В пространстве циркуляция потока

В пространстве циркуляция потока

пугает и влечёт, лишая сна.

Я слышу странный шум, зеницей ока

случайно замечаю облик дна.

 

Нет, он не страшен, он прозрачно-чёток.

Лицо Творца — быть может, дна лицо?

В тела миров слои сырых решёток

вплетаются под крики праотцов.

 

Но крики не слышны. Живых мир отделяет

от мира мёртвых некая стена.

Деды кричат и призраком сияют

в пространстве, где искрится облик дна…

 

Но что на дне? — Бездонность, неизбежность,

и много прочих «без», и много прочих «не»,

наверное, во тьме играют в вечность,

бессмертием пылая в тишине…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов,

перебирать их стебли, размышляя,

как шелест трав похож на звук шагов,

который постепенно утихает,

а ночью продолжается внутри,

врастая в грудь какой-то странной болью.

Упав в траву, я трогаю цветы,

которые шагов твоих не помнят.

День, слишком громкий, наконец затих…

День, слишком громкий, наконец затих.

Слова лежат, ночь ворошит их залежь, —

слов много, ты надеешься на них,

пока не зачерпнёшь, не исчерпаешь,

не вычерпаешь все от сих до сих,

и знаешь, что сказать, а как — не знаешь.

Иди ко мне, приди ко мне, мой стих.

Тень от ветвей царапает окно,

как будто даже звук какой-то слышен,

и зрелость ждёт во мне уже давно —

всю жизнь растёт внутри. Вздыхает. Дышит.

В ушедшем дне не разглядеть того,

о чём она пока ещё не пишет.

Вечер, март. Что-то есть на душе — только вряд ли смогу…

Вечер, март. Что-то есть на душе — только вряд ли смогу

это выразить прямо. Захочешь попробовать — пробуй

молодое бродящее чувство. Весна на снегу.

Всё прошло — так легко — и не стоило грусти особой.

И теперь я стремлюсь — а на деле не знаю, к чему,

но иду, чтоб идти — хоть куда-то, зачем-то, но всё же.

Как не верилось мне, что когда-то так просто пойму:

всё не то и не так, и совсем на любовь не похоже.

Снег, весна. Что-то есть на душе. Подожди, я приду.

Это всё перебродит и станет мудрее и старше,

как вишнёвые ягоды в банке, забытой в саду,

как вино в погребке у какой-то особы монаршей.

Вот так молчи, как сейчас молчишь…

Живи, живи. Живи, как сейчас живёшь;
как вот сейчас сидишь, сиди так вечно…
В. Набоков

Вот так молчи, как сейчас молчишь,

всегда, всегда — пусть и жизнь пройдёт —

из всех колодцев, оврагов, ниш

твоё молчанье, как ночь, встаёт,

 

сияет в небе, блестит на дне,

дрожит повсюду, и я дышу,

но всё безудержней слышно мне,

как ты молчишь сквозь великий шум

 

по всей земле, и звенит в ушах,

живи, живи, как сейчас — и всё.

И вздрогнет где-то внутри душа,

как будто что-то произнесёт.

Прости мне этот первобытный страх…

Прости мне этот первобытный страх —

бегу туда, где сухо и тепло.

О, детство — бьётся бабочка в руках,

я молча отрываю ей крыло,

 

и что-то есть звериное во мне

в соседстве с беззащитной чистотой.

Я принимаю это, ведь вполне

осознаю, что остаюсь такой

 

и до сих пор. Опять средь бела дня

внутри меня не хочет спать ребёнок,

смеётся смерти бабочки — и я

бегу домой, где вечер тих и долог.

Эссе

-1-

Когда я впервые собиралась на Преображенскую площадь, даже подумать не могла, насколько там всё-таки красиво. От Комсомольской и до Преображенской площади глубоко под землёй тянулась вторая линия подземных путей. Впервые за всё время за окнами была не всепоглощающая пустота, а бело-зелёные, мерцающие ярким светом огни. Массивные опоры серели на фоне испещрённых проводами, словно матрицы-схемы, чёрных стен, подсвеченных слабым светом фонарей проходящего поезда.

Я, невольно залюбовавшись этим зрелищем, вдруг подумала: ведь эти огни он видит почти каждый день, и, наверняка, это всё ему триста раз уже успело наскучить. Если поделюсь с ним, он даже не оценит, как не смог когда-то проникнуться чистотой первого в моей жизни московского снега. Но для меня увиденное оказалось чем-то волшебным. Живой сказкой. Это было чем-то выходящим за рамки привычной реальности. Чем-то особенным, поведавшим о том, что он видит, когда каждую ночь возвращается домой. Сеть этих туннелей настолько зачаровала меня, что, когда поезд тронулся, покинув Сокольники, я закрыла глаза, с трепетом пытаясь запечатлеть в памяти каждую увиденную мною деталь. А когда под негромкие удивлённые возгласы открыла их, слепящий свет хмельного солнца, падающего за Второе московское кольцо, залил весь вагон: мы проезжали открытый участок, пролегающий среди белоснежных зданий Преображенского района. Они все пронеслись перед глазами за несколько секунд и, словно белый туман, растаяли, растворились в лучах уходящего солнца. А затем свет померк, и нас накрыла чернота нового туннеля.

