Два шага до безумия

Два шага до безумия,
Где когти скрипнут нежные,
Где катятся беззубые
Колеса солнц отверженных,

Где запирают в комнатах
И думают, что спрятали,
Где все черты знакомые
Скрывают маски ряженых.

Меня казнят без следствия.
И злые не спасут меня
И сохранят последние
Два шага до безумия.

Два шага до безумия,
Где призраки повешенных,
Где катятся беззубые
Колеса солнц отверженных.

А глазки Наблюдателя
Приклеены в расщелину
Стены. Молчи, пока тебя
Не сдали в обращение.

Сиди. Вонзись в сиденье.
Прорви собой бесшумное.
А от ночного бдения
Два шага до безумия.

Ночное недержание.
Отчетности. Протечности.
Мы выспимся на ржавеньком
Шкафу у бесконечности.

Мы повисим, усталые.
И ты расправишь плечики,
И улыбнешься: «Мало ли,
Зачем нас здесь повесили…»

Голод-2

Кусок красивого лица
Как скука лис. Нагая зависть.
Я та, что страстью до конца,
До смерти к тельцу привязалась.

Любовь – убыточное воль.
И только злое овладенье
Имеет право делать боль
И не испытывать сомненья.

Вы, твари слабые, доколь
Вам в липкой тьме друг-к-другу жаться?
Красавец мой, тебе ль со мной
Ничтожным им уподобляться?

Кусок красивого лица
Застынет маской воска, визга.
Пусть Босха дикие тельца
За жизнь цепляются капризно.

Любовь – убыточное воль.
К чему убогие касанья?
Красавец, в первое свиданье
Пожрать лицо твое позволь!

Голобок

Умер голубь, надоело
Повязал петлю на ш
И повесился умело
На цветном карандаше.

Что ни праздник, то поминки –
Точно по календарю.
Это лучшая картинка,
Я тебе её дарю.

Колобком заварят тесто
И приклеят птичий пух.
Хочет голобка невеста
Съесть безжалостно и вслух.

Белым пальчиком лениво
Гладит сказочный живот,
И хвастливо похотливо
Шевелится красный рот.

Спит невеста, век проходит,
Словно загнанная л,
Принц обещанный приходит,
Молодой, красивый, смел.

Тело спящее пустует.
Кислый стыд сочтя за честь,
Принц невесту поцелует,
И она захочет есть.

Холодильник – это вечность
Мавзолейная еды,
Всех существ большая встреча
В заморильнике воды.

Кускомясья безыдейство –
Суть, перформанс палача,
Как красивое злодейство
Идеального врача.

Торт, морковку, грех орецкий
Для невесты приготов.
Грехом щелкнула мертвецки –
Видит, с зуба каплет кровь.

В красном платье, в туфлях красных,
Вся в горячке и в бреду
Говорит она: «Напрасно
Мне приносите еду».

Дьявол ласковый смеется.
Глаз моргает с потолка.
Ничего не остается –
Только скушать голобка.

Где твой маленький Адольфик?

Где твой маленький Адольфик,
Аполлон-провинциал?
Он раскрыл свои ладони,
Чтобы ты туда упал.

И укрыли крыладони
Ловко дьявола на дне.
Ты остался в апо-лоне
Воплем в лоне, в глубине.

Люцифер. Цель цифр — длиться,
Слиться в целый шифр сфер.
Лишь тебе остановиться
Смертью тем системы мер.

Однабокова возможность.
Быть, чтоб гриб потеребить,
Губит Гумберта в ладошках
Тьмы как мотылька Лолит.

То ли Гитлер мышеловкий,
То ли мальчико-лолит.
Гумберт голод уголовный
Никогда не утолит.

Губы. Губы. Взгляды. Взгляды
Убегают за углы.
И младенец глазом бляди
Озирает край земли.

Жжёт дешевая помада
Оторвишенкулица.
И маркиз ушел из сада,
Скушав вишни до конца.

То ли Гитлер мышеловкий,
То ли мальчико-лолит.
Гумберт голод уголовный
Никогда не утолит.

Время Дога

2

Время недолго и время дорого,
Существуя в контексте тех, кто подтвержден
Поеданью, разрухе, разлуке. Тем же
Оно и кажется Временем Дога.

Закрыты двери на Время Дога.
Никто не выйдет из магазина.
Северный ветер продет сквозь спину
Человека Рожденья Любого Года.

Человека Любого. Любого Пола,
Человека Любого Любого Вида.
Из Любого Ада врывался холод.
И висел Любой Человек на нитке.

