засыпай, и пусть тебе снятся сны…

засыпай, и пусть тебе снятся сны,

где цветы качаются на стеблях.

вот идет ноябрь, ладони его черны,

словно в поле сыра земля,

 

хорошо, если верный ты семьянин,

просто дверь закрой, окно заслони.

в ноябре все те, кто живет один,

по-особенному одни

 

к ним заходит без спросу сырой сквозняк,

дождевая гниль сочится из стен,

за окном воет нечисть голосами собак,

ожидай незваных гостей.

 

в ноябре всем тем, кто живет один,

выпадают верхние в поездах,

бьется ложка в стакане: динь-динь,

динь-динь,

братец Лис, достань меня из куста.

 

в ноябре нет дома им на земле,

никакая дверь их не защитит,

и замок в пыли, и порог в золе,

и на стенах плесень лежит.

 

соскочить бы с поезда им в степи,

с дикою охотой уйти к луне.

 

ты не бойся, милый.

не бойся.

спи.

ты не бойся, это не обо мне.

А она была лучше всех на свете…

А она была лучше всех на свете — златокудра, улыбчива, весела, и ее любили коты и дети, даже злые тетки — такой была. Вспоминаю — где-то под сердцем тошно, так тягуче позванивает струна…

Не ее вина заключалась в том, что не любила меня она.

Было тихо в лесу, шершаво и сухо, лунный свет на листья лег, серебря. Я пришел к кошмарной седой старухе в ночь на первое ноября. Я сказал: бери что тебе угодно, я хочу, чтоб стала она моей. Остро пахли листья. Во тьме холодной все мелькали блики теней. Засмеялась старуха, захотелось согреться, за окном закаркало воронье. И сказала ведьма: «Отдай мне сердце. Дай мне сердце — и ты получишь ее».

Я ее любил, как ее любил я, не сказать, не спеть и не позабыть. Если б мне тогда предложили крылья, я б от них отказался, чтоб с нею быть. Выходили из ада черти на выгул, в доме серой пах застоялый дым.

Я открыл свои ребра и сердце вынул, и стекала кровь по рукам моим.

И алела нагревшаяся жаровня, и забулькало сердце в котле сильней. Обещала ведьма, что станет ровно через год возлюбленная моей.

 

Вот и снова конец октября. Осколок

света лунного — дальше тьма.

Поднимаются птицы в деревьях голых.

Наступает черный Самайн.

Наступает время, когда из тени поднимаются духи и мертвецы, наступает время страшных свершений, закрываются двери, горят рубцы. Я иду к тебе, я иду, родная, я сейчас иду за тем, что мое, мне уже никогда не увидеть рая, но ведь есть Самайн — и кричит воронье, возвещая скорую нашу свадьбу, возвещая радость — и я иду, и дойти, дотянуться бы и обнять бы, ну а все остальное — гори в аду. Никакая дверь не станет преградой. Я люблю тебя. Догорает свеча.

Я иду, родная моя. Ты рада?

Не беги. Не успеешь. Встречай.

Встречай.

Вики, здесь ветер с севера…

— Вики, здесь ветер с севера, Вики, красна рябина, Вики, большое дерево тянет ладони длинно. Тут есть живая краска, серая с ярко-красным. Выбирайся из вязкой тьмы в этот раз к нам.

Вики, я жгу костер, Вики, идет Самайн, Вики, с каких это пор ты не приходишь к нам?

Вики, иди сюда. Вспомни меня, Вики. Тонкая корка льда. Холод – но мы привыкли. Яркий мазок рябины, тонкий желтый листок. Вечер глубоким синим красит юг и восток. Вики, в этот ноябрь, в этот холодный дождь ты далеко, но я

зову тебя. Ты придешь?

Из темноты земли, из ледяного нутра она выбирается, и – сморщенна и стара. Череп — ее лицо, кости – пальцы ее, чудом только кольцо не падает на гнилье. По городам и садам, между рощ и полей, она, страшна и седа, идет. Никого смелей нет на ее пути – все уходят домой, все-то бегут уйти, не видеться с ней одной.