Когда, спустя какое-то время, стеклянные двери метро выпустили меня из подземного перехода, Преображенская площадь заискрилась передо мной во всей своей красе. Она утопала в крови морозного февральского заката, а я потихоньку проникалась любовью к только что открытому мною прекрасному месту вечно красной Москвы.

-2-

Может, потому, что снова идёт снег, а может, потому, что лавина неразобранных заметок на телефоне и исписанных стихами тетрадных листов всё растёт, голова раскалывается. Невыносимо. И надо бы попросить у подруги «нимесил», да только эта тупая пульсирующая боль в висках не отступит до самого вечера. Хоть с его помощью, хоть без.

Когда уже наступит весна? Та самая, которая и посреди зимы, и осенью, и даже в самый разгар лета остаётся чистейшей весной?

Кто-то сказал: «Весна начнётся тогда, когда ты сама этого захочешь». Но одного моего желания мало. И даже белые найки, пылящиеся в коробке на самой нижней полке так, чтобы в любой момент на подхвате, не спасают ситуацию. Потому что моя весна если и придёт, то уже наверняка обледенелая. Потому что уже ничто не будет, как раньше. Потому что снег в середине марта — для Москвы вполне обычное явление. Потому что невыносимо смотреть на то, как ты растворяешься в толпе за надвигающейся на город стеной снега. И как же паршиво знать: что бы я ни делала, этого всегда оказывается недостаточно. Знать, и при этом всё равно всё помнить.

Когда уже там весна?

-3-

Есть моменты, о которых не напишешь. Знаю. Ты будешь долго водить пером по бумаге, пахнущей почти так же режуще-остро, как свежескошенная трава. И ни одна буква не коснётся твоего листа. Ты будешь проживать их снова и снова. Не важно, на замедленной ли или ускоренной киноплёнке. Они будут только твоими. Не поделиться. Не закричать о них на весь мир, потому что они просят пронзительной тишины. Они не требуют того, чтобы быть рассказанными.

Есть такие моменты, которые хочется оставить только себе. Спрятать их от посторонних завистливых глаз. И поэтому они забываются, чтобы в нужный момент ты не нашёл для них слов.

Есть такие моменты, которые необходимо уметь оставлять себе. Хотя бы для того, чтобы они хоть изредка, но повторялись. Для тебя.

-4-

На общажной кухне пахнет панкейками с корицей, и когда я переступаю её порог, начинает казаться, что вчерашнего дня вроде бы и не было вовсе. Сегодня уже тепло. Солнечный свет заливает комнату, подтверждая это.

Но я всё равно забираюсь под одеяло по возвращении в свою комнату. До конца сессии остаётся каких-то несчастных семь дней и гала-концерт, а мне начинает казаться, что семестр только начался. Хотя бы потому, что и мы, и преподаватели, и, конечно же, наш вечно чем-то недовольный деканат умудрились скинуть всю учебную нагрузку на последние несколько дней.

И теперь, когда утром солнечные лучи разбиваются об окна чертановских многоэтажек, я сама не замечаю, как ночь плавно в это самое утро и перетекает.

А потом иду на кухню, чтобы приготовить те самые блинчики, пахнущие корицей. Да так, чтоб пряный запах разносился по всему коридору. Ну и заваривать себе чай с тремя ложками сахара и лимоном, как минимум. Потому что иногда этого достаточно, чтобы просто почувствовать себя живой.

А ещё потому, что сидеть на подоконнике, сжимая чашку в руках и искоса поглядывая на плиту, иногда необходимо вдвойне, потому что то зыбкое чувство надежды на лучшее, поднимающееся с самого дна души, иногда почти всё, что у нас есть.

-5-

«Пиши! — говорит мне мама. — И, возможно, однажды у тебя получится написать что-то стоящее».

Ручка скрипит, соприкасаясь с бумагой, расчерчивая на ней иссиня-чёрные кровоподтёки. Слова ложатся на лист как-то криво, оставляя в памяти грязные разводы, чёрные точки на радужках глаз и следы подводки на тыльной стороне ладони.

«Пиши! Потому что и сама прекрасно знаешь, что мысль, однажды ворвавшаяся в голову, будет гореть внутри, выжигая всё дотла, пока не перегорят все остальные.

Пиши. И в холодные, по-зимнему тёмные пасмурные летние вечера. И в переливающиеся тёплым дождём дни, когда не сидится ни на уроках, ни дома. И после изматывающих до предела тренировок, после которых остаётся пьянящее чувство лёгкой эйфории. И через пять лет, когда наступит экватор университетской жизни, и поток мысли немного изменит своё русло, потому что ты станешь старше. Взрослее. Возможно, будешь сбивать локти и коленки, как в детстве, а может, синяки и ссадины, невидимые постороннему глазу, проявятся на твоей душе от бесконечных потерь.

Пиши. Когда будешь счастлива, и когда абсолютно не.

Пиши, даже не “почему”, а “вопреки”. И когда-нибудь обязательно напишешь именно то, что всегда хотела сказать».

