивая их зеленым чаем. Певчий, как человек праведный, не хотел слушать чужой разговор, но как человек музыкальный, он не имел выбора, а потому сосредоточился и обратился ушами своими к тихим голосам сидящих рядом.

Но — что за безобразие! — лишь только обратился он к людям, они также осознали его присутствие, и девушка, прервав беседу и повернув к Певчему свою зеленую голову, сказала: «Ангел за трапезой!».

Произнесла она это запросто, как «Будь здоров» или «Привет». Но разве интонация объясняет смысл абсурдной фразы?

«Что-что?», — удивился Певчий.

«Видишь, Людмила, никто не знает твоих псевдоправославных выраженьиц», — засмеялся своим фальшивым смехом Кудрявый.

Не обращая на него внимания (может быть, зря?), Людмила объяснила:

-«Ангел за трапезой» — по-мирскому — «Приятного аппетита».

Она с довольным видом посмотрела на обоих.

-А как отвечать надо?, — спросил удивленный такой неожиданной экзотикой Певчий.

С еще большей непринужденностью, даже с удивлением в голосе — мол, как можно не знать таких элементарных и в то же время важных для христианина вещей, Людмила ответила:

-«Незримо предстоит».

-В жизни не слышал такого, честно, — ответил Певчий, сконфузившись.

— Я же говорю тебе, всё это ты сама придумала, ересь это и богохульство, — засмеялся вновь Кудрявый.

Людмила вспыхнула: «Ты мне уже надоел, Антон, спасай свою душу, как хочешь!» — она вышла из-за стола (конечно, ведь блины-то уже были доедены) и поспешно покинула трапезную. «Господи, ну и странные же люди», — пронеслось в голове у Певчего.

Кудрявый заметил: «Она просто святая и праведная, потому бежит от нечестивцев — таких, как я, грешный».

Певчий, скорее из вежливости, чем из желания поддержать разговор, ответил: «Все мы грешные, а свят только Бог».

Кудрявый отмахнулся: «Таких грешников, как я, поискать еще надо. Вот, смотри, какой я телефон купил монаху. Хоть как-то грехи надо искупать, хотя и бесполезно — уж слишком их много».

Из кармана его куртки возник дорогой смартфон.

-Тебя Антон зовут?, — спросил Певчий, про себя подумавший: «Господи, куда же это я попал?».

-Да, Антон, но это неважно — моё имя в Книгу Жизни не запишут, как солому, меня сожгут в печи огненной, — быстро ответил, словно по привычке, Антон, вертя в руках смартфон.

-Скажи, Антон, а зачем монаху смартфон?

-Просто мне он тоже не нужен, а монаху нужнее, святой ведь человек, все же.

Понимая, что ничего не понятно, и при этом начиная заинтересовываться своим собеседником, Певчий попробовал подойти с другой стороны (его рука в это время намазывала уже третий кусок хлеба вареньем, тогда, как два первых уже нашли свое недолгое упокоение в компании чебуреков).

-Зачем же ты его покупал?

-Хм, — прищурился Кудрявый. — В сущности, почему бы тебе и не рассказать? Я же в этом уже исповедался.

Певчий приготовился слушать и, за ненадобностью рта для слушанья, приступил к очередному куску хлеба со сладкими вишнями.

-В общем, всё было так: приезжает ко мне одна дамочка из другого города, но ведь не просто так — я ей смартфон обещал купить. В общем, подарил я ей его, ну и, конечно, ни в чем от нее не знал отказу целых три дня, пока она мне не надоела. Ну а после того — выгнал ее, вот и история.

-Что-что? Смартфон-то здесь при чем?

-Ну а его забрал, конечно. Церкви-то добро такое нужнее, чем этой блуднице вавилонской. Сгорим мы с ней, блудники, в пламени адском, а смартфон монаху пригодится — ведь надо его отблагодарить за то, что грехи мои тяжкие мне пытается отпускать.

Певчий чуть не закричал на всю трапезную: «Стой, так ты ему исповедовался в этом, а он потом согласился принять такой смартфон?».