— Вики, костер готов и отступает тьма. Ты любила котов и старенькие дома. Умела – прикус губы и хохот нездешный влет. Ты умела любить. Смерть отойдет, отойдет.

Села и города спешат отступить от нее. В глазах ее пустота. Плоть ее проклята. Но, — стара, несыта – все же, она поет. Слепо бредет на голос и на тепло костра – через поля голые и через хутора.

— Вики, иди сюда. Я разливаю грог. Слышишь, ревут стада – будет хорошим год. Кто бы ни врал в лицо, но на руке моей все же твое кольцо. Вики, ты есть. Мы есть.

Плоть у нее с лица отваливается, как глина. Шаря глазами слепца, она идет под рябиной, мимо ревущих стад, мимо больших дерев, мимо летит листопад, мгновенно побагрянев. Молча она идет, чуя тепло и звук.

— Вики, ты здесь? Я вот! Вики, сверни на юг!

Пять шагов до костра – плоть прирастает к пальцам. Если ты умер вчера, то не время бояться. Четыре шага – она видит еще с трудом. Осень вокруг сильна, листьев холодный ком гонит к ее ногам. Три шага ей до костра.

— Вики, я все отдам, чтоб ты пришла. Пора!

Делает шаг вперед. Прекрасней ее нет. Вновь молода, и вот за нею струится свет. Слева журчат ручьи, тень на провалах щек.

И обнимает. И

крепче.

Еще.

Еще.

И горят огни в нежилых домах…

И горят огни в нежилых домах,

из деревьев гнилых вытекает сок.

Никогда не ведай, что значит страх,

только знай, что есть путь, и что он далек.

Я иду через Самайн, держа свечу.

 

Этой ночью мертвых выпадет снег,

принимая осенней земли дары.

Кто бредет сквозь поля – да от века в век?

Кто бредет по лесам, зажигая костры?

Я иду через Самайн, держа свечу.

 

На полях земля поедает траву,

на колах у домов стоят черепа,

и идет ноябрь, принимая листву,

словно дар, и походка его слепа.

Я иду через Самайн, держа свечу.

 

Если вышел из дома, не бойся тех,

чьи с полей доносятся голоса,

чей с могил доносится тусклый смех,

чьи ладони простерлись по небесам.

 

Ничего не бойся. Я подсвечу.

Я иду через Самайн, держа свечу.

Осень перевалила за середину…

Осень перевалила за середину, стали рельефнее, четче, темнее дома. Сумерки раньше, и красит лиловым и синим их подступивший Самайн. Стали слышнее шорохи: ветер лижет окна, где-то звенят бубенцы тугие.

Близится время, когда становятся ближе

наши за грань ушедшие

дорогие.

Мертвые – это не те, кого нет совершенно. Мертвые – это те, кто ушел далеко – так, что уже не достанешь во тьме замшелой. Канешь, погнавшись, в туманное молоко. Кто-то – из тех, за кого уже пьют без звона, кто-то однажды ушел, не вернувшись назад. Кто-то, вроде, и ходит, но – незнакомы, неузнаваемы больше его глаза.

Эрик четвертый год уже ходит в черном.

Эрик четвертый год говорит друзьям:

«Рэй умерла. Я тогда за каким-то чертом

уехал на день. Во всем виноват я.

Я, возвратившись, искал ее две недели.

Понял не сразу, что больше ее нет –

только когда рыдал у ее тела,

влажные листья по ветру летели, летели,

в воздухе оставляя свинцовый след».

Эрику рекомендуют таблетки, йогу,

кто-то нашел для него недурного врача.

В общем, считают, что справится понемногу,

вроде полегче стало, не так горяча

эта тоска в глазах – пошел на работу,

даже какая-то девушка, вроде была.

Рэй? Танцевала в каком-то клубе в субботу,

что ей случится, конечно, не умерла.

Эрик все пьет да глядит на ее фото, где у нее в глазах густая смола.