Все ушли на фронт. И никто не видел,
Как сквозь спину смерть пролегла дорогой
Через Бремя Дога во Время Дога
И торчали Любые Тела и игл.

Из Любого Мрака Любого Мира
Будет длиться смерть из любого ада.
Только все, что приходит, проходит мимо,
И случается ВСЁ, а не ТО, ЧТО НАДО.

Закрыты двери на Время Дога.
Никто не выйдет из магазина.
Холодно. Ветер продет сквозь спину
Человека Рожденья Любого Года.

Леопард здесь продолжит свою прогулку
Сыто, поскольку съедобно тело,
А не только развито. Опустела
Улица, множится в переулки,

Где так же пусто. Никто не выйдет
Из дома прыгать через скакалки.
Девочка, чей скелет, как карта,
А тела контуры время выест.

Девочка, чей скелет, как карта…
Взгляд неподвижен. Какого бога
Так холодно стало во Время Дога?
Девочка ждет леопарда.

3

Кончились многоногие кони,
Восклицанья («о!», «надо же?», «неужели?»)
Никто ни к кому не пришел,
Насекомые спали. Цвета
Осыпались как заржавевшие карусели.

Мнимость
Мимолетна была,
Но больнила рано.
Дети
Раздирали свои болячки
Таинственные словно засохшая пыльная халва.
Что-то было во рту. Слова
И любая музыка раздавались из ресторана,

Как-будто продолжается жизнь.

Люди надевали костюмы, перчатки. Ботинки
Мазали кремом «Эмолин».
На ногах у них были пальцы.
И они ходили в театр.
Десять пальцев с ногтями,
Что делает их похожими на
Шариковые ручки, пластинки,
Предметы, украденные гостями.

Чокнулись кононогие многи.
Совклицанья («у!», «даже на!», «женеули?»)
Все ушли на обед
Либо на время дога.
Сенокомые спали цвета.
Осталось совсем недолго.

4

Так пора мертвецов заменяет пору арестантов.
Время Дога пришло как тринадцатый месяц приходит.
И шатаются статуи, уставившись на иностранцев.
И за ум горизонта огромное солнце заходит.

И за ум горизонта заходит огромное солнце
В лихорадости красной, в болезни, в горячке, в зеленке
Зараженного леса. И уже никогда не вернется.
Край земли почернеет, пожаром его опаленный.

И жена арестанта уходит за ним на край света,
И доходит до точки, до самого черного края,
И заходит в шалаш. И теперь ей спасения нету.
И не тушит пожарник солому горящего рая.

Василиск

Кислоты сливая и визг,
Ловя ягуаров и крыс,
Лиловый идет Василиск

Он страшной тряхнул головой.
И все испугались его –
Рванули кто в чашку, кто в мис-
Куда ты идешь, Василиск?

Сквозь адский костлявый стриптиз,
Сквозь дьявольский хитрый каприз,
Сквозь атомный Гитлер-сюрприз
Лиловый идет Василиск.

За что эта страшная месть?
Не надо нас нюхать и есть!
Зачем мы на свет родились?
Зачем ты пришел, Василиск?

Но он неизбежен как смысл,
Условен как игрек и икс.
Жучок в его пасти повис.
Лиловый идет Василиск.

Притворный как волосы льва,
Условный как власть и слова,
Когда они падают вниз,
Лиловый идет Василиск.

Арест Щ.

Криками «зарублю!» мысля тихонько,
Сырыми потел плавниками ладоней.
Жёлтыми глазами, всматриваясь с подоконника,
Какт-усы накручивались на комнату.

Из кармана топорик топорщился ржавенько –
Сам он ночью вылез.
Руки, держа его, не разжимались,
Остановиться силясь.

Сосед, как ангел кальмара, нежен слякотно.
Размахнулся на шею спящего.
Белая голова по комнаты кляксе
Катилась, словно ненастоящая.

Мертвеца, как глупую куклу, к санкам
Привязав, бежит, сугробами дрыгаясь.
Снега тюлень молчит, раскарябанный,
Крови расцветая гвоздиками.

Трясущийся кончиком лопаты,
Ямой раздырил мерзль мозолистой тверди.
В пустоту разинувшуюся падают
Два куска человека.

Простуженный, опережая утро,
Врывается в дом, ледяной и потный.
Часами ужасы влезали в минуты.
Бледнело расцветом комнат животное.

Вошли кособоко. Шалили обыском.
Голый вопящий схватил пиджак.
Спешил бездумно и босиком.
Огромный рукавами формы его держал.