-Ну не шуми, друг, не шуми, конечно же, нет, — успокоил его Кудрявый. — Я же не такой дурак: ему я рассказал обо всем, кроме истории смартфона, а в том, что я обманул монаха — что делать, ездил исповедаться в Свято-Духов Скит, подарил и тамошнему монаху телефон, но попроще. Так и для Бога доброе дело сделал, и грехи свои облегчил.

-А тот телефон, второй?

-Ну, его я честно достал — забрал у одного сектанта. Ведь им зачем телефоны? Только нечистому духу помощь. А так монаху хорошую вещь подарил. Разве плохо?

-Даже не знаю, что на это ответить, ведь…

-Ой, извини, друг, у меня автобус отходит через два часа, нужно еще смартфон успеть занести.

Антон вскочил и выбежал, как Людмила до него.

Певчий долго еще не мог встать из-за стола: случайное затрапезное откровение так смутило его, что не было сил что-то делать, кроме как макать ломти хлеба в сладкий сироп и, откусывая от них, запивать почти закончившимся чаем.

Когда же дело дошло до дна чашки, на котором одиноко лежал влажный круглый пакетик с заваркой, Певчий все же встал. Посмотрев на очередь, которая ближе к ночи уже не была столь огромной, как сразу после литургии, он снова присоединился к драконьему извивающемуся хвосту, и не прошло и минуты, как за его спиной оказались еще двое, держащие в руках сборники рецептов, столь популярные в здешней обители. Мог ли знать Преподобный Иов, что его затея станет столь успешной, и тысячи верных христиан будут съезжаться в Почаев ради спасения своих душ? Кто знает. Впрочем, известно, что Певчий еще не был изрыгнут змием во второй раз, когда ничего не подозревающий (на словах, по крайней мере) почаевский монах уже общался со своим другом, отцом Сергием из Киева, о том, как благочестивы нынче паломники, как богобоязненны они. К уху же достойный муж прижимал подарок кудрявого своего гостя, уже ушедшего прочь с почти чистой совестью, которую точил червь уныния оттого, что второму монаху не раздобыл он настолько же дорогой подарок, удовлетворившись малым, и нужды Церкви посчитав за ничто.

Блики куполов

Огромные, бесформенные, шумные толпы паломников заполонили всю Лавру. У входа в пещеру Преподобного Иова очередь человек в пятьсот, в храмах некуда упасть яблоку, даже во дворе сновали туда-сюда группы женщин в платках на головах и сопровождавших их мужей и детей с общим выражением обреченности на лицах. Вместе со священниками они поднимали неприятный, раздражающий шум рыбного базара, от которого каждые полчаса отвлекал перезвон, доносившийся с башенных часов, блестевших золотом на фоне серого, памурного неба. Облокотившись на парапет, скучая в этой нестерпимо однообразной суете , рассматривал маленькие домики Почаева один паломник. Немоного поёживаясь от холода, приносимого и сыростью, и сильным, резким ветром, он прятал покрасневшие руки в рукава, иногда освобождая их, чтобы поправить растрепанные ветром волосы, а затем снова укутывая. Холодно было, прежде всего, из-за размещения Лавры: незащищенную верхушку насыпи, вокруг которой прижимались друг к другу невысокие здания — в основном частные дома — ветер продувал со всех сторон. В этот день солнце порой напоминало о своем существовании за пеленой туч, посылая ярки лучи сквозь возникающие в небесной ширме дыры, но эти тонкие намеки не давали никакого тепла. Если луч попадал на церковный купол, то порождал яркие блики. Которые виднелись с другого конца Почаева. Солнце словно помогало Церкви приманивать прихожан, а прихожанам — обретать Церковь. В обрамлении бликов купол делался прекрасным и притягательным, напоминая видящим, что Бог есть свет и нет в Нем никакой тьмы. Вдохновленный тварным светом, рукотворный купол проповедовал Евангелие, Благую Весть о безупречном, несотворенном свете истины и жизни.

«Интересно, блестят ли купола, когда на них никто не смотрит», — подумал Паломник и усмехнулся.

