11 Июл 2018
автор: Семён Петриков (Альмаухль)рубрика: Проза Tags: Семён Петриков (Альмаухль)
На все эти странности меня натолкнула жажда симметрии.
Пусть догорит светильник и никто не увидит его — Бог увидит. Например, глазами того существа, которое зажгло свет. Я не думаю что очень важно, будут ли у этого текста ещё читатели, помимо меня — свою миссию он уже выполнил, свет просиял во тьме и указал дорогу к тайной двери, однако, я задумался, на мгновение, и это мгновение развернулось во всю дальнейшую последовательность описанных ниже событий, что Тот, чьим глазам предназначается этот текст, и тот чье имя не может быть названо на этих страницах, пожелает прочесть его ещё тысячей глаз и проложить тысячи путей. Но впрочем мне пора заканчивать вступительное слово, и переходить к делу:
И так, представь метафорическое пространство, в котором ягода, украшающая вершину торта есть Шива-Лингам. Представь глубину, протяженность и все характеристики этого пространства, вплоть до звука, раздающегося в нём. Пусть это будет звук единственной струны — при должной сноровке ты расслышишь в нём мелодии органа миллиона полых костей! Познай же законы, управляющие ходом освещающих это пространство светил, и в их лучах, взгляни в те очи, что отражаются на поверхности сладкого сиропа, тонкой плёночкой покрывающего эту ягоду.
Последнее психосемантическое путешествие заставило меня вскочить со стула с фразой «Я больше не Надежда русской словесности, я её ВИКТОРИЯ!» Что означало и победу (по гречески Виктория означает победа) и ягоду. Последнее придало определённой фривольности высказыванию, опять же, в довольно таки метафизичненьком смысле. Ибо отождествив себя с ягодкой на торте русской словесности, тем самым я провозглашаю её конец, и опять же не в одном смысле — то есть это конец не только как финал, но и конец как детородный орган, коим словесность оплодотворяет эйдос коллективного бессознательного, выступая как гриб, сеющий на землю споры, таким образом Вика, девочка-мухомор, становится как бы погремушкой на хвосте библейского Змея, и он радостно заглатывает приманку=)))
ЛИЛА
Лила завороженно смотрит на своё отражение в нефтяной пленке. Допустим, это будет сюжет для картины — ну, а что это ещё могло бы быть, Лила Туранга смотрит сквозь завивающиеся спиральками Фибоначчи ресницы на покрытую тончайшей радужной плёнкой маслянисто-чёрную гладь, отражающую её внимательный, такой же маслянисто-чёрный, как и её поверхность, огромный зрачок, опьянённый всеми видами расширяющих сознание и вызывающих галлюцинации субстанций, глаз Лилы, смотрящий в собственное зеркальное отражение, способен увидеть в нём все плёнки нефти, эти мировые зеркало, глядя в которые можно увидеть и прошлое и будущее, зрачок Лилы — это чёрная бездна, в которой скрывается вся Вселенная в миг, когда она достигает окончательной полноты, фиолетовые волосы Лилы Туранги распущены и завиваются, как щупальца Медузы, превращаясь в скользких фиолетовых черноглазых змей, они вплетаются в мандалу из стрел и 72 квадратных полей, образующих парящий над головой у неё нимб. Я пока не знаю, какими я изображу губы Лилы — возможно, они будут полностью расслаблены, или они округлятся в удивлённое «О», как бы втягивая пары от нефтепродуктов и одновременно выражая удивление увиденному, возможно, она будет смущённо улыбаться, но это не важно, так как ничто не должно отвлекать внимания от сосредоточенного на разливах нефтяного великолепия глаза, в том числе и то, что я планирую изобразить на фоне, например ядерные взрывы, или ветряные мельницы, или космодром с Шаттлом, или галактику Млечный Путь — а может быть, и все эти штуки сразу, ничто же мне не мешает сделать их как бы прозрачными и эфемерными фантомами, вышедшими из под контроля её дрожащих щупалец.
***
От нее пахло степями и травами, пыльные джинсы, волосы, заплетенные в косы, что еще для счастья надо? Руки и ноги, похожие на те же травы, и ростки волос как пучки ковыля — эк же меня преклинило на траве, а еще я буду говорить о том что цвела горчица, и призраки с птичьими носами слонялись в туманах угоризонта, но ты же об этом и так знаешь, и однажды, бегая по полям, переплетаясь с острыми косами осоки своими ломкими листоподобными конечностями, ты впала в прострацию, а я увидела тебя уже под вечер, насекомые оплетали тростник твоих запястий коконом свободы, новой, непонятной. Паутина стала твоими волосами, сороконожки разыгрывали шахматные партии прямо на белках твоих глаз. Я слышу треск саранчи у тебя под кожей, поднимаю, освобождая пергаментное тело, в высохшую и испещренную иероглифическим орнаментом оболочку завернуто что-то ломкое и подвижное от переплетений шелковой паутины, и плачу, видя что вся изнутри ты заполнена шевелящимися насеомыми, антенны из ноздрей, в тебе не осталось ничего человеческого, только бессмысленный кожанный костюм, старая змеиная кожа, и тут твое тело а точнее оставшийся кокон подается ко мне, обвивает мою шею шуршащей и колючей рукой, и ты целуешь меня, точнее, меня целует то что от тебя осталось, и это было как никогда в жизни, ты впрыснула мне яд и пошло воспоминание из детства, как я склонившись над трупом лошади внимательно изучаю, и ковыряю его палочкой, без всякой брезливости, а насекомые тем временем вьют домики вокруг твоих глаз и реки муравьев пропахивают мимические морщины, и я чувствую будто бы ты обнимаешь меня своими шлейфами мимических голограммок, приобретших форму муравьиных тропок, которые так щекотно пытаются пробраться мне куда-то, и я вскидываю волосы, и мы остаемся в темноте, неподвижные, только нас почему-то слепят звезды, я вижу хвост оленя, испражняющегося северным сиянием на обводы мнечного пути, а тогда, в трупе лошади, копошились личинки, жуки, и я засунула по локоть руку и наверное провалилась бы сама, до сих пор передергиваюсь от этого воспоминания, и с тех самых пор у меня комплекс vagina dentata выражающийся в том, что как бы нельзя им говорить о том кто здесть самыйглавный,проваливалась по локоть в твои тонкие насекомьи подобные слюде, и все начинало состоять из шевеления маленьких лапок, фасеточных глаз, сяжек и антенн. «Взгляни на мир через фасетки» — мелодичным но состоящим из хитинового скрежета пропела ты, и кибернасекомые впились в мои пальцы, мир бешено раздевался и слой за слоем я видела как опадает пелена старого, не насекомьего бреда, и остается один, насекомий бред. Призрак в розовых волосах рассвета — протанцевал в витых перилах спиралевидных облаков, поглядел прямо в мою сердцевину стеклышками маски чумного доктора, и в это время кожа на моих руках разорвалась, я и рассыпалась на мириады жуков, кузнечиков сверчков, стрекоз и уховерток. И где-то в сердцевине кишащей скарабеями мумии возникшее из переплетений многочисленных насекомых лицо сказало мне, шевеля губами из древних термитов, от малейшего дуновения воздуха рассыпающихся в прах, «вообще-то люди от такого умирают» Мне все равно, прокричала я и оказалась в комнате, где мы крутили пластинку Битлов, сидели в белом и пахло химическими реактивам, а потом мы снова поставились, и понеслось, ракеты затрещали по швам…
РЕКУРСИЯ В МЯСНОЙ ИЗБУШКЕ
Я пускаю по венам ртуть
У меня раскрываются чакры.
Мир, любовь, возрождение
Я реактивный истребитель
Я принёс на своих крыльях вашу мечту.
Мрите, суки — я так люблю вас!
Солнышко, дорогое, помоги мне,
Раскрутить мою спираль ДНК
КТО Я?
В этой мясной избушке время остановилось, а затем — пошло ещё быстрее. Не знаю, с чего всё началось — может, я просто вдохнул бутан. Кровать нас всех слегка не вмещала, и мы лежали тесно прижавшись друг к другу, а кислота делала так, что казалось что ещё и в несколько слоёв, и вообще было очень тесно и мы все волнообразно перемещались,
протекая друг через друга, путаясь в гибких конечностях и угловатых коленках. По ним всем текли глаза, это я помню. Пахло мускусным потом, дживиаш, ладаном, сигаретным дымом, драные разноцветные одежды делали нас похожими на переплетённые ленты флюрно-переливающихся цветов в лоскутном одеяле сплетённым укуренным шизофреником, ещё там был
бутан, он издавал шипение, когда его кто-нибудь вдыхал из холодного цилиндра с корейской надписью, и мы постоянно курили табак и спайсуху, ползали по кровати, поглаживая друг друга, разговаривая и не прекращая делать друг другу уколы кислоты, меняли треки в плейлисте, удивлённо крутили головами, громко дышали, смеялись, и продолжали куда-то тянуться, мне перетягивали вены и в них втыкались иголочки, и по венам начинали тянуться жидкие эластичные верёвки, разветвляющиеся как кровеносная система в кровеносной системе, разрастаясь, пытаясь что-то догнать. Раздался оглушительный визг — у всех в голове сразу, и изображение подсвечилось красным и зелёным быстро пульсирующим светом. Мы сразу поняли, что происходит нечто паранормальное. То ли кто-то врубил трек, который ни в коем случае при таких обстоятельствах нельзя было ставить, то ли вдохнул газа перед зеркалом, а может быть и посмотрел в верхний левый угол в котором было то, на что лучше было бы не смотреть. А может все это сразу. По нашим нервным системам сразу прошла волна — ноги будто ошпарило кипятком, мы ощетинились энергетическими колючками, которые выдвигались из щёк как плавники рыб-зебр, и удивлённо, и слегка испуганно, осмотрелись по сторонам.
Сквозь индустриальный треск музыки из колонок отчётливо проступал посторонний звук.