— Нет тебя больше, нет тебя в этом мире, нет – я четыре года искал и звал, по подземельям метро, коммунальным квартирам, даже спускался в какой-то черный подвал. Нет тебя, нет. Я видел твое тело. Видел твой умерший остекленевший взгляд. Милая, я за тобой бы спустился в ад – кто бы лишь подсказал мне, как это сделать.

….

Красные листья летят по черным дорогам. Ветер поет под окнами, ищет щели. Умерших и ушедших – не кличь, не трогай, пусть они будут в покое своем священны. Разве что в ночь Самайна зажги свечу им, на ночь в бокале оставь вино. Так они, может статься, тебя почуют и поглядят недолго в твое окно.

— Холодно. Что-то жуткое в заоконье ходит и ходит, скребется в окна мои, плачет, рычит, стучится, воет и стонет и источает запах гнилой земли. Рэй, приходи ко мне – поболтать, согреться, да, по вот этому призрачному лучу.

Рэй, посмотри. Я взял свое сердце и из него сотворил для тебя свечу.

— Милый мой, я пришла. Я уже стучу.

Дикая Охота

королева моя, я ушел за тобой не глядя,

под луною качался розовый вереск, плакал,

истекая росою, серебряный холм, по глади

бесконечных озер струились лунные пряди,

я ушел за тобою, и это была моя плата.

королева моя, ты пахла луной и мёдом,

ты в объятьях моих была змеею и птицей,

проплывали тучи на небе седобородом,

королева моя, ты была огнем и полётом,

за которыми можно вечно во тьме стремиться.

королева моя, когда ты меня разлюбила,

сквозь седые холмы я нашел дорогу обратно,

и бродила над озером призрачная кобыла,

и я шел на восток по траве опавшей и стылой,

но вернувшись домой, я не встретил ни мать, ни брата.

потому что сотни лет утекли без возврата.

потому что мой дом стал прахом, поселок – лесом,

потому что время мое укрылось под слоем пыли,

я остался один в темноте чужой и белесой,

вспоминая, как мы с тобой друг друга любили.

и тогда я пошел назад. холмы и болота

все пытались меня закружить,

но, моя королева!

я ведь шел к тебе, ты была огнем и полетом,

ты была моим сердцем, и серебром, и медом,

и далеким и странным, едва различимым напевом.

и я шел вперед, и ветки меня не хлестали,

и отшатывалась от меня, испугавшись, рябина.

я пришел к тебе, и нож из холодной стали

я вложил в твое сердце, что больше меня не любило.

и я взял корону твою, и стал настоящим

королем темноты, и твои леса и болота

мне достались, но сердце покоя мое не обрящет,

ибо вечно я слышу твой смех, в темноте звучащий,

и я вечно гонюсь за тобой по безлунной чаще,

и со мною по небу Дикая скачет Охота.

Королева Самайна приходит в ночи, говорит: «отдай»…

Королева Самайна приходит в ночи, говорит: «отдай»,

из осенней листвы одежда ее, и корона ее изо льда,

за плечами ее воет ветер, кричит сова,

и сама она полная есть луна и пожухлая есть трава.

 

Королева Самайна приходит к окну, протягивает ладонь,

приготовь ей жертву заранее, обдуманно приготовь,

от чего отказаться, и выбери, и положи в огонь

свою жертву, свой дар, свою гордость ли, смех, любовь,

 

а иначе она пройдет через стену, войдет в твой дом,

и возьмет сама, что выберет. И не плачь об этом потом.

Королева Самайна придет к тебе, чтобы взять свое.

Синева у нее в глазах, и труба за спиной поет.

И летели горькие листья по черным дорогам…

И летели горькие листья по черным дорогам,

уходили на запад дети богини Дану,

мир пах тыквенным пирогом и последним стогом,

и звучал возвращающимися домой стадами.

 

Уходили дети богини Дану, взявшись за руки,

по колючей стерне, и небо над ними дрожало.