Пишущая машинка тряслась под щупальцами.
Секретарша любила пытки допросов.
За окном навсегда исчезала улица.
Деревья желались, как отобранные папиросы.

А мы убийцы блюдечек…

А мы убийцы блюдечек
Разлитые по скатерти.
И тюрьмы наши будничны
И узнаны предатели

И сроки предусмотрены
И усики закручены
И взгляды беззаботные
И опытом научены

И пыткой по течению
Плывущим одиночеством
В единственном значении
Ничто не значить хочется.

Так детство анонимное
Бесстыдно прекращается.
И виселицы мнимые
На небо поднимаются.

И цапли поднебесные
Жрут радужные полосы.
И скальпели как песенки
Отрежут наши волосы.

Другая какая-то Родина

Другая какая-то Родина,
Чужая кошмарная мать.
Любого Зигфрида и Одина
Здесь каждый желает предать.
Мерцание камеры газовой.
И догвилли вместо вальгалл.
И вместо Европы — Евразии
Хохочущий смрадный оскал.

Ты станешь наркозно-нетрезвою
Средь хищных огромных стрекоз.
Ты бросишь меня, ибо брезгуешь
Любовью, как истинный монстр.

Я словно мангуст в дегустации
Твоих неразборчивых уст.
Есть благостность в сей имитации,
В пустой констатации чувств.
В механике совокупления
Ценю безысходности нерв.
Преступником в пре-исступлении,
Преступный паду кавалер.

Как мох махаонистым хохотом,
Кошмарной улиткой скрутись.
Ты в липкую матрицу похоти
Мою не утаскивай жизнь!
И вылечи сверхчеловечье
Влеченье! Калеча — калечь.
Мы станем частицами речи.
Ты вычистишь русскую речь.

Твоя револьверно-венерность
И трепетность нервных манер.
Ты вся формируешь инферно,
Как фэшн иной Люцифер.
Ты вся — дьяволица, убийца,
Ты тянешь в последний аид
Того, кто посмеет влюбиться,
В кошмарное дно Атлантид.
В обличье русалки утянет
Его королевична Дна.
И в мёртвые склизкие сети заглянет
Холодная злая луна.

Петельки

Эти улицы, словно петельки,
Узелочки мертвецких лиц.
Вас притягивает эстетика
Обязательных виселИц.

Сюрреальные тени власовсцев,
Соловецких ли мертвецов…
Вас затягивает сверхбезвластие
Тех неласковых Соловков.

Падение

И пистолетным профилем лица
Разинулся пустым провалом выстрел.
И человека мертвая пыльца
Стекает с пальцев ловкого убийства.

Дырою рта свежеющий провал,
Как роза дна, глотающая трещин
Гнилье морщин разинутых зеркал,
Вмещает мглище падающей вещи.

Пальто (отрывок из поэмы)

1

Беда случится. Не твоя вина.
Нежданно и негаданно случится.
Стоит стена, бетонная стена.
Пока еще за ней спокойно спится.

Тогда вы были, существа, со мной.
Я трепетно и бережно вас трогал.
И выжато восторженной луной
Тёк липкий пот отверженного бога.

2

Тогда вы были, существа, со мной.
Я полюбил тебя. (Побил?) (Погладил?)
(Поцеловал?) Но ты была стеной
Внутри. (Снаружи?) (Сверху?) (Снизу?) (Сзади?)

Чтоб посмотреть с обратной стороны,
Я вышел из дому. Узнать? Узреть? Потрогать?
Была стена с той стороны стены.
Стена. Не ты. Не вынести? Подумать «слава Богу»?

Я не хочу терпеть, вертеть, крутить.
Я не простой, не сказочный, не пьяный.
Не Гамлет я. Но «быть или не быть?» –
Не в том вопрос! Как избежать обоих состояний?!!

Что делать? Делать? Делать? Делать что?
Я кончился. Я даже не был начат.
Висит, висит на вешалке пальто,
Висит, висит и ничего не значит.

3

Тогда вы были, существа, со мной.
Я полюбил тебя. Побил. Погладил.
Поцеловал. Но ты была стеной
Внутри, снаружи, сверху, снизу, сзади.

Чтоб посмотреть с обратной стороны,
Я вышел из дому. Узнать? Узреть? Потрогать?
Была стена с той стороны стены.
Стена. Не ты. Не вынести? Подумать «слава Богу»?

Подумал: «Господи! О, Боже! Мать твою!
Который век? Который час? Какого черта?!
Чем больше нет тебя, тем больше узнаю
Тебя во всем от пятнышек, до черточек.