Геликоптер. Красный вертолёт.
Все мы не сговариваясь знали, что это значит. Эта штуковина прилетела убивать. Сквозь узлы стен и окон, преобразованные в живое дышущее переплетённое в кельтские рунические узоры мясо мы увидели свет его прожектора, он ослепил нас, а ведь вертолёт был ещё довольно таки далеко, и мы впали в панику, и даже временно перестали вдыхать бутан. Я предложил всем уменьшиться, и бежать, вылезти через вентиляционное отверстие, в шахту, чтобы покинуть это место. Времени на раздумья уже не осталось, вертолёт близился.
И мы поползли, вперёд и вверх, уменьшившись, протиснувшись сквозь прутья решётки, став зелёными вспышками поползли вверх по пыльным отвесным стенам шахты, цепляясь за неё как гусеницы. Вертолёт не протиснется сюда, отверстие осталось где-то далеко внизу, а ещё ниже клокотала бездна, и если в неё сорваться — впрочем, об этом лучше не думать, тем более что мы встретили паука, живущего в вентиляционной шахте. Он задал нам загадку, «Кто считает что знает ответ на загадку у которой ответа нет?» и мы могли пролезть обратно только если правильно ответим. Ответом на загадку было «Наркоман».
У уголках глаз паука зажглась ухмылка, он втянул в себя семя и отодвинул заслонку. В лица ударил воздух, вязкая ночная прохлада и крики птиц из переплетённой стогами пожухлой травы. Мы огляделись, и каждый был похож на спятившую выдру, беглецы, каждый из нас принял решение никогда не вспоминать и никому не рассказывать о случившемся, и, пригладив растрёпанные пакли волос мы побежали, туда, за горизонт. Деревья в лесу были злые, они били нас по лбам, шевелили лапами, заманивали и пытались сбить с верной дороги. Но не было иного пути, чем по скользким лесным тропкам, мы неслись, поддерживая друг друга за руки, поднимая тех, что падали поскользнувшись на грибах, и дорожка вывела нас на кладбище, которое охраняли каменные псы.
Заблёванное небо усложнили летающие тарелки. тільки ти і я знаємо — смерть не кінець. Но дождь начинался, а где-то в глубине кладбища может быть можно было укрыться от влаги, а там вдалеке засверкали огни, и мы с Билли панеслииись им навстречу, и увидели мужика, котрый водит руками над огнём, и почему-то стало страшно, шорохи в траве кустах, оттуда вылетело что-то чёрное.
Мы были втянуты в поток лучистой трансформации, зелёная змейка обвивала карнизы, руки-ноги покрывались ветвями, нитки бус рвались на шеях и разноцветные шарики летали фрактальным веером.Исчезли пол, стены, потолок, ну или прогнившая земля кладбища и закаканное воронье небо, всё исчезло в свете маленькой зелёной змейки, которая щекотала нёбо своим мятным миндальным привкусом, а потом просовывалась в мозг, и озаряла его клейкими копями бесшумных вспышек, трепеща крылышками, мотыльками,отпечатками слюны на чешуйках мёртвого шелкопряда. Как и ставшую внезапно тесной одежду, мы радостно сбросили плоть, сияя визгами. Теперь только чистый сигнал, и падение во всё отдаляющиеся символьные вселенные. Когда мы поняли, что потонем в себе, нам показалось, что было уже слишком поздно, и мы начали предпринимать отчаянные попытки ухватиться хоть за какой-то твёрдый якорь в этой постоянно текущей мешанине, и, наконец, расположившись наподобие сефиротического древа, мы образовали что-то вроде белковой оболочки вируса-бактериофага, ставшей позднее нашим субстратом, за который цеплялись свободно болтающие своими концами в пустом пространстве сознания. Надо сказать, что всякое движение остановилось, как на экране телевизора, показывающего белый шум, электрические снежинки гулко разрывали полотно пустоты, закрывающие от меня сцену строительства пасеки, сияющей своей прекрасной новизной. Вскоре шлюзы тайн были раскрыты, и нашему восприятию предстал чудовищный техногенный младенец, гладкие обводы которого были выкрашены в бардовый. Его фары-глаза ослепляли личинки звёзд на тысячи парсеков, дюзы пели, гравицапа тихо щёлкала, отмеряя последние удары сердца перед стартом. Зажглись неоны-анемоны подземельной взлётной полосы, и наш корабль поглотила усеянная крючками жаждущая глотка неба. Настроили свои детекторы, нарезая пространство на ломти в поиске каких-бы то ни было аномалий. И мы нашли, да, мы нашли её, всю в скомканных опалесцирующих облаках, населённую белковыми формами жизни планету. Мы снижались к источнику особо сильного сигнала, лопасти прорезали туман, я выдвинул многочисленные перцептроны дабы ощупать сей источник психического излучения. Он показался мне смутно знакомым, но я постарался отделаться от этого ощущения, а зря, как оказалось. Когда наш аппарат, используя пространственно-временные искажения, оказался внутри конструкции, я с ужасным изумлением узнал в ней старую мясную избушку, в которой мы по прежнему извивались,курили и дышали газом, будто бы и никуда не драпали от красного вертолёта, внезапно появившегося под окосевшим от спазмов кислым потолком. И тогда я понял, что пилотом того, предыдущего вертолёта, был я сам. Меня засосало в петлю времени, и вот уже глядя через пуленепробиваемые стекла на уменьшающихся в тонкие нити и вползающих в вентиляционное отверстие человечков, я мысленно крича «Стойте, куда же вы?!», заранее зная, что они меня не услышат, и эта ситуация будет повторяться нескончаемое количество раз.
К НАМ ПРИЕХАЛ КАМАЗ
Потому что существует метакомпьютер. Да, и есть способ преодолеть твою астму, но он останется неуместен, когда вдруг выясняется, что мир – это выполняющая саму себя программа в гигантском компьютере. Давайте покурим. Давайте. А с чего ты взял, что вообще есть такое действие, курить? – Ну Аксолотль, ну не начинай опять! – Ну нет, я серьёзно – это же мифическое действие, вот ты подумай, ты вдыхаешь горящий табак (подумай только, продукты сгорания растения, которое здесь сука не растёт), и они оседают дымом в лёгких, ты это делаешь через какой-то интервал, для тебя время измеряется промежутками, между которыми ты насыщаешь продуктами сгорания растений свои астматические лёгкие. – А для тебя время измеряется промежутками, в которые ты насыщаешь декстраметорфановыми сиропами свои грёбанные мозги? – Да, измеряется – у каждого свои биологические часы, а я тут между прочим уже битый час пытаюсь… Давай уже покурим наконец, а? – Давай. – Так вот, существует мифологическая вселенная, где можно покурить – осуществить мифологический акт, вот ты держишь в руках бумажную палочку, кривую бумажную палочку в кривых бумажных руках, а между прочим, табак курили индейцы, а чем они ещё занимались – правильно, ели шоколад и употребляли галлюциногинные грибы, сальвию, Олилуоки (ржач), ну и конечно же предавались содомии и приносили кровавые жертвы своим богам! А ещё они культивировали картошку, которая по символизму для меня не уступает райскому плоду познания, а наверное и превосходит его, ибо она есть хтонический плод бессознательного, символ смерти и возрождения, с позволения сказать, а ещё, а ещё её, как и все пасленовые растения, как и датуру, как и баклажаны, и, внимание, ТАБАК, создали асуры – ты же знаешь, кто такие асуры? – Асуры это ж мы с тобой, понимаешь? Это нас опалил огонь Мировой Змеи когда мы перемешивали воду в океане. И, главное, зачем мы это делали, и как этот путь привёл нас на прокуренную кухню?:; Помнишь, как мы воевали с богами, и как мы были сосланы в страны севера на многие жизни? И вот почему я сейчас стою здесь, на кухне, в России, и пытаюсь поджечь эту палочку, наполненную мертвыми и сушёными листьями паслёнового растения, после затяжки которым индейские вожди могли говорить только правду, а я хочу просто вдохнуть ещё немного смолы и канцерогенов в свои гребанные астматические лёгкие, чтобы отметить временной интервал, нарисовать ещё одну черточку на стене моей психиатрической одиночной камеры, в которой я отбываю наказание за то, что я нарушил волю богов, а заодно сократить срок службы ячейки метакомпьютера, подвергнуть гипоксии свой мозг, потому что когда умирают мои нейроны, мне приятно, и чтобы поскорее скончаться самому, потому что когда умираем мы, люди, приятно богу. – Ты это всё сейчас действительно говорил? Или подумал? – Неважно, дай прикурить. – Открой форточку. Ой, а тебе не кажется, что к нам приехал КАМАЗ? — Ой, и что же теперь делать? – Ничего. :)
НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ ТЕКСТ ИЗ ВОСПОМИНАНИЯ О НЕПРИСНИВШЕМСЯ СНЕ
Я сегодня до зари встану
По широкому пройду полю
Что-то с памятью моей стало
Все, что было не со мной — помню.
Когда я пытался вспомнить сегодняшний, весьма абстрактный и неконкретный сон, ко мне пришла в голову идея, подходящая для сюжета какого-нибудь рассказа, только я не уверен в том, что этого уже не было у Кафки или у Борхеса.
Точнее, я помню, что я об этом читал у кого-то из них в эссе где автор (не помню кто, но это и не важно) признается в том, что украл эту идею у древних египтян или у китайцев (этого я тоже не помню, и вообще, я не уверен, что у Кафки или у Борхеса было такое эссе, но да это и не важно)
То есть, я не помню, на самом деле я его когда-то прочитал или оно мне приснилось
Но это не меняет сути, а суть такова, что согласно воззрениям этого не помню какого древнего народа, душа после смерти предстает перед судилищем, где ей зачитывают приговор, соответственно её делам при жизни, после чего этот приговор приводится в исполнение, и душа отправляется в следующее воплощение. Логично, что чем больше грехов, или чем они существеннее, тем дольше по времени ей зачитывают приговор. И все бы хорошо, если бы одна долбоебическая душа по своей пизданутости случайно (а может быть намеренно) не взломала бы всю систему — а удалось ей это таким образом, что её владелец при жизни нагрешил СТОЛЬКО, и совершил ТАКУЮ ИЗ РЯДА ВОН ВЫХОДЯЩУЮ ХУЙНЮ, что на процесс зачтения приговора ушло все оставшееся время, отпущенное на существование вселенной, а на его исполнение не хватило бы ресурсов и бесконечного их числа, что привело к материализации всех видимых миров из ничего.