«Пиши! — говорит мне мама. — И, возможно, однажды он захочет прочитать то, что написано в твоих глазах».

«Пиши!»

Я, сцепив зубы, снова берусь за перо.

Отпечатки лап в пространстве-времени

Из шумного мира я унесён

Ночной дремотой, чуткой, некрепкой,

В этот охотничий древний сон —

Дар моего легконогого предка.

 

Ветра пустыни не воют — поют,

Мерный гул песков разметают в клочья.

И раскинула руки над дюнами Нут,

Распласталась томной и тёмной ночью.

 

В пути; вдвоём сквозь тростник бредём.

Мне старика даже жаль отчасти,

Но время пришло: в мой сакральный дом

Вернуться пора — в город-храм Бубасти.

 

Здесь я аватар двух богинь, фетиш,

Плоть для в камне выточенного тела.

Ласка пусть не хуже изловит мышь,

Но стать ласка ласковой не сумела.

 

И я буду смотреть сны сквозь призмы веков,

Где всё ярче блики в глазах потомков.

Возвращаясь домой, не втянув коготков,

Из-под каменных плит, костяных обломков.

 

Память скрыта полосками мягкого льна,

Исчезает, бледнея, старик безбровый…

…А луна — всё та же сырная голова

Из молока Небесной Коровы.

Когда приходят воспоминания

Фрагменты забыли: их суть — превращение в давность.

Боятся стареть и потухнуть, оставив зачёркнутый блик.

Бегут и кричат не бросать, принимая как данность,

И я уступаю, вернув очертания тем, кто безлик.

 

Пройду по дорогам, встречая забытые лица:

Вчерашние образы явит сегодня о прошлом альбом.

С одними захочется выбросить всё, заблудиться,

Другие распорют по швам, заведя диалог о больном.

 

Запомнила больше имён уходящую поступь,

Какой рисовали — без сходства по стилю и краске чернил.

Исчезли из жизни со встречей спокойно и просто,

Но были, кто память со мной, не стыдясь, расколол, исчернил.

 

Повтор невозможен, но всем отыскала «спасибо»:

Кто рядом, кто стёрт, кто оставил наполненный горечью ком.

Осмыслив, приняв, поняла, как спасали ушибы,

Но их не лечили бы люди, смотря на других не мельком.

Эхо прошлого

Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. [Еккл.1:4].

Камень источенный, стёртый гранит:

Города вечно-забытого, спящего

Город гудящий под гранями плит

Прячет обломки немые, молчащие.

Ластик невидимый стёр имена.

Где направление странного вектора?

Нас не прочтут по слогам в письменах,

Скроют следы времена-архитекторы.

Шаг — под ногами моими моря

Мёртвые скрыты асфальтом графитовым.

Слышишь, гармония мраморная:

Голос столетий за шумом резиновым?

Лица иные ведут диалог

В этом же месте с другой декорацией.

Дом без людей стал угрюм, одинок,

Прежде искрящийся песнями, танцами.

Знают проспекты улыбки, черты,

Все поцелуи проснувшейся нежности,

Смерти ладони насколько черны,

Сколько хранится на свете нелепостей.

Сфинксы злорадны, отдали ветрам

Тайны беречь неизменно и преданно.

Ветер не скажет — прижмётся к плечам,

Вот и стоишь, поражённый неведомым.

Если окажешься в яростном шторме…

Если окажешься в яростном шторме,

Пусть что-то напомнит, расскажет о «где-то».

Рядом всегда, но невидим, бесформен

Реальности отзвук, наполненной светом.

Стали известными древние тайны.

Слова превращаются в нити жемчужин.

Здесь наши встречи бесследны, случайны,

Но там ты безвременно, искренне нужен.

В этом похожем, другом всё же, месте

Иные условия, время, детали.

Где-то на свете мы близко и вместе,

Но это по кругу сто раз забывали.

Сколько иллюзий рассыпано в небе?

По миру блуждаем в пути бесконечном.

Память возьми об отрезке, где не был,

Но мы проходили до самой конечной.

Вспомнятся солнечных дней переливы.

Расскажешь — отвечу, не веря в них, смехом.

Снова пройдём к уже виденным ивам,

И время другое откликнется эхом.

Вечер

Небо завёрнуто синей вуалью.

Вечер целует прохладой ладони.

Движется тень над земной магистралью:

Шар ускользает. Неясное гонит

Мчаться за ней и уехать куда-то

Дальше черты проходимой, возможной.

Вычеркнув числа, претензии к датам,

Стать невесомой, почувствовать кожей

Силу внутри и отсутствие граней

Между землёю на сумрачной глади,

Между собою сегодняшней, ранней.

Детство коснётся и робко погладит

Волосы. Скажет: «Пошли, обратимо

Всё колдовство, чем с тобою мы стали.

Долго бродили, скитались по мнимой.

Хватит, откроются новые дали».

Но недвижимо стоишь, наблюдая

Многоэтажки, весь город на склоне.

Мир, развлекаясь, на блюде из мая

Краски мешает на сером балконе.

Чёрные всплески легли на полотна:

Люди назвали творение «ночью».

Ночь дотянулась до пола, и в окна

Скоро заглянет, и вечер закончит.