Как я похож на то, что нет меня,
Как нет меня, как быть меня не может.
Как с вешалки пальто никто не снял,
Так я никто, его не снявший тоже.

4

Висит, висит на вешалке пальто,
Нелепо вежливо, немыслимо иначе
Других вещей, которых полон дом,
И каждая из них так много значит.

У каждой вещи роль, у вещи роль.
Картошка сварится, а женщина проплачет.
Все кончится так скоро здесь. Позволь
Не Здесь мне вечно и особенно не значить.

Я страстен ни к чему, к никчемности, к ничто.
Я не могу без тех, кто не бывает,
Не может быть. Не может быть! Пальто
Она, не существуя, надевает.

Я стиль нарушил. Я нарочно льстил.
Мы безымянны. Я менял местоименья.
«Ты» надеваешь, не «она», прости,
А, впрочем, в этом тоже не имей значенья…

Сутулость? Кожа? Тело? Скулы? Где?
Любимая! Любимая?! Ты мебель!
Скелет одежды. Тело без одежд.
Я был как ты. И точно также не был.

Теперь (тогда?) нас вместе нет теперь.
Теперь мы вместе не бываем.
Как я в тебя, так ты в меня не верь.
Не знай меня, как я тебя не знаю.

Не знай меня. В незнанье кое-что.
Хоть что-то. Только в знании бессилье.
Незнанье – тьма. Но в этой тьме зато
Мы может быть как будто как-то были.

Я обманул тебя, а ты меня.
Собой с тобой меняюсь. Ты ли? Я ли?
Как я готов в тебе себя принять,
Так ты меня. Так мы не узнавали

Друг друга – ты во мне, а я в тебе,
Как пустоту на части поделили.
Мы не были. Мы были не в себе.
И потому, казалось нам, что были».

5

Пусть будет пусто. В пустоте стена.
Стена и стул – случайных два предмета.
Стена и стул. Они, посредством света,
Бросают тень. Затем, что тень видна,
Затем, что тень отброшена, она
Лежит. Лежит. Стоят предметы.
Стул – суть. И истина – стена.
Есть пустота, в которой два предмета.
Тем убедительней отсутствие в ней нас,
Чем яростней мы отрицаем это.

Стоит стена. Беда случится ни за что.
Случится горе так или иначе.
И не висит на вешалке пальто.
И не висит. И ничего не значит.

И Сатана там правит бал

Когда тотальные репрессии
Так эстетично восхитительны,
Когда прелестные Освенцимы
И сладко стильные Бастилии…

Вы, обособленные бестии,

И их любовницы бесстыдные
Своих соитий жуть чудесную
Посредством выстрелов постигнули.

Катарсис сна тоталитарного
Площадка с кукольными танцами.
Их мозг расстреливал под трансом
Боец пространства имитаций.

Мир-карусель. Трусливо весел
Кошмарный русский карнавал.
И снег покрыл страну как плесень.
И Сатана там правит бал.

Колобок — гностический герой

Летят стрелы вражеские. Летят стрелы отравленные. Летят со всех сторон на Русь. И попадают точно в цель — в душу народа русского, душу широкую, да неуклюжую. Она, душа эта, солнышко распятое, блин расплющенный под вражеским сапогом.

Он же, блин этот — дремотное томление, Неубежавший Колобок. Будь она Подлинным Колобком, душа эта, не была бы она так жертвенно-очевидна, так заплёвана, так темна, да затоптана. И шизоидно-революционна, как «Броненосец Потёмкин», не была бы. И обманута бы она не была.

И стрелы вражеские не попали бы в неё.

И судьбу другую имела бы Русь. Великую.

Колобок — Гностический Герой (Кол в Боге), идущий с колом, мечом, ножичком, с деструктивной опасной основой своей, с некоей сакральной самостью.

Колобок — символ Тотального Ухода, с изощренной ловкостью Дон Хуана и улыбочкой Иванушки-Дурачка обходящий ловушки злого русского леса.

Он — бесчисленность внутренних кругов ада, бесконечное вращение-возвращение.

Он — великое Множество. Невозможное Число, с миллиардом колобков-нулей. Число, извлечённое из Корня Мандрагоры. Он — вычитание всех возможностей свобод из Чёрного Квадрата Камеры Мира, где повесился Малевич и замолчал Гамлет.

Колобок — Гамлетовское «или». Избежание всяческой обусловленности. Не «попадание в щель между мирами», а сознательное игнорирование Бытия и Небытия. «Мир ловил меня, но не поймал», — мог бы сказать Колобок словами украинского философа Сковороды.