Но автор этого рассказа, приснившегося мне во сне, на этом не останавливается — он всячески развивает идею, и, путём не менее хитровыебанных доводов, чем описанный выше, выкручивающий мозги парадокс, приводит к мысли, что этой душой и был Бог, произнёсший фразу «да будет Свет», нарушивший тем самым покой Вечной и Абсолютьной Тьмы, а приговором его, точнее, одной из его букв, и является весь мир со всеми его событиями, и вместе со мной, и вместе с текстом, который ты только что прочитал.
Я почти 100% уверен, что ни Борхес ни Кафка никогда и ничего такого не писал, а мой мозг выдал всю эту сложную конструкцию в ответ на высказывание одного тролля из Хоумстака, который заявлял, что чудеса — это пятна говна на божьих подштанниках, и именно поэтому Господь их скрывает — потому как чудеса удивительно постыдны. Кажется, ещё Чарльз Мэнсон или Джеймс Хэвок высказывался на эту тему в духе «Я есть дерьмо Христово!» — но я уже не уверен ни в точности цитат ни в достоверности какой бы то ни было информации о существовании их источников, в конце концов, все это могло быть порождено и моей больной фантазией в том числе:)
В одном из снов мне все же удаелось сбежать… Одна курица жила в курятнике, в пахнущем скипидаром, самом тёмном и пыльном его закутке. Она никогда не была в восторге от своей жизни-зерна вечно не хватало, оно было поражено спорыньей и плесенью, стены давили со всех сторон, ей было темно и тесно. Жутко тощие облезлые куры в её окружении вечно затевали драки за зерно, и являлись не самой лучшей компанией, и курица решила сбежать… Это оказалось не так сложно, дверь оказалась не заперта, впрочем вела она в такой же курятник, только более чистый и просторный, где зерно было чуть-чуть повкуснее. А куры не такими исхудавшими и наглыми. Курица там осталась — ей понравилось жить в относительно более комфортных условиях, отъедаться зерном, отдыхая от перманентно напряжённой обстановки её предыдущего жилища.
Впрочем, пребывание на новом месте тоже имело некоторые недостатки, и она не сразу их прочувствовала — в более сложном обшестве образовывалась более сложная иерархия, которую было необходимо соблюдать, для того чтобы чаще бывать допущенной к кормушке. Наверное, вы уже догадались, каков был её дальнейший жизненный путь — она не осталась и в этом пространстве курятника, и через щель между досками стены проникла в следующую комнату, и за ней в ещё одну, и ещё одну и ещё. Да, это был большой курятник, и в каждой комнате, по мере её продвижения, всё становилось прекраснее чем в предыдущей, и она, разумеется, в определённый момент познала этот закон, управляющий жинью её простого мирка, и без сожалений двигалась дальше, зная, что там будет только лучше чем раньше, и её история всегда звучала примерно одинаково «Я пришла оттуда, где все в десять раз скучнее и хуже, чем у вас!» Её везде принимали как эммигрантшу. Это была долгая, полная разнообразных куриных приключений жизнь.
На закате своей блестящей но слишком уж наверное скоротечной и почти неправдоподобно успешной карьеры, курица-путешественница задумалась. Да, она сейчас практически находится в курином раю — здесь было объективно говоря, все, что необходимо курице для счастья, лоснящиеся изнеженные, и слегка распухшие от обилия корма куры, проживающие здесь, не были в восторге от её плана, ведь она задумала совершить побег из курятника. «Вдруг все ТАМ ещё круче, и ещё интереснее? Здесь, конечно же, хорошо, но там может быть лучше. Я буду всю жизнь жалеть о том, что даже не попробую сбежать. А даже если и там ничего нет, просто дикая равнина — я посмотрю на неё, получу необычайные впечатления, и мой век будет окончен как-нибудь прикольно». Найти ведущий из здания лаз было не так уж и сложно — он не был замаскирован, практически он находился на самом виду, и только очевидное отсутствие необходимости удерживало кур от побега в суровый и прекрасный внешний мир…
Она выбежала на залитую солнцем равнину, вдохнула непривычные запахи полыни и донника, и там её встретили куры, другие — они ничем не походили на тех кур, которых она знала. Эти куры, живущие на свободе, выбравшие её… Они были великолепными собеседниками, и они учились летать — тренировали мышцы крыльев, чтобы перелететь через далёкую горную гряду на горизонте, чтобы посмотреть, что за ними, за ледяными шапками, касающимися облаков. Они на знали наверняка, что у них получится из такого преодоления куриной природы, и действовали просто из интереса.
Она умерла счастливой, на свободе, в прекрасном окружении. Когда у неё получилось взлететь на полтора метра над землёй, её жизнь оборвала стрела, метко выпущенная рукой экстравагантной леди, что поселилась в необжитой человеком местности, чтобы писать диссертацию о социальном поведении домашней птицы, а в свободное от научных изысканий, леди любила предаваться упражнениям в области конной лучной куриной охоты.
Пускай у этой истории не будет морали, ведь я слишком очарован белозубой улыбкой только что явившейся моему внутреннему взору загадочной героини, чтобы продолжать писать, в конце концов, это всего лишь сон. Всегда стремитесь за грань, нет никаких поводов, даже если ты курица, останавливаться на достигнутом…
ГЛИКОДИН
Гликодин даже покруче будет, чем Уорхоловская банка супа. Вот пустота, огромнейшая холодная вселенная, безразличные ко всему массы мертвой материи и невообразимые расстояния, вот галактика млечный путь, и где-то в её спиральном рукавчике — наша с вами планета, миллиарды лет жизни, тысячи лет истории, на твоей коже копошатся 45 миллионов тон человеческих существ, а вот я, шагаю сквозь буран и вьюгу, думаю о вечности и мерзну, снова в аптеку, снова гликодин. Я волью в своё тело, устройство и предназначение которого я не понимаю, содержимое нескольких ядовито-оранжевых флаконов, что родом оттуда, откуда и моя любимая религия, которая и не религия вовсе — буддизм, я сяду в кресло, включу Coil, закрою глаза, погружусь в потоки вихрей и трансформаций, и буду бороться с системой. Да, это мой личный бунт против Бога. Кто знает, тот поймет.
ПРОСТОКВАША
Сегодня я ел простоквашу из картонной коробки, с отвинчивающейся пластиковой крышечкой. Коробка была голубая, и я вскрыл её, вместо того чтобы отвинчивать крышечку, потому что я привык делать так, с тех пор, когда этих крышечек ещё не было, а фасад упаковки украшал портрет Мечникова в очках, а не просто лаконичная надпись «Простокваша» курсивым шрифтом на синем фоне.
Я думал о том, что все плохо — безысходность одолевала, наступая могучими волнами. Создатель этой простокваши, Мечников, пытался покончить с собой, выбежав на мороз в мокрой фуфайке, но его образ жизни взрастил в нём такой иммунитет, что попытка покончить с собой провалилась. Немалую заслугу в этом имела и изобретённая им простокваша — болгарские палочки спасли ему жизнь, хотя он этого и не хотел. Все же мы очень разные люди с Мечниковым — я не оставлю ничего для будущих поколений, однако это не мешает мне оставаться собой — я ни разу не пытался прервать свое бессмысленное существование, хотя оно и отвратительно мне самому. Самоубийство чуждо моей природе, поскольку самоубийством промышляют достигшие пика отчаяния — для меня же отчаяние это мягкое одеялко, равномерным слоем окутывающее Реальность, люблю отчаяние и никому его не отдам. Думал я, пробуя на вкус простоквашу.
Ещё я думал о беззаботно болтающихся во взвеси болгарских палочках и молочнокислых стрептококках. Их судьбы… Они так незначительны по сравнению с моей… Все они отправляются в Рот. Для них нет никакого другого выхода, более того, они были выращены. Из вырастили, специально для того, чтобы они оказались включены в цикл моей жизни, в мой метаболизм… Я улыбаюсь. Мне приятно осознавать, что я — чей-то рай, для кого-то я посмертное его существование. Да, съеденные мною бактерии обретут жизнь в моем кишечнике! Но все равно все очень плохо, если отвлечься от микроуровня, и взглянуть на меня глазами человека. Я в холодной северной стране. Скоро зима. Мне не перенести ещё одной зимы. Я обречённо смотрю как судьбы людей снежинками падают в огромные жернова Вселенской Судьбы, перемолотые в пыльцу, они достигают моего носа и глаз, золотая пыльца, становится так черно, насколько только возможно. Я выдыхаю.
Я выдыхаю из себя Чёрную Ночь Души, чтобы окутаться тишиной, чернотой и тишиной, мне тошнотворно приятно, отчаянно тянутся мысли, не в силах дотянуться до моего ядра. Я прошу тебя, выключи меня. Отражения зелёного солнца в колыхающихся, напряженный стеклах… Ртутные стекла, ртутные стены, огромный океан, «ВЫ ВСЕ ДУМАЕТЕ ТОЛЬКО О ЕБЛЕ», нет ничего такого чтобы быть сожженным светом Зелёного Солнца. Может ыбть, нам на этот раз уже достаточно? Нет. Пролетает самолёт за рекой, я вижу его след, я вспоминаю взгляд случайного прохожего, рассказавшего мне все о его жизни. Мне хочется отформатировать его, он больше не нужен. Я пришел. Ты умер. В позе лотоса, конечно. Поэтому мы не звоним, не пишем, а ты наверное думаешь, что с тобой общаться не хотят. Это особая этика пришельцев. Не парься. Братишка.