От парапета небольшая лестница в несколько ступенек вела к двум скамейкам, поставленным друг напротив друга вдоль плиточной дорожки. Находясь ниже уровня парапета, эти седалища (будем надеяться, что не седалища губителей) были защищены от ветра, потому замерзший и утомленный однообразными жилищами почаевцев Паломник спустился к одной из них. Из сумки он извлек две книги, купленные утром в лаврской церковной лавке: «Молитва Иисусова. Назначение Четок» и «Умное Делание» Архиепископа Антония. На скамейке было сравнительно тепло и удобно — в этом уединенном месте, через которое не проходили маршруты шумной толпы праведных богомолов, можно было погрузиться в содержание одной из книг, наслаждаясь чистым лаврским воздухом. Паломник открыл «Молитву Иисусову» — небольшой, в мягкой темной обложке сборник вырванных из контекста высказываний святых отцов о практке слияния с Богом — и отвлекся от всего, что окружало его.

Когда читаешь интересную книгу при естественном освещении. То не замечаешь, как солнце все ниже и ниже опускается к горизонту. Постепенно на улице темнеет, и столь же постепенно глаза привыкают ко все меньшему количеству света. Наконец, когда становится совсем темно, понимаешь, что уже поздний вечер. Так происходит, когда даешь книге поглотить себя — отдаешь свое внимание ей и словно умираешь для пошлого мира вокруг.

«Я видел Вас сегодня во время Крестного Хода», — совершенно неожиданно раздался с соседней лавочки густой, похожий на медвежий, но с какими-то намеками на птичий клекот, голос. Паломник автоматически поднял голову и заметил, насколько стемнело с того момента, как он открыл книгу. «А ведь читал я как-то, несмотря на такую темень», — пронеслось в его голове. Между тем, с соседней скамейки на Паломника смотрел, прищуриваясь, черноволосый, коротко стриженый, черноглазый и смуглый — с лицом побитым оспой — человек. Не был он худым, не был и таим уж толстым, но и золотая середина явно не воплощалась в его мягких, дряблых щеках. Скорее, этот человек был гармонично развитым, что совмещалось с реализовавшей себя склонностью к полноте. Развалившись всем своим гармоничным и в то же время определенно полным телом на скамье, он то направлял на Паломника свой взгляд, то отводил его, словно был очень смиренным и стеснительным: обычное дело для визитеров Святых мест — пытаться выглядеть праведными, чтобы убедить в этом хотя бы самих себя! Наконец. Паломник ответил:

«Я, может, Вас тоже видел, но не обратил внимания. Какой у меня резон Вас запоминать? Честно ведь — никакого. Но какой резон у Вас запоминать меня — вот вопрос».

Медвежье-птичий голос раздался вновь: «Вы высказывали недопустимые вещи насчет Крестного Хода».

А дело было вот в чем: Паломник приехал в Почаев в числе других любителей ортодоксального образа жизни, среди которых были женщина с умственно отсталым сыном. Юноше было лет пятнадцать, что не мешало ему вести себя на все пять. Разумеется, он с радостью навязывался каждому своему попутчику, как это делают обыкновенно общительные дети, не понимающие того, что кто-то их может не любить, и не привыкшие к тому, что их могут прогнать. Об этом ли говорил Спаситель, когда призывал Апостолов к уподоблению детям? Во время Крестного Хода юноша узнал Паломника и начал ему рассказывать, как он «с мамой сегодня в пещерку Иова залезал». «Послушай, ты хоть раз думал над тем, зачем нужен крестный ход?», — оборвал его раздражительный Паломник. «Ведь ты проходишь путь Христа — твой ум должен представить себе эту мучительную дорогу, которую прошел Спаситель. Ты должен попытаться войти в его состояние — вот для чего ты здесь идешь, вот зачем всё это и устраивается. Подумай над этим молча, вместо того, чтобы людям морочить головы» — так сказал Паломник — как оказалось к большому разочарованию общительного юноши, и очень плохой собеседник, и не благосклонный педагог. После этого отверженный рассказчик умолк и пропал в море двигающихся с крестом и молитвами человеческих тел, его же неблагодарный собеседник возблагодарил удалившегося за долгожданный уход.