«Колобок — единственный Христос, которого мы скушаем».
© Жань Поль Лиса

 Колобок — «Посторонний» Камю, его абсолютность. Облако, улетевшее в запределье, после кремации Мерсо. Колобок — преодолевшее человека Нечто, данное в полной экзистенциальной концентрированности. Он — лишённое рефлексии и философского многословия, магическое обращение в шар, ещё не ушедший в сферы духа, ещё плотский, но идеально-геометрический.

Он же — абсолютная протестная субстанция, не подчинённая законам мира, нечто Чудесное — онтологический Танечкин мяч («не утонет в речке»). Облако плотского.

Шалтай-Болтай — аналог Колобка

Камень из «Мифа о Сизифе» Камю мутирует наконец-то в руках Бунтующего Человека — Сверх-Сизифа, дошедшего до вершины горы, не уронив его.

…Это ещё не Колобок, а какой-нибудь, например, английский Шалтай-Болтай.

«Шалтай-Болтай свалился во сне».

Жест этот косвенно направлен против власти.

Эта некая Революция Во Сне. Одна из неиспользованных радикальных политик. Революция Во Сне ничем не хуже обычных революций, предсказуемых и вычисляемых.

Быть может, Современная Россия нуждается именно в такой революции — Революции Во Сне…

«Вся королевская конница,
Вся королевская рать,
Не может Шолтая,
Не может Болтая,
Не может Шолтая-Болтая
Поднять.»

Не забывайте этих строк! Ошалевайте от Шалтая! Перечитывайте их, а не Батая! Шалтай-Болтай — отрицание Батая.

Шалтай-Болтай — аналог русского Колобка. Но он более анархист, нежели гностик. В нём больше абсурдного, чем идейного. Он не проходит Путь Героя, а просто Валится, причём Во Сне. Но валится Куда Надо. Он достаточно революционен. В нём, безусловно, протест. Но это шизо-протест. Неизбежное движение одного из нескольких исторических деструктивных элементов. Инстинктивный порыв, брожение низших энергий. Необходимый алхимический компонент исторического взрывного коктейля.

Шалтай-Болтай вторичен по отношению к Алисе, Птице Додо, Чеширскому Коту. Он — разбуженный ими пассионарий. Заметим, разбуженный случайно. Вокруг — гностический мусор.

Шалтай-Болтай — мамлеевское шатание, воля к нулю, упрощение неваляшки.

Он — творца кровоточность.
В нём безумья роскошная сочность
Одуревший Простак.
Глашатай магического «Просто Так». 

Возможно, Шалтай-Болтай — лукавый мастер эпатажа, экстремальная блажь, политический провокатор, чудесное мясцо сублимаций, денди-Бренер. И лишь комплекция, и некая игрушечность, сказочность мешают ему стать настоящим радикальным практиком.

Вся история Шалтая-Болтая изложена в коротком стихотворении, похожем на страшилку и детское магическое заклинание.

Шалтай-Болтай ведёт богемный образ жизни. Его пошатывает. И он постоянно болтает. Но не работает. Судя по всему, он вообще лишён «нравственных основ» и «обязательств». Он психопатическая личность, нуждающаяся во внимании, готовая в связи с этим совершать разнообразные странности, например, «сидеть на стене». Возможно, он поэт.

Обрусевшего Шалтая-Болтая назвали бы «Перекати-Поле». В этом имени сочеталось бы и богемное разгильдяйство, и вызов русскому «Жизнь прожить — не поле перейти» Это явно не его лозунг. Это пословица страдающих, скучных, с чрезмерным, обременительным даже, чувством ответственности основательных людей, с тяжелой судьбой и мёртвым взглядом, воспринимающих жизнь как нечто мучительно-обязательное. Помимо абстрактных аналогий потока сознания, инициалы Ш.Б. рождают вполне определенные ассоциации.

Три Поэта Колобка. Хлебников

Колобок же — однозначно Герой, а не Поэт. При этом в нём, несомненно, сосредоточено множество поэтических влияний. Во-первых, Велимир Хлебников. Хлебный мякиш русской души, а в ней весь мир. Хлебников — поэтический Хайдеггер.

Какой там Гедерлинк!…

Если подарить Колобку поэтическое имя, то именно это — Велимир Хлебников.

Плюс хлебниковское мудреное словоблудие — словоблудие — словобытие. Словообразование — могучее и хитрое, дабы насмерть выучить тех, кто живёт одномерностью смыслов.

Гений его богатырский и блаженный.