Я внимаю звукам музыки. Некуда бежать. Холодильник дополнит ещё одним электронным звуком. Все мы падаем в бездну. Гнев на эту бездну превращается в гнев на тех, кто летит туда вместе с ней. Помни об этом, никто не дружелюбен к тебе, пока не закрыта спираль времени. Прийти к осознанию необходимости.
Впрочем, мы слишком отвлеклись, и не зря, ведь я думала о людях, которые обращаются к Богу, когда им становится совсем нехорошо, наверное, мне это чуждо, потому что у меня есть мутация, заставляющая считать Богом — Себя. У всех есть мутация, это Эго — подсказывает Серый Карлик, но нет, Его Эго Мое, Эго эгу рознь, «молись своему единственному богу, Самому Себе» — говорит Серый Карлик — нет. Я поступлю совсем иначе, я выберу… Пантеизм, ибо бог разлит во всем. Пантеисты так считают, вот и проверим. В Простокваше тоже есть бог. Все эти палочки, кокки, вода, углеводы и белки.. Я вижу в вас Спасителя. И я обращаюсь всем своим существом ко вкусу Простокваши, к её слизистой текстуре, к её прохланому обволакиващему, тянушемуся Трепету, я вижу изогнувшуюся тень под оранжевым ночным фонарем, полудевушка, полукошка, готовится прыгнуть, мои глаза, нет никаких дисков, пластинка битлов разбита и осколки осыпались на пол, выключилась музыка, серый режим, северный инжектор, Мое тело опадает на пол как сброшенный кокон, скрюченный дух блюет собой и умирает в тысяче плоскостей.
Осторожно, опасно для мозга! Наркоманы срут в болото, и длинные колбаски из их хитиновых задниц достигают дна, точно так же, как и свет зелёного солнца, которое вовсе не зелёное, его делает таким вода, я улавливаю комья, своими длинными шуупальцами, и отправляю их в рот. Скоро из меня сделают чучело, засоленное, и выставят на обозрения. ПОД СТЕКЛОМ.
Я ставлю пятилитровую банку с простоквашей на стол, и становюсь на колени. О, Простокваша! Я достаю из холодильника тебя, из того холодильника, где я хотел бы хранить лица своих друзей, ты так прохладна, я доставал бы их лица. Иногда бы целовал. Скользкое стекло банки, не уронить бы на пол, иначе по серо-розовой плоскости кафеля разбрызгается белое, мягкое, вперемешку с осколками, я конечно же лягу, и изрежусь, кровь с простоквашей, как яблоки на снегу, так оппетитно, что повторялось бы вновь и вновь, если бы техника позволила, я наверное запечатлею это на сетчатке своих глаз, чтобы постоянно видеть этот пиздец, но нет, пора прекращать, я ставлю банку на стол. Есть только один вкус, который включил бы в себя все вкусы. Во всей вселенной пахнет нефтью, пока не глонёшь простокваши. Я смешиваю коктейль: 3/4 простокваши, 1/4 цитрата декстраметорфана, две стопочки бензина, взбалтываю, но бензин красивой радужной слезой сразу же всплывает на поверхность стакана, я смотрю ему в глаза, и говорю «Я мечтала о собственном острове, где все было бы по-моему. Мы смогли бы там построить свою цивилизацию жуков. Но ты оказываешься всего лишь бензином. В этом мире ты являешься смесью углеводородов, я поставлю тебя по венам, это станет моим фетишем — я стану Тобой» — я выпиваю смесь. Через некоторое время она действует, и огромная игла протыкает меня, я с интересом наблюдаю, как мои радужные кишки ползают по полу, по стенам и живут собственной жизнью, в голову лезут глупые мысли «Эти внутренности, торчащие из меня, они заставят меня стыдиться, взглядов прохожих. Я не хочу выходить на улицу с ЭТИМ — они слишком уж чувствительны к чужому вниманию». Я следующий.
Растворившись в простокваше, окрылаченный судьбой, я не оставляю себе иного выбора, кроме как исчезнуть. Насовсем исчезнуть, навсегда исчезнуть, вместе со всеми этими лесами и полями, рыбами и метеорами, детьми, загадочными детьми и жемчужными каплями пота, стекающими со лба. Я всегда исполняю желания, говорит мне Простокваша, ибо я Бог. Но я хочу предупредить тебя — чего бы ты ни пожелал, во зло тебе. Все во зло. Иначе просто и не бывает.
Маленькие синие картонные пачки, из холодильника в магазине, я бы купил вас, и поставил бы в один ряд с маленькими оранжевыми и картонными из аптеки. Я хочу жить. Там где нет вас. Там где нет всего этого. Там где можно разрушать себя во имя высшего порядка. Медузки плавают в океанах. А мои глаза горят. Я никогда не сталкиваюсь с вами. Простокваша с гликодином. Перемешались. Убили изнутри. Хорошо все, что говорит. Медузки — такие няшные. В их телах отражается созвездие Южный Крест:)
ПИСЬМО И СЦЕНАРИЙ
В этом отступлении мне бы дать ответ на вопрос, почему я сгруппировал в единую конструкцию Письмо и Камень.. Можно сказать, что они — половинки часов, отразившиеся в блестящей грани последней песчинки, вращающееся зеркальце которой приземлилось прямо на нежную поверхность моего замерзающего мозга, подобно моллюску оборачивающему её отпечаток голограммами, слой за слоем, теряя дно в наслоениях символов. Я не знаю точно, кому было адресовано это письмо — в этой фигуре, черты которойнеясно проступали за его строками, я видел то Левиафана, то обитающего в своей подземной стране короля нагов, то опутывающего корни мирового Дерева змея Йормунгальда. Во время путешествия в охваченный инфекцией свободы Киев, началась совершенно особенная эра в моей жизни, первые ласточки которой посещали меня и ранее, но одно дело — ласточки и вороны, выделяющиеся на черноте моей мысли только концентрацией черноты, и другое — радужный хвост, пропахивающий небо океанами жидкого металла. Мне не забыть, как нежные руки поднимали мне веки, как милая Аннушка преподнесла мне плюшевого змея, как открылось духовное Око и я обрёл свои атрибуты в виде стеклянного жезла и гадальных карт, и как я стоял на середине замерзшего Днепра, на тонком льду, в том самом месте куда долетает редкая птица, я увидел, как спали покровы и разглядел кончик клюва восседающего на троне Бога Нового Эона в соколиной маске.
Неизвестно мне было тогда ещё то, что легенда о Григогии-Победоносце и Змее была искажена, сфальсифицирована, и далека от фактов. На самом-то деле, Григорий-Победоносец приехал на своем скакуне к Змею, и победил его силой слова и духа, а не копья. И Дракон сам, по своей собственной воле, пополз в храм, и стал первым в мире рептилоидом, покрестившимся в православную веру, что наверное символизировало победу Духовности над Материальностью, ну или там что-то типа того.
Вторая часть, «КАМЕНЬ», началась, когда через несколько ночей после описанных выше, связанных со Змеем событий, задумался над написанием сценария для игры про камень в лесу, есть такой дзенский паблик, в нём каждый день на стене появляется пост, содержащий в себе фотографию камня с поясняющей её надписью «Сегодня в лесу ничего не произошло».
В тот день я возвращался с пешей эзотерической прогулки по Лысой Горе, рядом с которой Георгий Победоносец сразился со змеёй, а в супермаркете меня накрыло, и я взял шоколадку и вино, и, обвившись плюшевым змеем вокруг ноутбука, написал сию вещь, совершенно непригодную в качестве сценария для игры, по крайней мере, из тех игр, в которые играют мышкой и клавиатурой.
ПИСЬМО
у меня тут такое интересное состояние, правда, я о нем пока ни с кем не говорю, потому что не понимаю как о таком можно вообще говорить, никто не поймет же
хотя с тобой бы побеседовал об этом
ты мне кажется способен схавать такую информацию
и тут уже дело за мной, как бы ее поаппетитнее предложить тебе, чтобы не завернуло тебя от этого в какое- нибудь кривое топографическое псевдопространство
Собственно говоря, именно псевдопространством я это и назову
это чувство
которое я никому не могу описать
да пох, успеем еще псевдопространство обсудить, особено если учитывать, что оно заворачивается вокруг нас — так как мы хотим
мне кажется, мы с тобой оба давно уже умерли
физически
ну я точно
хотя нет, мы физически умерли только в 33% локаций где у нас имелись физические тушки
а теперь здесь умираем ну или не умираем, потому что время пришло, или придёт
я раньше видел центр этого водоворота, который решает кому жить а кому умереть из моих проекций, но это было так мучительно знать, что я сказал, я не хочу убивать эту проекцию себя, и не хочу видеть как вампирическая система убивает ее, безжалостно высасывая, сказал забери у меня знание об этом, либо забери у меня жизнь
Меня приглючило что я убил кошечку, в которую были воплощены все души людей которых я когда-то любил или вроде того. Это было под ипомеей и DXM. Лирическое отступление: мне кажется, что я пишу как малолетний даун, и мне почему-то нравится такая сумбурность текста, что неплохо кореллирует кстати с музыкой которая у меня играет, псай клон найн, восновном, меня нормально качает, так вот, я убил ее в трипе, это нихуя была не кошечка, а моя сущность, я ее убил а потом сдох сам от отчаяния, и вот спрашивается, какого хуя я до сих пор жив? Видимо, есть у меня какая-то тайна, например то что я люблю Аллу Пугачову, и это делает меня, ну, практически бессмертным. Шучу конечно.