во дворах звучали веселые перестуки

топоров, коловших дрова для печного жара.

 

Уходили так и не повзрослевшие дети,

уходили искать свой дом, последний и первый,

где их мать собирает яблоки на рассвете,

где искрятся черные камни морскою пеной.

 

И тянуло первыми зимними холодами,

и лежали острые камни по горным отрогам,

уходили на запад дети богини Дану,

и летели горькие листья по черным дорогам.

От красных листьев поднимается туман…

От красных листьев поднимается туман.

По острову осенние коты

разносят шелесты и песни темноты.

Октябрьские цветы бледны: зима

уже не за горами. И вода

все зеленее, ближе, ближе все.

Меняется, меняется лицо

большой реки, что подступает к острову.

И чудится, что где-то – где туман

кончается – за нею океан.

И звук его пронзительный и острый.

 

Она рябину вешает на дверь.

Она жжет ладан и сосну теперь,

она хранит свой человечий облик.

Свое жилище темное и дом,

где в магазине котик за окном

и продается шоколадный гоблин.

Но все-таки – лицо ее ночами

сползает в землю, маске из печали

и полурыбьим нелюдским чертам

все чаще, чаще место уступая.

И богу человечьему – слепая –

возносится молитва изо рта

безгубого. А ведь вода все выше

сползается, ее рыданья слыша.

Вода все ближе, ближе, ближе, ближе.

 

Вода внимает. Древний океан

идет по острову – неумолимый.

Ни слово, ни молитва, ни рябина,

ни спрятанный блестященький каштан –

не остановят. И вода между людьми

по острову идет забрать свое.

Идет со всех разливов и ручьев.

Не пробуй и не прячься от нее.

Она придет.

Как матерь за детьми.

Зимняя королева входит в подземный бар…

1.

Зимняя королева входит в подземный бар,

черные мотыльки сидят на пальцах ее,

зимняя королева есть серебро, и лед,

и в умирающем дереве рождающееся гнилье.

Зимняя королева просит себе налить

чего-нибудь согревающего, но пьет и не может согреться,

потому что не бьется у нее сердце,

миллионы лет как не бьется сердце.

Зимняя королева глядит на часы,

часы отбивают полночь и пять минут.

Зимняя королева заказывает грог

и ждет, когда принесут.

Белые мертвые бабочки ползают по ее

белому платью и тонкой мраморной шее.

Через две минуты она допивает.

Бар, разумеется, быстро пустеет.

2

Что до зимнего короля, то он предпочитает странные игры:

игры в солдатики отрезанными головами.

Он лепит фигурки из снега и всаживает в них иглы,

Он сплетает снежные бури рифмованными словами.

Тонкими пальцами он строит домики из снежинок,

Вроде карточных, но прекраснее неизмеримо.

В ледяном дворце только писк раздается мышиный,

никаких больше звуков, они пролетают мимо.

3

Когда они встречаются, то вокруг никого живого.

Так происходит однажды в эпоху, ничего удивительного.

Они не делают ни движения, не произносят ни слова,

Они даже не дышат. Ветра весь снег вытерли

С белого голого льда, покрывающего всю Землю,

С белого льда, только и оставшегося на свете

После ядерной зимы. Время для новоселья

Мышей и белых мотыльков, единственных выживших на планете.

А они стоят друг против друга, опровергая

Все человеческие предания и легенды,

И любовь их недвижимая, невероятная, ледяная

Происходит в безмолвии, нарастая, нарастая крещендо.

В ноябре твой дом отныне не твой…

В ноябре твой дом отныне не твой,

хоть совой кричи, а хоть волком вой,

запирайся крепче на все ключи –

у двери сопит, тяжело молчит

 

то, что после место твое займет,

у него распахнут кровавый рот,

у него нет имени и души,

только для него твой плащ перешит,

 

ужин для него готовит семья,

что была когда-то совсем твоя,

для него свечу поставят в окне.

Нет тут места тебе, уходи вовне.

 

Страшно оставаться одному в ноябре.