«Вы имеете в виду сегодняшний разговор с мальчишкой?» — спросил Паломник у сидящего на скамейке. «Что же Вас не устраивает? Я говорил ему вполне очевидные и общеизвестные вещи. Или, может, Вы хотите укорить меня в недостатке милосердия по отношению к дурачку, как это любят делать обычно все кому не лень, как только оказываются в церкви? Но я не настолько христианин, потому оставьте этот разговор, ведь, хоть мы и в Почаевской Лавре, моральных наставлений я не восприму ни от Вас, ни от самого Патриарха. Так что, может, не будем и начинать? Как давно когда-то сказал Иисус, блаженны миротворцы, ибо сынами божьими нарекутся. Сыном божьим-то лучше быть, чем ругаться попусту, правда?»

Паломник в действительности не был миротворцем, он просто не хотел тратить свое драгоценное время на однообразных и пустых людей, которых уже вдоволь повидал в церквях. Он знал одну вечную истину: значительно мудрее послать к черту стоящую в церкви старушку, чем слушать ее рассуждения о Боге.

«Помилуйте, дорогой друг, у меня и в мыслях не было Вас в чем-то укорять. Просто Вы очень сильно заблуждаетесь — вот я и хотел помочь Вам исправиться».

«Не понимаю Вас», — двусмысленно ответил Паломник голосу, источник которого все больше скрывался в ранних октябрьских сумерках. Голос, несмотря на очевидную бессмысленность разговора, был настолько притягательным, что не хотелось резко обрывать беседу.

«Гордыня, дорогой мой, гордыня. Всем хочется быть Иисусами, и только глупый мальчик понял истинное значение Крестного Хода. Ведь Иисус шел на Голгофу в одиночестве, а монолитная толпа, окружавшая его, двигалась своим путем — не вместе, со Спасителем, но вслед за ним, чтобы осмеять его и распять. Разве Вы в одиночестве сегодня шли, подобно жертве? В грязной и потной давке на ступеньках, по которым спускалась толпа от храма, чтобы по ним, по-прежнему воняя и шумя, к Храму же вернуться — там Вы чувствовали себя Иисусом Христом? Конечно же нет, ведь смысл Крестного Хода совсем другой — побывать в шкуре тех, кто отвел его на Голгофу и там под пошлые шуточки пригвоздил к Кресту. Мальчик хотел рассказать Вам пошлую историйку, а Вы отказались слушать. Как нехорошо, однако. Как Вы непочтительны к мистическим традициям Церкви».

С наконец укрывшейся под вечерней тьмой скамейки раздался медвежье-птичий смех.

«Послушайте, кто Вы такой?», — спросил Паломник своего удивительного собеседника, так неожиданно навязавшегося ему во время чтения духовной литературы.

«Вам нравится сегодняшний месяц?», — спросил в ответ странный человек, и тучи, скрывавшие несколько часов назад солнце, словно специально разошлись, чтобы бросить на площадку у парапета отблеск холодного, тонкого, изящного месяца.

«Я люблю холодный свет луны. Он делает ночь чарующей и загадочной» — произнес Паломник с непонятно откуда взявшимся искренним романтизмом. Голос его собеседника овладевал им, располагал к искреннему разговору, и противостоять этому влиянию было почти невозможно, да и не было желания. Не для того ли нужны случайные встречи, чтобы поговорить о том, что не открываешь порой даже самому себе? «А все же — кто Вы», — спросил Паломник во второй раз.

«Купола созданы людьми для того, чтобы раздавать свои блики, чтобы манить людей в Церковь издалека. Блики куполов — лучшее приглашение на богослужение. Однако, церковный купол не был бы красив, если бы не солнце, отажаемое им. С другой стороны, и солнце не было бы так прекрасно в своей  пламенной форме, если бы не разнообразные предметы, по-разному отражающие его лучи. Купола необходимы солнцу для того, чтобы свет мог побыть воцерковленным. Так и грязная толпа грешников нужна Христу, чтобы на ее фоне можно было различить праведника. Если есть мученик, кто-то обязательно должен пробить его руки гвоздями».