«Завтра» придёт с неизменного края.

Всё волшебство упакуется в ящик.

Вечер волшебный, продлись, я желаю

Дольше сегодня побыть настоящей.

Вид на жительство

Как будто опали снежинки тяжелым свинцом.

Как будто попали по пальцам, сломав и лишив.

Не глядя разбитой вчера амальгаме в лицо,

Я делаю вид, будто жив.

 

Крещенный под Аугсборгом, где-то гудит самолет,

Секунды меняют абстрактное «где-то» на «тут»

Я делаю вид, что люблю вместо чая лед,

А город твердит, что его никогда не сдадут.

 

Из масляных красок съедобней всего лазурь,

Но прусского много, а синего больше нет.

Я делаю вид, будто сна ни в одном глазу,

Как будто спасает от холода мой жилет.

 

Обои закончились, дверь нараспашку, мрак.

Не врет календарь. Сегодня – цвета шунгит.

Наощупь от серого к черному, дальше никак.

Святого и жалости нет – я делаю вид.

 

Эскизы, альбомы, бумага и черная тушь –

Всего за минуту годы развеются в гарь.

Расчерчены окна следами витражных стуж,

И требует жертв от искусства блокадный январь.

 

Буржуйка сжирает прозрачный закат, акварель,

Стакан и обломки сиреневого куста.

Прости меня, девочка в платье цвета апрель,

За то, что сгораешь, срываясь с льняного холста.

 

На улицах взрывы, а в Урицке – дас ист гут.

Холсты умирают без звука, горят, не треща.

Прости меня, девочка, взрослые часто лгут,

Ведь я одуванчик когда-то тебе обещал.

 

Но рваные раны наносят на спины крыш,

И помощи нет опаленным пальцам в снегу.

Наивная девочка, ты-то меня простишь,

Но я отогреться потом никогда не смогу.

 

…Я делаю вид. Над замерзшей Невой – облака.

Бредущие люди, кажется, дочь и мать.

Я делаю вид на несломленный город, пока

Замерзшие кисти способны кисть удержать.

 

Я делаю вид, добавляю лазурь вдалеке,

Пока есть цвета. Если сможешь, прости меня,

Счастливая девочка с солнцем на стебельке,

Ведь я мог бы раньше достать тебя из огня.

Старомосковская

Монохромные дети на санках каталис,

Пер’вый снег застывал в некрещеный январь.

Ингибируйте мой гомогенный катализ,

Мой распад из творения в тварь.

 

Монохромною булошной пахнет за стенкой,

И потоками патока с плюшек течет.

Пририсуйте окно, отоприте застенки,

Я уже не нечет и не чет.

 

Словно камни и соль прокаженным по коже,

По Москве монохромные хлещут дож’ж’и.

Абырвалги скрипят на промокших прохожих,

Приглашая на борщ и на щи.

 

Существуют бесцельно пустые тростинки.

Вхолостую круги нарезают часы.

Я хронический стресс заедаю пластинкой,

Не вставая потом на весы.

 

Нет инструкций ТБ и т.д., даже ес’ли

Одолжить и занять RGB под процент.

Монохромное небо не ведает, есть ли

У бараков кирпичный акцент.

 

И пока серо-серые сумерки дышут,

Расплываяс по грязной оградке пруда,

Я стою босиком на поехавшей крыше,

Понаехавшая не туда.

Суслик

Когда пустота, будто в высохшем русле,

И трудно дышать, будто в воздухе смог,

Представь, что в степи дремлет маленький суслик,

Свернувшись в пушистый и теплый комок.

 

А где-то над сусликом плещутся маки,

Коробочки зерен и шелест семян.

И снятся ему золотистые злаки

И солнечный воин, и отблеск стремян.

 

И травы покрыты хрустящею коркой,

Которая сладко трещит на зубах.

Темно и уютно у суслика в норке,

И сам он степными лугами пропах.

 

Спит суслик. Он дергает левою лапой

И острую мордочку прячет под хвост.

А ветер разносит чарующий запах

Тревоги, полыни и конских волос.

 

И если весь мир, угловатый и жесткий,

Несется с обрыва, круша и дробя,

Пусть маленький суслик с пушистою шерсткой

Увидит прекрасные сны за тебя.

Etc

У книжных детей было много больших забот,

Добро, справедливость и храбрость, эт сетера.

Все это – пока апельсин не утратил завод

И звезды вину берут на себя до утра.

 

Бумажные дети освоили устный счет:

Четыреста сорок, четыреста сорок два.

Отращивать сломанный хрящик их не влечет,

Пусть лужи себе под размер подбирает плотва.

 

Дома осыпают чешуйками этажи,

В глубинах мерцает люминесцентный планктон.

Серебряный век, переплавленный на ножи,

Лежит под подушкой, завёрнутый в плотный картон.

 

Покуда монетка решает, кто победит,

Бумажные дети не спят и не верят окну.

А Маугли на ветке в каменных джунглях сидит

И воет на синтетическую луну.

 

Четыреста сорок, четыреста сорок шесть.

Все жалобы крыши – на совести потолка.