Черные следы видятся на заре,

остывает тело календаря.

На руках чернеющий труп ноября.

 

Оставайся один да молчи один.

Зажигай костер да вдыхай свой дым.

То, что стало тобою, — дома, лишь кот

не идет на руки к нему, орет.

 

Покрываются инеем провода.

Не ходи домой, не гляди туда,

а в чужие окна гляди, гляди,

может, кто пригреет тебя на груди.

Благородный идальго, позвольте!..

— Благородный идальго, позвольте! Прошел сигнал:

Вы признайте, что кончилась ваша война. И дома

Ожидает вас молодая ваша жена

И сплетает ковры для комнат, что вам знакомы.

 

— Нет, простите! Война не окончится тысячу лет!

Значит, тысячу лет – буду отдан иной сеньоре.

Поднимаются мертвые. Двигаются на свет.

Все идут туда, где бесслезное плещется море.

 

— Благородный идальго, за годы ваша жена

Превратилась в костистый череп Санта Муэрте.

В эту ночь октябрьскую ныне она одна

Ожидает вас у заплаканного окна,

Силясь вас отмолить у войны, у черта и смерти.

 

— Передайте же ей, что я клятву отдал иной,

Той, что выше судей и бога, что собирает

Наши души погибшие там, где лишь кровь и зной,

Провожает их до ворот пресветлого рая.

 

— Дорогой мой, я знала, что ты не узнаешь меня.

Ныне падает в мертвую землю мой дождь, дрожа и звеня.

Как тогда – когда клялся ты в жизни со мной быть и в смерти.

Открывай же глаза и снимай свой доспех. Броня

Не поможет в красных владеньях Санта Муэрте.

Замерзаю я, зябну, никак не согреться мне…

Замерзаю я, зябну, никак не согреться мне. Я, наверно, навеки останусь в этой зиме. Не согреться огнем и не развести очаг, и мне кажется — будет отныне навечно так.

Говорили: приходит из льдов, напрямую в сны,

никого не жалеет. У нее ярко-алый шарф

и глаза изумительной, странной голубизны.

Не ходи за нею, покуда в тебе душа,

пока бьется сердце, качает по жилам кровь.

Защитит огонь в печи и знакомый кров.

Говорили старухи, проходившие мимо двора,

говорили прадеды, кости гревшие у печи,

но откуда ж мальчишкам знать, что такое страх,

приключений-то хочется, сколько нас ни учи.

Я не помню давно, не знаю, сколько мне лет. Я когда-то яблоки рвал, голубей гонял, но она пришла, и в ней был незнакомый свет, навсегда за собой потянувший в дорогу меня. Я собрался и вышел в январскую темноту, вдалеке голубые мерещились огоньки. И снежинки, медленно плывшие на свету, таяли, коснувшись моей руки.

Я, конечно, верил. Я был отчаян и глуп. Износил не одни сапоги, не один тулуп. Голубой вдалеке смеялся неведомый свет. Я искал да искал – неведомо сколько лет.

Я вернулся. Снег заметает мой старый дом, и никто в деревне давно не помнит меня. Я пытаюсь согреться, сижу над печным огнем. Он испуганно пляшет, стены и пол багряня, но не тает снег. И руки мои холодны. Я напился синего света полной луны, я навек утонул в незнакомой голубизне.

Потому, ложась мне в руки, не тает снег.

Иван-дурак приходит к бабе-яге…

Иван-дурак приходит к бабе-яге, идет по мху серебристому, по камням. Она его ждет, закипают щи в очаге, с одежды капли падают на пол, звеня. Он говорит: верни мне сердце. Оно иссохло, стало как мертвый изгнивший плод . Оно ведь пело, стыло, цвело весной, а нынче только молча о ребра бьет.

Они встают, и жалобно закричав, к двери бросается с ними прощаться кот. Они идут в молчании среди трав, идут путем цветущих черных болот. Идут по полянам, где по колено нога в зеленый, пушистый проваливается мох. Не передумал, спрашивает Яга. Он говорит: передумал бы, если б мог.