Колобок величаво бездушен, хвастливо дразнит хищников, прямо перед похотью раскрытой пасти. Для них он неПАСТИжим. Это скоморошничанье, игры со смертью, вглядывание в бездну, это поэзия. Колобок — отрубленная голова Велимира Хлебникова. Всему Голова.

Три Поэта Колобка. Бодлер

Шалтай-Болтай — персонификация Шарля Бодлера. А «Цветы зла» в Стране Чудес — это королевские розы, которые подобострастные садовники перекрашивают, повинуясь прихотям Королевы. Хищные васильки готического рабства.

Теперь «Цветы зла» звучит пошловато. Зло — свойства Демиурга, либо человека, длящего демиургическую явь.

«Цветы зла» — это декаданс. А декаданс — это предчувствие ада. А над ним детская надежда на то, что ада нет.

Быть может, опиумно-воздушная мятежная душа Шарля Бодлера, вся его гениальность, сосредоточилась в детском стишке про Шалтая-Болтая, в конце которого Бодлер (он же Шалтай-Болтай) падает не только как бунтовщик, но и как подлинный Проклятый Поэт. Падает, разбивается насмерть. Шалтай-Болтай падает для смеху. Бодлер не смешит. Он пугает. Так же как и смех пугает Бодлера. Он — последовательный эстет, а не Клоун.

И смерть всегда готова поддержать его в падении.

Критиковать гения — занятие неблагодарное. И здесь я не буду уподобляться Сартру, написавшему о Бодлере нечто в высшей степени отвратительное. Сартр выступает как моралист и метафизический предатель.

Три поэта Колобка. Крученых

Второй поэт Колобка — Крученых. Он ловко скручен, разухабисто. Поэтому Крученых, а не Крученый. Круче иных. Звучный ловкач… Курчавые завитки рифм… Нахальный сочинитель мучительных форм. Курёхин без музыки.

В нём предельная гениальность авангардиста, когда форма — и есть содержание. И она возникает с той естественностью, которой порой лишена сама жизнь.

Кручёных стекает мёдом густого безумия по усам сюрреалистического Мюнхаузена Хаоса. Он — стервенеющее богоощущение.

Он — То, Пропащее Точное. То, непопавшее в Рот.

Он — заратустрица, пролезшая в щель веков, в Будущее.

Бурлящее Дыр Бул Щел.

Три поэта Колобка. Крученых против Пушкина

однажды Колобок докатился до Лукоморья…

Куча хищников урчит вокруг. Но не только хищники в русских сказках бывают небезопасны. Странные тревожные звери есть, например, у Александра Сергеевича Пушкина.

Сам Пушкин — холуй, распинающийся и лакействующий перед Царем. Пушкин, поддерживающий декабристов, предал восстание, завидев некоего Зайца. Может быть, отсюда его страсть к демонизации зверюшек, к цирковым выходкам, в духе сатаниста Куклачева?

А декабристы — так, понты современности. Дух, как водится времени, поэт ловил. Александр Сергеевич безропотно принял власть и Царя и Демиурга. Он — пособник обоих, изощрённо и тонко воспевающий рабства прелести.

Вернёмся к странным зверям. Так Кот, что по жизни гуляет сам по себе, живёт у поэта в некоем сказочном Лукоморье.

Лукоморье — лесной хохломской Холокост, рай для безумного садо-толкиениста. А на первый взгляд, Лукоморье — идеальное пространство. Там вечное лето («дуб зелёный»), богатство («золотая цепь»). Оно престижно, и при этом доступно (демократично). Об этом свидетельствует эклектичное обилие находящихся там персонажей — Леший, Яга (элита), и плебс, безымянный, как народ вообще. На последних указывают только следы. Следы эти — абстракция, как и все представления-обобщения власти (элиты) о народе. (Например, «народ не так глуп».)

Но если народ в России всегда «русский» или вражеский (для контраста) — чужеземцы, фашисты, гастарбайтеры, то звери в Лукоморье «невиданные». Какие неведомые дорожки делил поэт с няней вьюжными зимними вечерами?…

(«Кокаина серебряной посыпью
Все дорожки-пути замело»). 

Быть может, «невиданные звери» — лишь галлюцинация? Но, скорее, они придуманы для привлечения туристов. И Пушкин здесь — этакий плутоватый турагент. И дальше с цыганской навязчивостью, наглейшее: «Там чудеса…» Известно, что чудеса — развод, гибрид из шарлатанства и православия. Так что же это за Лукоморье? Русская лоховская хохлома. Колыма с комфортом?