Нельзя ни понять, ни сравнить убогую жесть

С блестящей жестокостью жала в стальных руках.

 

Зачем, если в планах десяток хороших дел,

Побед, эполет и полетов ветрам назло?

Бумажные дети считают в уме предел:

Четыреста сорок девять – плохое число.

 

От списка судов до Ахилла, от «альфы» до «хи»,

От Лимба и до зеленеющей финифти трав.

И дети с бумажными крыльями пишут стихи,

От собственных перьев большую часть отодрав.

 

Но жизнь не швыряет перчатки, а метит под дых,

Поправки внося в голубой выпускной альбом.

Порою приходится любых менять на любых,

Тестировать стены на стойкость собственным лбом.

 

В условиях рынка надо стоять на земле,

Когтями фундамента впиться в сухую треть.

Финансовый план создавая на восемь лет,

Всем надо крутиться и надо считать уметь.

 

Феномен слона в удаве необъясним.

Его в формалин или в топку, взрослеть пора.

Уходит детство в зольный остаток, а с ним –

Добро, справедливость и храбрость, эт сетера.

 

Фонарик угаснет на желтых сухих листах,

Бесшумно скользящих в ромашковый мягкий сатин.

А книжные дети заснут на четырехстах,

Не в силах прибавить еще пятьдесят один.

Счастливая

Она разрешила себе: дыши,

Теперь ни к чему беречь кислород.

Она разрешила и «жы», и «шы»,

Держа на кончиках пальцев восход.

 

Она разрешила глаголы с не,

Накинув на киноварь киноварь,

Пока не заплакал чернилами снег,

Пока на дворе был седой январь.

 

Она разрешила пломбир зимой

И танцы в бледной дымке ветвей.

Скроить волшебное платье самой:

Осталась неделя, быть может, две.

 

Она разрешила и пить, и петь:

Причина и следствие, А и Я.

С разбега запрыгнуть на скучную треть,

Слегка растянув земные края.

 

Аляска где-то над головой,

В ногах развалился Советский Союз.

Она решила остаться собой

И вместо крестика ставить плюс.

 

Успеет потрескаться тонкий лед,

Но вряд ли под зонтик спрячется сныть.

Она разрешила корицу и мед,

Ведь следующей осени может не быть.

 

Статистика жить не дает до ста,

Но кто запрещает прожить на сто?

Усталой стали моста достать:

Металл – такой же осенний листок.

 

Не доверяя случайным свечам,

Голодный камин доедает тетрадь:

Никто не узнает, как по ночам

Она заставляла себя дышать.

Дипломная работа

Следующий.

Тео глубоко выдохнул и осторожно потянул вниз тяжёлую ручку двери.

— Можно?

Профессор Каррел кивнул, заполняя какой-то бланк. Остальные члены комиссии — их имён Тео не помнил — пребывали в прострации: женщина в малиновом пиджаке со скучающим видом чистила ногти карандашом; старичок явно маразматического вида дремал, молодой мужчина чертил на листке бумаги абстрактные круги.

Тео, стараясь не уронить коробку с бесценным грузом, вошёл в аудиторию. Женщина с неохотой отложила карандаш. Многозначительно задержала взгляд жёлто-медовых глаз с тёмным ободком вокруг радужки на студенте. Наконец Тео догадался, что оставил открытой дверь, и, оскальзываясь на истёршемся паркете, кинулся её закрывать, при этом зловредная коробка выскальзывала, когда он пытался удержать её одной рукой.

Профессор Каррел поднял на него глаза.

— Представьтесь, пожалуйста.

«Доклад забыл на подоконнике», — пронеслось в голове у Тео.

— Т’heoRaienn, — собственный голос показался ему чужим.

Профессор с серьёзным видом записал имя, но в глазах у него плясали искорки.

— Итак, молодой человек, что же вы нам представите?

Тео облизал пересохшие губы.

— Свою дипломную работу, наверное, — предположил он.

Члены комиссии заулыбались.

— У вас пятнадцать минут, — сухо сообщила женщина в малиновом пиджаке, явно не настроенная на любезности со студентами.

Тео поставил коробку на середину стола и осторожно вынул содержимое.

— Позвольте представить вам… Земля.

В воздухе парила маленькая нежно-голубая планета. Вглядевшись, можно было увидеть белые полупрозрачные потоки ветров в атмосфере и жёлто-зелёные пятна континентов.

Председатель едва заметно вздрогнул. Члены комиссии недоуменно переглянулись.

— Тео, вы наш лучший студент. Два года назад вашей курсовой была отличная планета — как там она называется? Сэ… су…

— Сатурн, — подсказал он.

— Вот-вот, Сатурн. Идеальная, лаконичная, с прекрасным поясом астероидов, а это что? Вы на первом курсе делали Меркурий — и то это было более достойно. И мы ожидали от вас нечто большее, чем просто маленький камень с атмосферой…

— Поверьте, это действительно нечто большее. Такой планеты не было ещё никогда.

Каррел вскинул бровь.

— Смелое заявление. И чем же она уникальна?

— Жизнь, — улыбнулся Тео.