Удивленный красивыми и осмысленным речами своего совершенно случайного собеседника, Паломник захотел попытаться хотя бы поспорить — а что еще оставалось? Он насмешливо спросил: «Неужели Вы решили прочитать мне проповедь в духе Евангелия от Иуды? Старые мысли, не имеющие никакой ценности. Зло есть не что иное, как испорченное добро».

«Блики куполов также не что иное, как «испорченный» свет солнца, разве нет?», — рассмеялся голос. «Наверное, недаром самый первый в некотором роде источник таких бликов традиция связывает с колдовством. Луна также не имеет своего света, но как прекрасен свет самодостаточный свет солнца, «испорченный ею», как Вы выразились. Ведь для кого-то он прекраснее, чем само солнце — разве не из числа таковых и Вы сами?».

Паломник не знал, что ответить — даже его обычный прием свести неуправляемый разговор к пустому спору потерпел на этот раз крах. Человек с противоположной скамьи встал и вышел к парапету, прямо под лунный свет.

«Церковный купол, — продолжал он, — лишь худшая копия луны. Не удовлетворяйтесь худшим, если уже Вам не по вкусу хождение в солнечном свете. Позвольте же провести Вас в первый храм, сотворенный самим Всевышним». С этими словами, черный человек, стоящий под струями холодного света луны, протянул руку.

Очарованный Паломник позабыл обо всем, растерял самообладание и пустые надежды, словно он умер и вступил в новую, настоящую, вечную жизнь. Поднявшись со своей скамейки и оставив купленную книжку, он вложил свою руку в протянутую ему.

«Кто же Вы, наконец?», — спросил он в третий раз.

«Я всего лишь настоятель древнейшего из храмов», — прозвучал ответ.

Двое устремили свой взгляд к прекрасному месяцу, и когда они начали идти, их ноги оторвались от земли, словно лунный луч указывал им бестелесные ступени, ведущие в глубины небесного свода. Церковные же почаевские купола печально пребывали во мраке, ибо им некого было звать в храмы — солнце давно скрылось в преисподней и наступила таинственная лунная ночь.

Ледяные берега

Когда туристы покидают этот гостеприимный, тёплый город, то приходит холодная осень, затем зима – метели, морозные вьюги – и местные жители прячутся от воскресших призраков ледяной тьмы, чтобы, выжив, следующим летом снова обманывать приезжих, словно зимы и не было. Каждое лето местные вспоминают мрачные январи – те, кто пережили зиму; те, кого не поглотили чёрные проруби, возникающие в обманчиво крепком льду; те, кто не остался навсегда на занесенной снегом улице; те, кого не постигло нечто значительно более ужасное, губительное и – неизбежное для тех, кому не предначертана долгая жизнь.

В это мёртвое время на морском льду рассаживаются алчные чайки, время от времени вылавливающие рыбу сквозь проруби, и терзающие её в воздухе, разбрызгивая бесцветные внутренности на белоснежный покров степной прибрежной земли. Море – впрочем, не всегда – кормит этих вечно голодных тварей. Однако же, порой, в самые голодные зимы, чтобы временно умиротворить голодных птиц, местные могут принести многие, казалось бы, немыслимые в любом другом месте – в любой другой сезон – жертвы этим сатанинским созданиям; ибо кто интересуется судьбами безродных и при этом питательных бродяг? Брызги внутренностей бездомных скитальцев, украшающие снег алыми пятнами, не смущают никого в этом южном городке. Жертвовать, чтобы не стать жертвой – это спасительный путь премудрых обывателей мрачного курорта.

Жарким летом приезжие кормят чаек у пристани хлебом, бросая крошки в мутную воду – в воду, полгода назад окрашенную в яркую кровь обреченных; разве кто-то из туристов способен догадаться о том, что чайка, глотающая мокрый хлеб, лишь выжидает того мрачного дня, когда ей снова принесут вкусной, жирной человечины? Но невежество очаровательно, любопытство же губительно. Птицы-людоеды по-смешному кричат, благодаря щедрых людей – и терпеливо ждут своего часа. Птица неприхотлива, человек высокомерен и невежественен, конец же един для обоих: темная вода оледеневших берегов.