Может, таким привиделось поэту будущее — «современный мир»? Недаром, представляя Лукоморье визуально, видишь что-то дебиловато-диснеевское.

Вернёмся к Коту. Кем он посажен на цепь? Демиургом? Новой властью? Опричниками? Сатанистом Куклачёвым? Неизвестно. Все элементы насилия умело опущены автором.

Кот, безусловно, — трагическая фигура. Но… Пушкин предлагает нам лишь расслабленную благостность, будто бы Кот кайфует от собственного рабства. «И днём и ночью Кот учёный всё ходит по цепи кругом». Он не рвётся, не мяучит, не ропщет на судьбу. Напротив, «идёт направо — песнь заводит. Налево — сказки говорит». Кот сей являет собой дурной глубинный архетип русского народа.

Это бесконечное хождение «налево-направо» (хотя мы понимаем его ТОЛЬКО как Хождение Кругом, точней, По-Кругу, ещё точней, По Замкнутому Кругу) говорит о полной политической исчерпанности мира Лукоморья, о тотальном кризисе идеологий.

Лукоморье— воплощенная антиутопия, идиллия завуалированного рабства, постмодерн до постмодерна, жуткое предвиденье. Кот Учёный «песнь заводит» и «сказки говорит», ибо живёт в обществе Спектакля.

Этот Кот просто не может выполнять других функций, он жертва синтезированных Системой новых видов софт-насилия, производное поп-опыта. Он пытается улыбаться улыбкой Чеширского Кота. Но улыбка эта не исчезает на его мордочке. Это «чиз»-улыбка, навязанный символ благополучия.

Но мы-то знаем, что на самом деле — это измученный, обозленный, агрессивный Кот. Он может запросто проглотить Колобка, ревностно чуя в нём невыносимую прелесть недоступной свободы.

Что же спасает Колобка? «От этого ушёл, от этого ушёл, и от тебя уйду!» Наглый этот заговор Кот давно уже выучил наизусть. Заговор лишается своей магической-гипнотической силы. Колобку требуется нечто, чего не знает Кот, что рушит пушкинский слог и коробит слух.

Колобка осеняет: «Это то самое гениальное Дыр Бур Щел — Кручёных!» «Дыр Бур Щел!» — кричит Колобок: «Дыр Бур Щел!» И Кот, услышав заклятье, превращается в Нечто обезумевшее.

Колобок проходит Путь Героя. Обходит демиургические ловушки — Волка, Медведя и других. Его антипод — Репка. Колобок с хвостом, с фаллическим корнем-щупальцем, которым он уцепился за утробу, за пуповину Земли. Он трус. И все, кто растил его — Дед, Бабка, Жучка и другие — демиургические слуги. Они тянут-потянут, но вытянуть не могут. Они хотят вытащить его, но тщетно. Потому что Репка — всего лишь овощ с гностическим понтом.

Мышка, хоть и вытащила его из земли, при этом абсолютно десакрализировала, в прямом смысле слова, махнув на него хвостом.

Все эти Мышки, Жучки и прочее окружение Репки — качественно иные, по отношению к тем, кто вертится вокруг Колобка. У Колобка нет друзей. И вокруг него все недобрые. Все себе на уме.

Колобок аскетичен и свят. Он убивает в себе «человеческое, слишком человеческое», мгновенным разрывом с родным, уютным, близким — «он от бабушки ушёл, от дедушки ушёл».

На первый взгляд, это анархический эгоизм подростка, безответственность, примитивно понятая неразвитой душой свобода, быть может, даже предательство. Но по сути, это глубокое продуманное действие, полное пассионарного расчёта. Магическая инициация, уход, необходимый для «обособленной личности». Обретение подлинного «Я» через одиночество, через безбожное монашество. Гордыня Другого, преодоление равенства. Ведь равенство отрицает иерархию и делает невозможным уход. Безупречное выполнение Миссии. Не об этом ли говорят: «Путь к Совершенству лежит через Предательство»? Колобок предаёт семью, обретая геометрическое Совершенство. Это Инициация Предательством.

Дедушка и Бабушка страдают. Они сделали Колобка, слепили его, радовались ему, любили его. А он бросил их, и ушёл.

Но не торопитесь их жалеть! Оба персонажа не так просты, как кажется. Они олицетворяют собой множество уровней Зла, из них важнейшее — Зло демиургическое (рождение Колобка), и Зло покорно-христианское, сама жизнь, ибо они — атомарные индивиды, обыватели, привыкшие смиренно терпеть. (В них «славянское рабство»).