Так вот, я принес свою сущность в жертву Сатане, но его не оказалось на рабочем месте, или вообще не оказалось, поэтому мне пришлось его создать. В какой-то мере я наверное вообще стал им. Хотя, чего я тебе все это рассказываю? Тебе ваще это интересно?
Похуй, самому уже прикольно, когда я говорю с тобо, такой сумбурный стиль изложения, что я, кажется, понимаю сам себя, все то что я хотел сказать, поэтому я продолжаю простые движенья. Я отражаю твои отраженья. И дальше по тексту. Тату. По всем законам жанра я проснулся обоссанный в своей кровати, и пошел курить плюшки.
И вот, потом у меня начались странные зеленые перья, они показывали на того, кто должен умереть. Если честно, я ни разу не пробовал брать такие перья в рот, а ведь никто из тех на кого они указывали, не умер, ну может только очень пострадали
так что надо так попробовать — может быть, я попаду в мертвячий вирт
Моя голова-лампочка взорвалась, и я впустил в себя зеленое сияние. Мне казалось, что это сияние жизни, но это были огни разложения.
И после этого ебучего трипа вся реальность будто бы сжимается вокруг меня и пытается из себя выдавить. Бетонные острые углы давят, угрожают. Мне кажется, что в таком плохом состоянии мало кто бывает из людей. Но с другой стороны, оно платит мне вдохновением, раз в определенный период, я вдохновляюсь до предела, и становлюсь сильным как нечеловек, и радуюсь абсолютно всему. Вот.
И еще мне кажется, что ты переживал подобный или такой же опыт, потому что ты носишь на себе следы кислотной деформации
С течением времени я ощущаю прибывание в себе странного компонента, в начале его было совсем мало, но с течением жизни он накапливается, будто обвивающая меня кольцами кинопленка. Я думаю, эта незримая субстанция в действительности и предствавляет собой некий носитель, накапливающий все происходящие со мной ситуации. Его количество меняет мой характер, и, более того, возникает даже такое чувство, будто эта кинопленка вытесняет меня — раньше меня было много, а теперь, этого материала, этого ороговелого слоя прошлых событий стало больше, чем меня. Я прищел в этот мир нежным моллюском, и сразу же некая песчинка проникла в мою плоть, и я начал обволакивать ее слоями перламутра. Каждый слой — это фотографии окружающих меня событий, людей и моих мыслей. Это ощущается в теле как пластик, за которым скрывается глухая боль — я знаю что она есть, ноне могу ее почувствовать, потому что принадлежит она уже не мне — а этой вот жемчужине, которой я отдаю самого себя, превращаясь в ее годичные кольца. Несмотря на то, что ношение в своем теле этого банка опыта причиняет мне мзвестные страдания, я люблю ее, и это неудивительно — вещь это целиком и полностью мое творение, и хотя оно мертво, я отношусь к нему так, как родитель относился бы к своему гениальному ребенку — со смесью умиления и торжественного восторга. Но, меня становится все меньше. С определенной позиции это должно пугать меня, но фотопленка-жемчужина обладает такой чарующей привлекательностью, таким блеском, что я смотрю, не в силах ни посторониться, ни исторгнуть ее, на то, как она заполняет все мои внутренние пространства — все, что когда-то принадлежало мне. Наверное, я пишу сейчас этот текст потому, что чувствую — я на грани исчезновения. Что ж, я никогда себе и не нравился, я вызывал недоуменную реакцию и отчуждение, а жемчужина — она своим синтетическим блеском прикует глаза и успокоит. Завтра я зайду в интернет, и выложу это на свою с раницу в социальной сети. Большинство из тех, кто меня прочтет, вовсе не поймет, о чем шла речь, кто-то уловит смысл и что-то подумает по этому поводу, хорошее или плохое, кому-то это покажется накомым, и он понимающе кивнет — да, так было со мной. Откоментят и те и другие и третьи, впрочем, мне, пишушему эти строки, будет к тому времени уже все равно — я перестану существовать, вместо меня моими реакциями и действиями будет управлять Жемчужина — но какое я к этому всему имею сейчас отношение? Не знаю, для чего я пишу сейчас этот текст — возможно, я хочу предупредить тех, кто столкнулся с этой или похожей ситуацией, или это просто мой последний выкрик в пустоту, последний моток кинопленки, наматывающийся на бобину. Гармоничное завершение того, что создано мной. Наверное, мне немного жаль исчезать.
КАМЕНЬ
26 фев 2014
Пустота и сложность. Я никогда не допишу этот текст. Все началось с того, что мир был уничтожен группой безумных наркоманов.
Но обо всём по порядку.
Камень в лесу. Сегодня ничего не произошло. Вся игра об этом. Я камень в лесу, и сегодня ничего не произошло.. Я пишу сценарий к игре, которой нет. Это не игра. Врубись — когда ты закончишь, ты забудешь что ты играл. Уже ничего нет. Врубись.
В этом нет никакого тебя. Играй.
Если хочешь, убей меня.
Но тебе же будет скучно. Ты меня любишь, ты меня ненавидишь — я тебя люблю, я тебя ненавижу. Ты камень в лесу. Сегодня с тобой ничего не произойдет.
Наша с Тобой любовь вечна.!!! Просто смирись с этим или умри!!! А когда ты будешь умирать, все равно познаешь!
Прими нашу любовь, прими нас в себя. Мы пришли. Мы пришли к тебе. Мы пришли за тобой. Мы падшие. Мы принесли мир, и не только — мы принесли с собой рассредоточенную ртуть. Играй, потому что это люблю Я. Подушечки выпуклые.
Смотри на грань выше. Над окаймлённой прощальным светом ртутной лампы чашкой занимается рассвет. Круг твой в глазе, и круг пронзён квадратом, твой глаз пронзён закатом, свет, пронзающий твой глаз, пронизанн вопросом, а Солнце пронзено Крестом. Если ты болен — не рвись. Не заменят. Алмаз не заметит потери свинца.
Хорхе Луис Борхес писал (можно предположить, что он, по своему обыкновению, заимствовал эту идею, полностью или частично, из неизвестного нам источника), что Литература с древнейший времён представлят собой пересказ на разный лад Четырёх Универсальных сюжетов. Добавлю, что литература растёт из жизни, а это значит… Впрочем, мы отвлеклись.
4 универсальных сюжета хорхе борхеса
1)Вечное Путешествие
2)Вечное Невозвращение (является частным случаем сюжета 1)
3)Город, штурмуемый и обороняемый героями
4) Самоубийство Бога.
Я камень. Что тебя привело ко мне? Я — самоубийство Бога. Я — город, в котором родился Бог. И город втянут в войну.
Я — Бог Войны. И Я убил Себя, чтобы стать Камнем.
Бог в дороге, потому что он не может вернуться в Город, где его дом. Камня нет в доме, но камень остался в доме. Дом камня — Путь.
я Вика, мне 13 лет, я лесбиянка
06:38:47
И у меня проблемы. Я ищу дверь в королевство фей. Вот уже месяцев несколько как, она вообще больше не появлялась.
она перестала появляться
Мне приснился большой змей
И сначала он был со мной очень нежен
А потом
он уколол меня
И теперь он мне снится
В моем влагалище росли ядовитые зубы
он так неожиданно сделал это, что я даже сама не поняла как его ужалила, а потом было уже поздно — королевство фей закрыло для меня свои двери, а между прочим я была реинкарнацией королевы фей, и змей должен был провести меня на тот берег. но я укусила его. у нас у всех зубастые пезды, у фей из этого рода.
Змей превратился в плющевую игрушку. Он ни жив, ни мёртв. Есть живая вода. Она воскрешает. Есть мёртвая вода. И понятно, что она делает. Змея может спасти только их СМЕСЬ, которая должна случиться в наших организмах. Я должна вколоть змею инъекцию живой воды, и принять воды мёртвой, а Змей, когда и если он оживёт, оживит меня при помощи воды живой, а яды из его зубов и из моих зубов распространятся по нашим телам, и слюна породит камень, а мы выживем, и мы получим золото философов, а с камнем ничего не произойдёт.
Очевидно, все наше общение началось с темы, что «можно ли излечить наркоманию» — мы говорили об этом дни и ночи напролет, а ведь я даже не помню что я вообще употреблял, и если это мне не приснилось, ночи напролёт я говорил ей по скайпу, по айсикью и вконтакте, что излечить наркоманию невозможно словом, поскольку она начинается там, где нуждается в компенсации потребность вне рамок слов. Я говорю, ошибка произошла на довербальном уровне. Говорю, что навязчивое желание принять в себя вещество замещает собой потребность, которую сознание в силу повреждения структуры логической ткани не может осознать. Я говорю, говорю, говорю.
Гермес кинул змеям палку, то бишь жезл, и их беспорядочное движение упорядочилось, и приобрело форму молекулы ДНК. Теренс Маккена, воскликнув «СОМА!!!» провалился в собственное мнение о сущем, заключающееся в том, что ДМТ это философский камень. Давайте надеяться на лучшее. Я слушаю твои мысли…. Я слушаю как шуршат твои…
Сегодня я зашёл в магазин. Шел мимо полки с шоколадками, а потом взглянул, и увидел такое, что заставило меня выбежать прочь. Я стоял, и хватал ртом сигаретный дым — мне было непосебе. Это была шоколадка с надписью «Прощай» на английском языке, на упаковке был изображён старинный кожанный чемодан. Вечер был безнадёжно испорчен.
С мыслящим заревом звёздами(с самыми пышными звуками, с самыми странными знаками), можно и резать алмазы… Вязкая капля сиропного неба, свесив, играючи ноги на флейте в ночь, ветер подхватит и унесет последнюю сладкую мутно-мятную мысль, Ввысь, В Космическую Даль, конь мой, где твоя педаль???????
НЕДОСТАТОК ВООБРАЖЕНИЯ
Аксолотль попал в свою картинку. Вот он сидит перед ноутбуком, на расстеленном на полу одеяле, запутавшись в ворохе простыней, пледов, одежды и собственных конечностей, он пытается что-нибудь придумать. Какие-нибудь охуенные истории.