Даже если бы он на глазах у комиссии превратился в ондатру, такого эффекта ему бы достичь не удалось. Женщина в малиновом пиджаке выронила карандаш. Маразматический старичок приоткрыл левый глаз и изумлённо уставился на студента.

Профессор аж привстал со стула.

— То есть, вы считаете правомерным… — медленно проговаривая каждое слово, начал он, — создавать планеты, населённые живыми существами?? Вы же знаете, что это строго запрещено правилами!

— В этом и уникальность моей работы, — пожал плечами Тео.

Побагровев и тяжело дыша, председатель комиссии процедил:

— Продолжайте.

— Планета Земля, масса — 5,9726•1024 кг, диаметр — 12 742 км… Профессор, вам это точно будет интересно?

— А у вас есть другие варианты? — ядовито поинтересовалась женщина.

Молодой мужчина тоже решил выразить своё веское мнение.

— Форма, я так понимаю, идеальный шар — как и принято?

Тео потупился.

— Эээ… во время эксперимента с полями произошёл небольшой сбой. Поэтому Земля немного сплющена у полюсов.

Комиссия была в ярости.

— Мало того, что вы нарушаете все правила, так ещё и канонам не следуете?? Идите и почитайте требования к работам — что там сказано? Правильно, пункт третий, форма — исключительно идеальный шар, и никаких компромиссов! — брызгал слюной старичок.

Тео покраснел.

— Это… это нисколько не влияет на результат! — робко запротестовал он. — Моя цель — не сделать идеальную планету, а создать принципиально ново…

— В любом случае, ваша оценка будет снижена, — перебила его женщина — малиновый пиджак.

Студент поник и принялся доставать из рюкзака толстые шуршащие папки.

— Что это? — сдвинул брови профессор.

— Это документы. Проекты, схемы, чертежи. Например, вот… — он протянул папку чёрного цвета. — Комбинации генов. Несколько миллиардов вариаций.

Каррел взял папку в руки и стал внимательно изучать.

— Царства организмов — растения, животные, грибы и так далее. Строение, клеточная организация — всё расписано, — продолжил ободрённый студент.

— Это всё вы сами разработали? Путём экспериментов? — поинтересовалась женщина.

Тео кивнул.

— Неплохая у вас фантазия. И трудоспособности можно позавидовать.

На столе появилась ещё одна папка.

— Это — языки. Более десяти тысяч вариаций. Я немного поэкспериментировал с системами письменности и диакритиками, одних ударений придумал четыре вида.

— Языки?? Вы хотите сказать, что ваши… ээ… творения разговаривают? — изумился молодой член комиссии.

— Не все, конечно, но разговаривают, — не без гордости подтвердил Тео.

— И они разумны? — глухо поинтересовался профессор.

— Конечно. Я назвал их «люди».

— И чем вы, интересно, руководствовались, давая им разум?

— Я ставил целью создать открытую систему, которая, к тому же, способна к саморазвитию. Они начинают созидать. Творить, сочинять стихи и музыку. Мне было интересно, чего они смогут достичь.

— Вы дали им разум. Создали языки. Дали возможность творить. Может быть, нам и на покой теперь можно — все наши обязанности будут выполнять на вашей Зельме? — голос Каррела дрожал от ярости.

— Не надо преувеличивать, — Тео старался говорить спокойно. — Они создают прекрасные произведения искусства, не более того… Просто посмотрите!

Члены комиссии вооружились лупами и впились взглядами в «объект исследования».

…скульптура была ещё не закончена, но уже сейчас в ней угадывались изящные черты лица, непринуждённое движение руки — нет, скорее, даже едва заметное напряжение мышц, предшествующее жесту — и полупрозрачные складки мягкой ткани, ниспадающей на плечи. Мрамор казался прозрачным — словно вуаль сделана из обычной ткани, а не из камня. Мастер спал на столе, положив голову на руки; на полу, свернувшись калачиком, спал мальчишка-подмастерье.

— Изумительно, — прошептала женщина — малиновый пиджак.

— Это… невозможно… — пробормотал молодой эксперт.

На лице Тео появилась торжествующая улыбка.

— Вот видите!

Профессор Каррел покачал головой.

— Вы ещё и создали их по нашему образу и подобию? Зачем?

— Я… Просто хотел показать, как они близки к нам.

— Лучше признайтесь, что фантазия всё-таки закончилась, — ехидно заметила женщина.

— Возможно, — спокойно признал Тео. — Кстати, это ещё не все! Посмотрите!

Через лупу можно было увидеть крошечную фигурку студентки, представляющей свой проект, и хмурые лица комиссии. Из рук студентки выпали листы доклада и разлетелись по аудитории, и она суетливо подбирала их, роняла, поправляла сползающие очки, снова поднимала бумаги, неловко улыбаясь и делая вид, что все так и должно быть.

Повисла пауза.

— Какие космические законы действуют на вашу планету? — продолжил допрос Каррел.

— Профессор, я знал, что это ваш любимый вопрос, — не без удовольствия сообщил студент. — И подготовился.

Пухлая папка легла на стол комиссии. Профессор пробежался глазами по списку.

— Хм, на планете существует время? Зачем? Это не является обязательным параметром.