Они«жили-были», то есть, проявляли инстинктивную, механическую животность, инерциальность простейших. Они — обитатели низших миров, метафизические микробы. Их не жалко. Их страдание не глубоко. Это тупое страдание плоти. При этом они опасны и жестоки, как часть демиургического воинства. Их «жить-быть» обладает настойчивой очевидностью яви. Они «жили-были». И они будут «жить-поживать».

Колобок уязвим рядом с ними. Ведь его страдание экзистенциально, метафизично. Он — более дух, идея. Но при этом он обречён на плотское — его сделали из теста, он вкусен, его можно съесть.

Дедушка и Бабушка не милые, пряничные безопасные старички.

Они как бы недобрые, нехорошие. В них девидлинчевская шизоидность. Они нюхают кокаин. Может быть, они слушают джаз. Они развратны.

Они — та сатанинская парочка, живущая в Домике на Обочине, в замке за лесом, на дьявольском пустыре, там, где пропадали скот и дети.

Не из их ли головок лепили они своих первых колобков? Они — обречённые на маньячество монстры из архетипического фильма ужасов.

Колобок — бунтующая сущность, нарушившая законы жанра.

На первый взгляд, он гностический анархист, ведь он не декларирует ни своих мотиваций, ни целей. Но в нём не кроулианское «делай, что хочешь», а русское «или право имею», нечто, осуществленное «По Щучьему Веленью» (если эта Щука — внутри).

Сатанинская парочка хохочет: «Катись, Колобок! Впереди Догвиль, там тебя и распнут!»

Но Колобок — не Грейс двухсерийного приближения к насилию. Колобок стреляет сразу, разрывая ловкими пулями декорации города. И его фальшивые жители умирают.

А Колобок совершает новую инициацию — Инициацию Убийством.

Дедушка и Бабушка — ещё и герои русской некрошизы, неофиты Юфита, с мамлеевскими утробушками.

Утроба — глубина патологии, бездна клыкасто-хищная, кишечник бога. То коллективное бессознательное, что превращает людей в тотальных поедателей.

Большая жратва.

Здесь бегство Колобка деликатесно.

Упустить его — светская игра, гурманство. Этикет позволяет играть в Колобка. Играть в Колобка можно долго. Но, в конце концов, Колобка ДОЛЖНЫ съесть. В этом трагизм, обреченность, Судьба Героя, Камю, «Миф о Сизифе», экзистенция пищи.

И, дабы не погибнуть бессмысленно, Колобок совершает Инициацию Отравлением. Колобок отравлен, но он не мёртв, «Вопрос не в том, чтоб “Быть или не быть”, Как избежать обоих состояний?»

Превращение Колобка в особую субстанцию, уходящую за грани жизни и смерти, достигается отравлением. Алхимическая фантазия. Полониевая улыбка.

Колобок, наконец, отдаёт себя на съедание. Но в этом он не Христос, а Токсический Мститель, Чёрный Чернобыльский Маг, зариновое озарение Сёко Асахары.

И бледным, как античная маска смерти, лицом убитого Литвиненко, губами его мраморными, смрадными изрыгается глумливый убийственный смешок. А над ним щербатым скальпом Ющенко, болезненно-жёлтым месяцем, повисло НЕЧТО СМЕЮЩЕЕСЯ — ХОХОЧУЩЕЕ

НИЧТО…

А потом тихонько улыбнётся месяц, и обернётся Колобком.

Впереди у Колобка битва с Богом.

Бог умер. Да здравствует Колобок!

Конец.

Ничего

Нет, не будет ни океана, ни звёзд, ни неба,
Будет пусто и сумрачно в этом загадочном сне.
Темнота впереди, позади, справа и слева,
Беспорядочный ворох мыслей в моей голове.
Нет, не будет ни слёз, ни улыбок, ни страха,
Будет только смятение да отблеск пропавшей мечты.
Всё закончится, не оставив и праха,
Комнаты и переходы, очистившись, станут пусты.
Нет, не будет ни нового, ни привычного, древнего,
Будет только желание рваться куда-то вперёд.
Столько странных времён вместо осеннего, летнего…
Светлый путь в пустоте в неизвестность ведёт.
Нет, не будет ни нас, ни тебя, ни меня,
Будут только забытые смутные образы ночи.
Позову свою тень и себя не услышу, крича,
Потому что и звуков не останется больше.
Нет, не будет ни странного, ни обычного, ни понятного,
Будет только предчувствие громкой последней грозы.
И придётся мне жить, не вспоминая приятного,
Наслаждаясь лишь бликами злой синевы.