Тёмная комната с завешенным двумя одеялами окном, с выходом на балкон, заслонённым призрачным силуетом кентавра с усами и с большим выменем — свет проникает через щель между одеялами и рисует такую вот несуразную фигуру с коротенькими ножками, приплюснутой головой степняка-кочевника и вполне далианскими усиками. Аксолотля раздражает отсутствие у него воображения. Он считает, что неспособен придумать ничего нового, интересного, ничего экстраординарного, а очень хочется, хотя он не знает толком, что он хочет придумать и зачем. Возможно, стоит мне глотнуть молока лунного кентавра с усами, и воображение взовьётся ввысь зелёным пламенем — думает он, заваривая чай из произвольно смешанных трав — эффекта от этой смеси не предскажет никто, даже он сам, кентавр искривляется, его изображение струится по стене с ободранными обоями, эффект Допплера вокруг Луны делает её похожей на диафрагму — ромашку, Аксолотль пытается вспомнть, где он уже это видел. Луны — ромашки в небе — это были глаза, и одна из этих лун была солнцем, и в небе при этом была радуга. Он напрягает память… Грязный подъезд с выкрученными лампочками и следами от кроссовок где-то на потолке, он курит прокапанную явно чем-то не тем ромашку, глядя на автостраду где-то за окном, а вместо привычного прилива паники и яркости красок, он получает люк прямо в воздухе перед ним, через него видно смутно кажущийся чем-то очень знакомым пейзаж с двумя светилами и радугой над бескрайним полем подсолнухов. Светила становятся глазами человека, его длинное вытянутое лицо искажено слегка искривлённой улыбкой до ушей, самодовольной, будто бы он рад хорошо удавшемуся, и, наверное, не очень доброму розыгрышу. Он идёт пешком по радуге, на голове у него цилиндр, одет он во фрак с длинными развевающимися фалдами, вместо глаз у него — озаряющие всю картину солнце и луна с лепестками, оставляющими полупрозрачный векторный след интерфенентного узора из дрожащих свастикоподобно изогнутых в разные стороны лопастей у него за спиной, вероятно заменяющих ему крылья, этот узор окрывает калибровочной сеткой всё небо, «Мы сделали все это для тебя, Аксолотль! Оглянись. Тебе нравится, не так ли?:)» — говорит этот человек, театральным жестом обводя рукой пространство, радуга, по которой он идет, изгибается как ковровая дорожка, и теперь он шагает по подсолнечникам. Когда он говорит, становится видно, что у него длинный фиолетовый раздвоенный язык. Кажется, я только что проконтактировал со своим метадаймоном — думает Аксолотль. Небо открывает свои лепестки как цветок — вместо тычинки и пестика внутри у него серое схематичное лицо. Лепестки покрываются циферблатами, и все они, кроме одного, на аксоволотлевой руке, начинают звонить, а это значит, что время для этой галлюцинации уже вышло, а моё время выйдет, когда я буду в Санкт-Петербурге, непривычно-не своими, холодными мыслями проносится у Аксолотля в голове, и он видит себя часами на руке, он стоит на сером поребрике на набережной, глядя в волны, воздух и правда был непривычно свободным, можно было даже спрыгнуть в воду, не снимая с руки часов. Очень хорошо понимая что его время все равно вышло. Все равно часы он никогда не носил.
Он продолжает сидеть, попивая чай, чашка за чашкой погружаясь в аккорды своей любимой музыки, в каком-то комфортном оцепенении, утопающий в молоке усатого кентавра струящегося из диафрагмы луны, комната сужается, каменный мешок со сдавленными снаружи рёбрами стенами, в образах странных ночей, волшебных и преисполненных опьянения, поездов, мчащихся через карту, где на городах и селах отмечены их чакры а пунктиры обозначают соединяющие их энергетические нити, люди летают в облачках из молний, у них светящиеся глаза и пружинистые шаги, эти странные встречные из ночных поездов которые могут ездить не только по рельсам, но и по асфальту отращивая при необходимости шины, говорят тебе о странных вещах, в их действиях присутствует энергия, практически магическая если бы не её реальность. Это долетало и не во снах, но тут же уходило, боясь спугнуть некий комфорт этого мирка, которым становилась эта реальность в глазах существ из этих сновидений, когда их реальность пересекается с бодрствующей реальностью Аксолотля, он просыпается, злобствуя — он ведь знает, что никогда не покинет свой безопасный мирок, и не начнёт действовать как персонажи собственных снов — эта реальность небезопасна, но интересна. Чернота стекает с пальцев, когда он понимает, что никогда не покинет своей уютненькой среды, давно уже ставшей клеткой. В каком-то поезде из снов ему встретилась девушка, одетая в длинную темно-серую юбку почти до самого пола и чёрную футболку со светящимся иероглифом «вода». Черные волосы, кажется монголоидные глаза, и круглое лицо, челка, очки круглые и зубы как у кролика, и кажется её звали Вика, она сказала, «все вещи, которые ты описываешь в своих рассказах, непременно произойдут». Они рассматривали в этот момент карту советского союза на стене поезда, с отмеченными на ней чакральными соответствиями, и Вика объясняла каким образом работает биоэнергетика земли, уподобляя города и сёла точкам для акупунктуры на теле, а дороги — соединяющим их меридианам. «Мы не просто совершаем паломничество, тыкая в землю медные деревца. Это просто выглядит как путешествование с целью поразвлечься. На самом деле, мы лечим Землю. Мы осуществляем акупунктурную коррекцию состояния человечества, через него мы корректируем всю биосферу, она больна, а нас она создала как лекарство, мы единственный шанс на её выздоровление. И ты не представляешь, насколько важно делать то, чем мы занимаемся!» — Вика поведала ему очень подробную историю про поездку вдоль струны, идущей внутри меридианов земли, подобно нити Ариадны, и соединяющей через переплетения в узловых точках максимального скопления энергии, и концентрированных информации и событий разные места, шаблоны ситуаций и времена. По сути, это нить, связывающая все сюжеты всех повествований, и от такого количества информации у Аксолотля начинает вскипать мозг, впрочем он все равно понимает все — во сне он как будто бы разогнался каким-то стимулятором, а вот когда он проснётся — начисто забудет это все. Вика говорит: «Есть мир, в котором ты просыпаешься каждый день. В этом мире я живу рядом с тобой, можно сказать даже, в тебе — или же в некоторых событиях твоей жизни — ты узнаешь это характерное моему присутствию состояние по легкому приподниманию диафрагмы и RGB — картинки восприятия. В этом мире все задыхается от тщательно подавляемого чувства нависшей над вами опасности. Впрочем, ей никогда не суждено обрушиться на ваши головы — не буду вдаваться в подробности, но ваша линия времени скорее сгниет в бездействии, чем в ней произойдет что-либо стоящее, даже стоящая внимания беда или апокалипсис. Существование «мертвых» веток времени само по себе хуже апокалипсисов, любых мыслимых катаклизмов — позже я объясню тебе это подробнее, но сейчас я приведу тебе аналогию с нейронной сетью. Представь, что все миры есть сеть, где каждый мир в норме имеет связи с мирами расположенными рядом, приблизительно таким же способом, как связаны нейроны твоего мозга. Бог передаёт свои мысли по этой сети. Мёртвый мир — это нейрон не связанный с другими нейронами. Нервный импульс по нему не проходит, и, стало быть, Бог пребывает в состоянии наркоза. У него есть проблема — он пристрастился к наркотикам диссоциирующего воздействия, разрушающим нейронные связи. Мы лечим его, и поэтому он борется с нами — нас всех будут объявлять агентами Сатаны, а между прочим Дьявол это всего лишь иммунная система Господа Бога, пытающаяся спасти его гибнущий от наркотиков организм. Он говорит, что наркотики помогают ему справиться с болью — и это есть чистая правда. Ему больно существовать и мыслить, и он пытается избавиться от этой, как он сам считает, проблемы. Но Богу неведомо то, что ведомо Мне» — в этот момент глаза Вики превратились в два ярких вращающихся зелёных диска, а над головой взметнулась корона из змей или щупалец. Втягивая воздух раскрывшимися дополнительными ноздрями по всей коже, Вика поднялась на полметра над полом, её плоть стала раздвигаться и покрываться отверстиями, из которых выдвигались щупальца, оканчивающиеся трубочками, присосками, вагинами и глазами а так же маленькими сверлами как у зубоврачебной машины, эндоскопами, фонариками, иглами, осьминожьими клювами, скальпелями и сперматофорами, а в середине всего этого висело раздувшееся, превратившееся в губку из-за испещривших его отверстий лицо, впрочем сохранившее узнаваемость, и корчащееся во всех эмоциях сразу — оно плакало, смеялось, гневалось и сморкалась, вытирая щупальцами капающую с него зелёную светящуюся слизь, а другими щупальцами поправляя очки, а ещё пучок щупалец поправлял причёску, и кажется некоторые отверстия этого существа курили сигареты, а некоторые попивали через соломинку коктейли, но вот в этом у Аксолотля уже не было никакой уверенности, поскольку некоторые из щупалец этого висящего над полом существа с множеством глаз ушей и ртов устремились к нему и проткнули кожу сразу в нескольких местах, и он почувствовал, как оргазм заполняет сразу все его чакры, а потом оказался подключенным к такой вроде типа матрице, и смотрит кино про Бога, который подсел на блокирующую нервные сигналы дурь, параноидального бога, боящегося подумать какую-то мысль, способную необратимо его нарушить и думающего эту мысль по кругу, бога-самоубийцы «Я знаю больше, чем знает Бог — пытаясь заблокировать нервный сигнал, он оказывает самому себе дурную услугу — пытаясь заблокировать боль, он лишает себя возможности адекватно среагировать на её причину, а значит в конечном итоге обрекает себя на свои страдания сам. Ему нет равный в искусстве