Верни мне сердце, неведомая моя, верни мне сердце, бессменный страж бытия. Болотами и трясиной иду за тобой, верни мне сердце, единственная любовь.

На севере небо выше, да ночи нет, да голые камни выходят из-под земли. Она говорит: там дальше нездешний свет, иди один, гляди, как мхом поросли стволы деревьев – иди же туда, где мох. Я дам тебе зайца, он будет проводником. И шел он долго, шел он покуда мог, и заяц вел его к северу далеко.

Как смерть Кащея, в утке сердце у дурака. А может, и вовсе то было не сердце, а смерть. Но вставил в грудь, и не холодела рука, и стало два сердца биться в грудную твердь. Живое и мертвое, словно два родника, и шел он сквозь лес, и пели вокруг соловьи: два сердца нынче у нашего дурака, два сердца – живой и мертвой воды ручьи.

У Севера сказки темны, как полярная ночь. Не слушай дальше, не впитывай этот яд. Верни мне сердце, давно не поет оно. Верни мне сердце живое, любовь моя.

Я пел о цветущем вереске и о том…

Я пел о цветущем вереске и о том,

как в воде отражаются звезды, как окоём

зари становится алым и золотым,

и ночь сиреневая расходится по-над ним.

И слушал меня мой пес, что бродил со мной,

и слушали волны, и подпевал козодой,

и так текло нехитро житье-бытье.

Пока я не встретил ее.

 

Она стояла над шумной белой водой –

по пояс в тумане и запахах сентября.

Она сказала мне: «Уходи, не стой –

ты знаешь, кто я и что захочу себе я».

Она говорила мне, что у Ланнон Ши

ни сердца нет, ни человечьей души.

Она сказала: «Я дам тебе песни – но

ты знаешь сам, что я захочу взамен».

И я протянул к ней руки. Так суждено.

И был сентябрь безумен и благословен.

 

У Ланнон Ши человеческой нет души,

но сердце есть, и в сердце горит огонь.

И я пою о ней, покуда я жив,

и я подползаю к ней целовать ладонь.

И в этом ее безумном вечном огне

сгораю я, как листва в осенних кострах.

Но я пою – и как же замолкнуть мне?

Но я пою – и не ведаю, что есть страх.

 

Пусть длиться недолго этому сентябрю –

пою, не смотрю, как слетается воронье.

И скоро день догорит, и я догорю.

Закончу песню, усну подле ног ее.

Возьми, возьми меня, я сгорю дотла.

Возьми из меня все то, что захочешь взять.

Лежу под небесами цвета стекла,

и она, склонившись, за руку берет, как мать.

Ты послушай меня, маленький…

Ты послушай меня, маленький. Воет глухо

сизый ветер, старый клен за окном замер.

Встретил как-то в тундре я горного духа,

тень нездешнюю с огненными глазами.

Я сидел и жег костер. За моей спиною

он ходил, приминая высохший белый ягель.

И стояло вокруг молчание неземное,

и тогда я сказал: а хочешь брусники, приятель?

 

Кем я был – бродягой, искателем, голодранцем.

Не носил часов и двигался автостопом.

Я ходил по России со старым походным ранцем,

открывал потайные невиданные тропы.

Я ходил по тундре, где загоралась брусника

в серебристом мху, где пели на грани слуха

под землей ручьи, и тогда под горой темноликой

разведя костер, я встретил горного духа.

 

Может быть, и ел он путников одиноких,

но он взял брусники горсть у меня с ладони.

Мы пошли с ним вместе, не заблудились в топях,

выбрались к дороге, в заброшенном доме

ночевали вместе, вместе на юго-запад

мчались мы на попутках и электричках.

И я нес за плечами неуловимый запах

предосенней тундры, костра от спички.

 

И пришел я к дому и женщине. Тише, тише.

Наступает ночь, засыпай, засыпай, хороший.

Под кроватью глаза мигают и кто-то дышит –

ты найдешь наутро горстку сладкой морошки.