— Чтобы у людей была возможность развиваться. Они со временем умнеют, изобретают что-то новое, кстати, — на стол легла ещё одна папка.

— Что это?

— Список запланированных изобретений и открытий. Слева — открытие, справа — имя человека, который его совершит, и дата.

— Вы всё предусмотрели.

— Стараюсь.

— Что ж, вы отлично подготовились. Но всё же у вас есть ошибка в расчётах. Грубейшая.

— Какая? — заволновался Тео.

Профессор медленно подошёл к планете, как ни в чём не бывало вращающейся вокруг своей оси, и замер, внимательно глядя на неё. Маленькая голубая планета невинно парила в воздухе, оживлённо обсуждая что-то на сотнях языков, смеясь, рыдая и шепча о чём-то мелком и приземлённом.

— Видите ли, Тео, — сказал он уже громче. Члены комиссии старательно изображали солидарность. — Не только вы пробовали создать жизнепригодные планеты и населить их живыми существами. Не только вы хотели дать обитателям своих миров разум, возможность творить, развиваться и самим решать свою судьбу. Пробовали и до вас. Но это тщетно — они всегда умудряются выбирать неправильный путь. Поэтому ваш… творческий поиск, так сказать, бессмыслен. Понимаете? Они не могут пользоваться тем, что вы им дали.

Тео недоуменно моргнул.

— Профессор, я не до конца…

— В таком случае, посмотрите вот сюда, — перебил председатель, указав карандашом на крупный континент. Из зелёного он постепенно становился жёлтым. — Они рубят лес, Тео.

— Зачем? — изумился студент.

— Спросите их самих. Может, чтобы сделать кресло-качалку. Или детскую погремушку.

— Но… по плану, этого делать нельзя! — возмутился парень.

Профессор искренне рассмеялся.

— Неужели вы думали, что, давая людям разум, вы обеспечите чёткое и строгое следование плану? Вы меня забавляете, молодой человек! Они всегда будут стремиться делать то, что им хочется, и то, что принесёт им больше денег, выгоды или удовольствия. Вы для этого создавали эту планету? Для того, чтобы все ваши труды были разрушены? Только что они писали стихи и создавали изумительные скульптуры, а сейчас…

Профессор протянул студенту лупу.

— Посмотрите.

Сквозь лупу было видно, как летят над мирными городами самолёты с символикой, похожей на крест, на хвосте. И как разрываются бомбы.

Тео побледнел.

— Что это?

— Человеческий разум во всей своей красе. Вряд ли вы рассчитывали на это, да?

— Это единственное, чего я не учёл, — опустил голову Тео. — Я же сделал всё, чтобы они изобретали новые технологии и писали картины! А они вместо этого грызутся по любому поводу — из-за территории, из-за веры, из-за ресурсов… — он остановился, беспомощно хватая ртом воздух.

— Не всякий может пользоваться разумом правильно, — мягко пояснил профессор. — Я просто указал вам на ошибку.

— Дайте мне шанс! Я научу их, я всё им объясню!

— Вы оптимист, Тео. Жизнь любит оптимистов — они в гробу улыбаются.

Каррел снова смерил взглядом планету.

— Вы знаете, почему запрещено создавать населённые проекты?

Студент покачал головой.

— Потому что все они развиваются по одному и тому же сценарию. Всё в них одинаково. Начинается с прекрасного, чистого, невинного… а заканчивается абсолютным разрушением.

Голубая планета висела в воздухе, споря о том, какие туфли сегодня надеть и что приготовить на ужин.

Неожиданно что-то изменилось. Что-то пошло не так. Внешне планета выглядела точно так же, но край какого-то крупного материка начал обугливаться, как головёшка. Каррел знал, чем всё закончится.

Профессор схватил шарик и со всей силы швырнул его в стену. Земля с жалобным звоном разлетелась на мелкие кусочки.

Повисла мёртвая тишина.

И лишь спустя несколько секунд, осознав, что произошло, Тео закричал, напрочь позабыв о субординации.

— Как вы посмели? Я в неё всю душу вложил!!! Она же… такая маленькая… Такая слабая, — голос студента сорвался и стал тихим и неразборчивым.

— Они бы всё равно сами уничтожили её, — тяжело дыша, ответил Каррел. — Они уже начали её уничтожать.

Тео молча покачал головой.

— Я пойду покурю… — пробормотал молодой член комиссии. У всех тут же нашлись срочные дела — малиновому пиджаку позвонила сестра, и она вылетела за дверь, чтобы ответить; старичок вспомнил, что забыл принять таблетки от амнезии…

Студент всё так же молча собирал в ладонь осколки своего творения.

— Тео?

Тот начал тихонько напевать какую-то песенку, баюкая кусочки планеты в ладонях.

— Тео!

— Тшшш… Тшшш, маленькая, всё хорошо… — убаюкивал Тео.

Каррел тяжело вздохнул.

— Ты просто не видел. Твоя планета умерла ещё до того, как я её уничтожил. Она начала умирать уже тогда, когда они стали путать интеллект с разумом и вообразили себя хозяевами мира. И поверь, видеть, как она умирает сама, заживо сгорая в пламени войн и пожаров, как она задыхается, лишившись зелёных лёгких, и как отчаянно молит о помощи на всех своих языках, намного больнее. Я-то знаю.