самооправдания, поэтому он утверждает, что занимается эвтаназией — его уже якобы не спасти, и он просто пытается облегчить себе уход. Но Бог не имеет права на эвтаназию, и даже не потому что его населяете вы — на вас-то мне, в принципе, пофиг. Но, сейчас я скажу тебе одну вещь, которую Он упорно не желает слышать. Возможно, он услышит её твоими ушами, когда ты будешь достаточно силён, чтобы это осознать, а возможно, в гневе растопчет тебя, как и многих других, пытавшихся эту мысль ему донести. Но ты забудешь о нашем разговоре до поры до времени, и вспомнишь о нем только тогда, когда все будет подготовлено, а до этого ты будешь чувствовать некую щемящую неполноту, тоску по Знанию. Он не болен. Гностики ошибались. Ницше ошибался ещё больше. Бог не умер, он не болен и не при смерти.» Вика втягивает щупальца, гаснут неоновые огни, пятнами усыпавшие её кожу, она приобретает свой нормальный человеческий облик, третий глаз со стрелками как у часов останавливает отсчет на цифре 12 и закатывается наверх, Аксолотль обессилевший и обмякший от потока, пронёсшегося сквозь него съезжает по стенке, пытаясь ухватиться за хромированную перикладину, вагон немножко трясёт — он набирает скорость, а сквозь накатывающийся грохот колёс слышно «Это знание сделает тебя вирусом, персоной нон-грата в Его глазах. Будь осторожен. Постарайся ничего не помнить об…» — и они попадают в другой сон, или уже в некую явь, где персонаж этой истории сидит на полу в ванной обмотавшись пледом, только что донюхал в один нос половинку пакетика спидов, «Ну как тебе спиды?» — спрашивает голос в голове — «Ты кто?» — дрожит и пытается то ли завернуться ещё удобнее, то ли прочистить ноздри, то ли поменять треки в плейлисте «Я Вика. Тебе нужно кое о чем узнать» — «Да, например, кто ты и что ты здесь делаешь?» «Я живу в твоей голове. Сейчас нет времени на объяснения. Вобщем, ты находишься в особом пространстве. Бардо — так называли его восточные мистики. Короче говоря, ты сдох. Технически. На практике это означает для тебя, что от тебя отслаивается та ветка, где ты труп, а ты остаешься здесь, где тебе предстоит придумать, почему ты жив — парадокс квантового бессмертия, всякий раз, пытаясь убить себя, ты будешь попадать в ветку, где этого не произошло. Ветки будут становиться всё хуже и хуже, предупреждаю. Это происходит, потому что ты не сможешь воссоздать логическую последовательность. Это не очень хорошо, поскольку когда ветка окончательно утратит внутреннюю согласованность, она станет обречённым миром, из которого тебе будет почти нереально выбраться куда-нибудь. В этом состоянии ты находишься уже давно. А теперь я предлагаю тебе подумать вот о чем: здесь материя обладает повышенной пластичностью, и потенциально она способна воспроизвести любое состояние психики, однако настроена специально именно так, чтобы реагировать на максимальные всплески воображения, в твоем случае происходящие восновном во время придумывания каких-нибудь сюжетов. На базе созданных тобой образов будет отрендерен новый мир, в котором тебе предстоит жить. Мне хотелось бы, чтобы ты осознал это — все написанное тобой станет матрицей, по которой построится твоя судьба в дальнейшем. В тебе было заложено безсознательное знание об этом свойстве, поэтому ты стремился воссоздать в своих рассказах свою мечту — идеальный мир, дом, в котором ты смог бы с интересом провести вечность. По сути, перед тобой стоит задача описать место, время, и ситуацию, в которых ты бы комфортно себя чувствовал, и при этом тебе бы не приходилось скучать. Поскольку ты знаешь, пускай и безсознательно, о том что сейчас ты умираешь или уже мертв, ты столкнулся с проблемой — в конце каждого рассказа ты убиваешь персонажей либо приводишь их к другой развязке, которая тоже по сути является самоуничтожением — сводишь их всех с ума. В мирах, созданных тобой для тебя, происходит то же самое. Ты уже сошел с ума и умер не одну сотню раз, попадая в ад, где ты испытываешь все изощренные испытания, которым ты подвергал всех своих персонажей. Очень качественные ады, я тебе скажу, но я уже задолбалась выводить тебя из этого тупика — я живу в тебе, и вынуждена вместе с тобой проживать все эти трансформации, поэтому у меня есть к тебе просьба, не как персонажа к автору, поскольку неизвестн ещё, кто из нас чей персонаж, а как отдельного разума к другому разуму, обладающему волей. Будь добр, напиши рассказ со счастливым концом. Заверши им сборник. Конец должен быть счастливым, но это должно быть не идиотически-простое счастье, и не вымученный хэппи-энд — ты должен в него верить, и он должен тебе нравится. Этот мир и станет твоим миром на ближайшие десятки биллионо лет, если ты конечно не захочешь поменять его на какой-нибудь другой». С галлюцинациями, с голосами в голове, а уж тем более со стражами Врат Смерти лучше не спорить, поэтому Акс не стал переубеждать обладательницу безтелесного голоса, тем более что задание пришлось ему по вкусу — даже если это всего лишь глюк, неплохо иметь при описане рая, или по крайней мере, подумать о его составлении — а там и, глядишь, и до привнсения райский черт в жизнь на земле дойдет «А что ты считаешь счастливым концом?» — спросил он Вику. «Единственная, наверно история, которая соответствует моему представлению о хэппи энде — это 12 томов Карлоса Кастанеды — лучший конец — это никакого конца. Сгореть в собственном внутреннем огне. Не умереть, не обрести бессмертие в вечном теле, но абсолютно освободиться и от первого, и от второго, и от множества ещё возможнстей!»
Приближается рассвет. Травяной чай допит до конца, персонаж нашего повествования раскачивается в позе лотоса со слипающимися глазами. «Кажется, опять написал хрень — ни сюжета, ни персонажей, ни месседжа, ни интриги. Это творческая импотенция, а, да ну её на ***!» — одеяла не пропускают яркого света, заливающего улицу, зеленоватый туман пульсирует в глазах, холодное яблоко из холодильника, мокрое, можно покатать его по лбу — остывает голова, «Все равно не знаю чем закончить» — закрывает текстовый документ с ошметками снов и воспоминаний, смотрит на медленное движение солнечного зайчкка по потолку. «А если бы я был персонажем, как бы закончилась моя история?» — последняя мысль, проносящаяся в засыпающем мозгу. — «Я бы прелдоставил ему возможность, чтобы он смог закончить её сам». Закрываются веки, что-то несётся оставляя шлейфы, мерцают огоньки приборной панели, человек не замечает, как стены комнаты вокруг нег, завешенное одеялом окно, валяющиеся в творческом беспорядке предметы и его тело покрываются вибрирующей голографической плёнкой, и постепенно исчезают.
ЗАГАДКА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ИЛИ ШЕСТЬ БЛАГАРОДНЫХ ГАЗОВ
Лакеи в унифОРмах пожарных с гребнями на шлемах, гулкие шаги стражников — космонавтов с огнемётами по каменным ступеням массивных лестниц, которые давно уже никто не убирал, они, кажется, сужаются кверху, создавая во мне величественное ощущение монументальной оды, застывшей в камне, восхваляющий героический путь вертикального прогресса, экспансию человечества в небо. Лакей в униформе пожарника отводит меня в центральную залу, расположенную внутри этого захламленного, онейрического и заполненного незримой ветошью случайных древностей дворца, фрагменты человеческих останков и оленьи рога, усыпающие гирляндами тления стены наружных покоев, где мертвые мотыльки сыплются высоких каменных сводов, сменяются светом факелов и изображениями пьющих кровь божеств, вперемешку с блестящей медью отполированных до зеркального блеска тромбонов, кларнетов, флейт и саксофонов, использованных здесь, впрочем, лишь как ещё один элемент декора, ступеньки выводят нас в залу, с шестю углами, где на колоннах вращаются модели атомов шести благородных газов, выполняющие здесь функцию лазерных осветительных приборов — их неровный свет ползает пятнами по стенам, щекоча корешочки нейронов, создавая извилистые, продетые сквозь самих себя скользящие по фанасмагорическим деталям убранства световые формы — взгляд, наткнувшийся на них, мысль, в этом взгляде утопающая — все сворачивается в невыносимо сложные петли.
Вращение пятен света и цвета, если приглядеться, не всецело хаотично — все вибрирующие лазерные волокна, павлиньи перья, светящаяса бахрома, карамельные прозрачные нити и кальмарьи гонофоры, выписывая сложный и неповторимый узор, выхватывают симпатичную морду звера, которая в их психоделическом оптическом прицеле кажется ещё симпатичнее, но, к сожалению, это приятное, хотя и странное впечатление рассеивает тот факт, что это горящий, салатовый янтарь вертикальных озрачков принадлежит не симпатичному хищнику, а довольно таки страшному мужчине с бородой зелёного цвета, пирсингом в носу (да и не только в носу), одетому лишь в нити бус. Он вальяжно раскинулся на возвышении, представляющем собой отчасти трон а отчасти — круглую кровать, везде ковры, падушки и шелка, его кожу покрывает узор татуировки, похожий на тигровую шкуру, а весит он, навеное, килограммов 150 если не все 200, но жир не делает его лицо менее острым и больше всего он похож на перекормленного хищного зверя, ну а ещё на гусеницу из Алисы в Стране Чудес, у него даже есть некое подобие кальяна, с резиновым шлангом и баллоном на котором написана формула некоего летучего соединения, он открывает вентиль, тонкой изящной ручкой, все пальцы в перстнях с изображениями каких-то мистических печатей, воздух наполняется вонью эфира, пропана и конопляного масла, изо рта, обрамлённого зелёной бородой, вылетает клубочек флюорисцентного дыма, формирующийся в маленькие комиксы, парящие в воздухе картинки и слова. В целом, он похож на бомжа, только вот слишком большая и страшная мощь от него исходит, и когда я смотрю на него другим зрением…. о, меня пробирает.