Тео вздрогнул и поднял на него глаза.

— Откуда?

— Неважно. Просто не вини себя и приступай к новому проекту.

— Странно, да? — глупо улыбаясь, сказал студент. — Я создавал её с жидким ядром, а она похожа на стекло. Такая же хрупкая, и руки режет, — он помолчал. — Наверное, опять ошибка в расчётах.

Тео сжал кулак, не обращая внимания на острые осколки Земли, режущие кожу, и вышел из аудитории.

— Приходите через год, Тео.

Дверь закрылась бесшумно.

* * *

Профессор выдвинул ящик стола и достал из чёрного футляра маленький обугленный шар, в котором ещё угадывались черты планеты — некогда, вероятно, прекрасной. Шар не был идеально ровным — были и горы, и равнины, и впадины. Кое-где, если приглядеться, можно было увидеть остатки строений — тоже, вероятно, когда-то красивых.

Бесконечно мёртвая планета тоскливо смотрела на своего создателя.

— Это всё равно бесполезно, Тео, — вздохнул он.

Дракон

Рождённый при взрыве погасшей звезды,

последней энергией мёртвого тела,

скользящий вдоль мрака пленяющих дыр,

зовущих к себе так, что сердце робело,

узревший в далёких пучинах вселенной

те тайны, что жаждет учёный украсть,

я рос, проклиная тот космос безмерный,

где падал и падал в надежде упасть.

 

Спустя миллионы (по меркам людским),

уставшее в длительном, нудном пути,

ударилось тело о третью, засим

волна разошлась по планете, уйти

никто, к сожаленью, не смог — всё мертво.

Так радость мою приземленья сюда

лишь труп динозавра (урод-существо)

делил, догнивая. Менялась среда.

 

Бродил, пожираемый голодом, я,

пока не нашёл на планете существ,

что предки коров, и собак, и курья,

чем жажду свою утолил, что съест,

давясь, так давно голодающий зверь.

И, силы набрав в величавые крылья,

взлетел, разрывая потоки аер —

всё падало ниц предо мной от бессилья.

 

Боялся меня прародитель людей,

охотился даже — отважных сжигал.

Он в страхе бежал, забывая детей,

когда я с пугающим воем летал,

но помнится племя одно — Атлантида!

Умны не по возрасту Терры, скупы

в полученных знаньях. Отправил к Аиду!

За наглость! Пытались поймать! Вот ослы!

 

Я видел рождение древнего Рима,

буддизма зачаток и саван Сократа,

нагорные звуки Исусова гимна,

последние дни под вулкана раскаты,

падение Ромула, Западной крах,

орудие в камне, что вынул король,

на земли славян как позвали варяг,

царей, что умножила жизнь лишь на ноль.

 

Я был для вас демоном, богом и знаком

скорейшей кончины, разрухи кровавой.

Я был для вас вестником только лишь мрака,

но люд убивал в наказанье, вдобавок,

те сами меня вынуждали их сжечь,

ведь силами общими брали, но нет,

слабы, не смогли так коснуться и плеч,

пока та звезда, чьё наличие — бред.

 

И, встретив меня над Нихон, унесла

вглубь бездны, под толщу воды океана,

вглубь разума, в царство Морфея и сна.

В падение звёзд Нагасаки был втянут.

Очнувшись, взлетел. В голове лишь одно —

та мысль поглощает мой мозг, я постиг,

зачем был рождён, для чего занесло

на третью, кто я, и что значит мой лик.

 

Я в женских рыданьях по пеплу мужей!

Я в стонах разодранных в клочья врагов!

Я страх, что пугает рассудок людей!

Я мудрость! Я сила! Посланник богов!

Вселенной отлита с рожденья броня,

что крепче земли, а здесь в пасти сгореть,

а в крыльях потоки ветров. Я судья.

Я вынес вердикт. Я Дракон, и я Смерть.

Письмо. К юбилею А. С. Пушкина

«Предвижу всё…» пустынный взгляд,

дробящий вскользь предел стены,

как мысль презреньем уязвят

слова и помыслы… черны?

Пожалуй, только от чернил!

 

В толпе глухих, незрячих,

бездумно-вольных я бродил,

когда был искрой озадачен.

 

Безумный разум ей не верил,

считал тот «розовый пустяк» —

обременитель вольным перьям,

не стоящий затрат… дурак

цветок невинности спалил

с циничной миной на лице.

На дно отныне тянет ил

в обилье едких мух цеце.

 

Спасение в твоей улыбке,

рождающей в туманный день

рассветные лучи и зыбкий,

почти незримый, словно тень

в подлунный хронос, поцелуй.

 

Спасение в одной руке

скользящей вдоль щеки… гарцуй

отчаянье, в твоей реке

настало время мне топиться,

лишённым нежных благ земных,

там будет время мне темницей.

 

«Всё решено…» последний штрих

остался на холсте, судьбой

окрашен в тусклые тона.

Картина серости полна,

но я навеки буду Твой!

Назад Предыдущие записи Вперёд Следующие записи