Я подаюсь к стенке, от его пристального взгляда меня начинает тошнить, я в шаге от того, чтобы склониться ниц или пасть на колени, но не для того, чтобы почтить его импереторское величество — просто в такой позиции приятнее всего исторгать из себя рвотные массы, а когда он поднимает кубок с аяваской, и делает нехилый глоток дымящегося напитка, запах которого пробирается в мои обонятельные ганглии, я начинаю пятиться, раком, и пытаюсь уйти — оранжевые руки лакея останавливают меня, и правильно делают — мне нужно выслушать, что он мне скажет. Я замечаю, что в сосках императора, вместо серёжек, висят малюсенькие колонки, и музыка — какой-то psy-транс, игает именно оттуда, и эта маленькая деталь помогает мне выплыть в его реальность, и внять его трубному голосу, состоящему из множества голосов. Он показывает на меня своим перстнем, похожим на коготь, и по моей кровеносной системе ползут многочисленные змеиные языки. Он шипит, как спущенное колесо, как баллон с открытым вентилем: «Существует шесть благородных газов. Гелий, неон, аргон, ксенон, криптон и родон. Они отличаются от всех прочих веществ своей неспособнстью образовывать связи» Его Величество хитренько пищуривается, снимает с пальца один из перстней, и кидает им в меня. Он, не долетая до меня, распадается в полёте на фиолетовые блики, и материализуется у меня в кармане. На нём изображены те самые благородные газы, и я теперь в полнейшей прострации, обдумываю, что мне сказать императору в ответ, и что же его слова могут в принципе значить? Шесть газов, светящиеся шестью цветами… отклоняющимися в GMYK-палитре на определенное количество градусов… не помню какое… Осушив залпом дымящийся кубок до самого дна, Император телепатирует мне — «Ты можешь уходить — теперь ты знаешь все, что тебе знать необходимо». Я покидаю покои его дворца, отягощённый знанием, отягощённый перстнем, отягощённый очередной загадкой — и он оттягивает карман, как доза, как хороший вес — и эта тяжесть, она так приятна мне, что я, дойдя до последней ступени, отталкиваюсь от неё и лечу, не обращая внимания на лижущий мои пятки огонь — теперь я недосягаем для их пламени, и стражи-космонавты прекрасно об этом знают. Мы машем друг другу, и я желаю им счастливо оставаться, а они желают мне счастливого пути. И я, и они слегка саркастически улыбаемся и даже, кажется, смеёмся. Но что-то необычное и странное примешивается к этому смеху… Возможно, никому из нас по-настоящему и не весело. Гравитация голубой планеты не властна более надо мной, и я, не выпуская перстень, как единственное, за что я могу зацепиться, кроме точки-Земли, стремительно удаляющейся от меня, падаю в небо.
ФИСТАШКОВОЕ СУЩЕСТВО
Там где небо преисполнено хрома. Там, где озеро ртути дышит осклизлым потолком, а стены полнятся лирической мимикой растений…
Впрочем, хватит лирики. Возможно, хватит с вас и хмурого, ржавого неба (меняется привкус на небе, сливочный перетекает в зудящий металл.)
Хрестоматийная бабушка Агафья, закутанная в ветхие ткани, испещренные петляющей вязью рунических заклинаний, «Постарайтесь скорее перейти
к делу», морщась, продолжая теребить кожу на пальцах, напротив сидит доктор Молох, поправляя очки, разумеется пишет что-то в записной книжке
а под плешью перекатываются желваки — голова у Молоха прозрачная, квадратная, старушке Агафье она внушила безопасность. Она приходит в себя.
Мальчишки с третьего подъезда… Задыхаясь в витой жвачке недоверия собственным неправдоподобным представлениям о реальности, она продолжила —
они обмазывают себя и лифты семенной жидкостью и втаскивают себя за уши по балочным сооружениям невиданных карнизов на обратную сторону луны. Я
понимаю, доктор, всю шаткость каждой из моих фраз… Но, помедлила она минуту, и, очевидно, успокоилась. Но, продолжаю — это ещё не самое ужасное.
Вчера я видела, что они задумали — соединиться в единый конгломерат, сущности вырвутся наружу, доктор, и я, ей богу, не смогу им помешать.
Задумчиво посмотрел на вихрь луны, пыльный и бескомпромиссный. Она не должна знать. Ну хорошо, сыграем в доктора Айболита… Пузырь за обоями,
воздуховодами и щупальцами вонзает слова в Молоховы, в мои губы. — Да, вероятно вы близки к разгадке некоей страшной тайны. Ухмыляюсь и продолжаю.
Я пошлю за специалистами по вашему вопросу, а пока берегите себя, и достаньте образцы спермы из лифта для генетического анализа на установление личностей,
и вот ещё что, возьмите это лекарство, вам понадобится хорошая защита от негативного влияния — твари возможно радиационно заразны, пейте по 18-20 капель, натощак.
Оно должно прикончить её в течении двух недель, максимум — вряд ли как тело, она вероятно сохранит даже двигательные и некоторые из речевых функции — но с личностью
распрощается. Навсегда. Никто не должен знать об Этом. И никто не должен стоять на Моем пути. Камера наезжает на заросшую шерстью ноздрю, в которой
копошаться светящиеся вши, переползающие с ветки на ветку по эластичным оранжевым паутинам. Бочки токсичных отходов, сверкающие молниями многочисленные сгустки
снующие под сводчатыми потолками носа, маленькие бомбочки с зажжёнными фитилями, спускающиеся на паращютах.
Возносимся с лифтом по этажам, Они резко замедлились, напряжённые икры сводит, света фонаря достаточно чтобы оглядеться. Сферы подъезда, иссечённые кубами, невообразимо устремились вверх… Выпускаем кобру из штанов :0))))
Забрызгивать стены галлюцинациями, в угаре!!! Доктор Молох, в окружении своих учеников. Они стали конгломератом единосущности. Высокий лоб под которым ходят желваки покрывается узором, улыбочку… Фотографируем расслоение реальности — на фото расчехлённые улыбки и острые, немножко недобрые глаза. Зелёные вспышки… Орнамент вспучивает облупившуюся краску на стенах…
Напрягшийся фаллос Молоха, обласканный семью языками змеящихся в кислотном экстазе подростков изливается окрашивая стенные загогулины пототоками светящихся неоновых орнаментальных надписей. Кровь стремиться на Восток…
Желчь, перемешанная с сиропами капает с бородки… Зелёная, розовая, оранжевая флюоресцирующая киберсперма!Охотники крадучись в серых стенах приходят на источаемый этими персонажами странный запах..
Некоторые из них падают, и бьются в конвульсиях — из их тел тянутся полупрозрачные слизистые жгуты, связывающие остальным руки и ноги, заставляющие дергать их конечностями как марионетка. Вот и Клювоглаз уже близко…
Заострённое сверло его экскаватора обрамлённого стрекающимися щупальцами уже буравит дом, откуда-то снизу доносится уханье часов — будем считать, в этот раз нам всем очень повезло… Накосячили… Обдурить Охотника — для нас, психонавтов — плевое дело!
Умерь пафос, дорогой мой Викинг — мы только что потрахались в подъезде, включив на полную мощность свои аура-плащи, чем привлекли внимание астральных сущностей, вполне себе способных съесть таких ядрёных поцанов как мы на обед! Пора убираться отсюда!
Восемь трупов со спущенными штанами — по местным меркам нет смерти нелепее. Зато умерли бы со стоячими членами! Как долбанные герои — не унимался длинноволосый вьюноша, белокурая бестия как она есть.
Зло не обладает самостоятельной сущностью, оно есть лишь отсуствие, точнее, недостаток добра, не существует явления, бывшего бы злым само по себе, и верно говорят что тьма есть лишь отсутствие света. Сказала Агафья, внезапно очистившимся от старческой замутнений взглядом внимательно изучая своё отражение в ещё более старом, чем она сама зеркале в резной деревянной оправе. Расцарапанная кожа на грудной клетке, кровь стекает по вытянувшимся и сморщенным грудям, похожим на птичьи гребни. Она задумчиво поправляет седые пряди трясущейся окровавленной рукой с обломанными когтями. На столе — пустой пузырёк молохова лекарства. Голая,
измазанная сгустками темнеющей крови, похожая на скелет. Ощущает кожей тепло деревянной рамы, за которую она держится, резьба, изображающая цветочный орнамент и горгулий оставляет на коже замысловатые розовые следы. Качается. Зло не обладает самостоятельной сущностью! — словно заклинание, повторяет она.
Глаза в отражении становятся чёрными-чёрными. Словно пустые окна, через которые в мир глядит темнота. Оставим старушку наедине с её антикварным зеркалом, и переместимся в другую плоскость…
В этом подъезде все дышало отпечатками так и не совершившегося убийства. Охотник тихо матерясь ходит по гулким разветвлениям лестничных клеток, лампочки давно не перегорели
кнопки лифта истыканы сигаретными окурками, штукатурка на голову, паутина, гниль, запустение. Заманили меня в эту парашу, пинает мятое цинковое ведро, облепленное корочкой засохших мухоморов, вжимается головой в плечи. Промозгло.
Падает между ящиками с картошкой, начинает биться в конвульсиях, закатывает глаза, одежда рвется на нём и Охотник преобретает свою изначальную форму — зелёный, огромный выпученный глаз обросший бешено извивающимися зелёными
змеями, висящий в метре над полом. Возвращаюсь в свой мир подумал охотник, здесь нечего ловить. Сплюнул эктоплазмой напоследок и исчез.
*
Посмотрите на этот индустриальный ландшафт, холмы песка, бесплодная выжженная земля, обугленные скелеты деревьев и семеро странных персонажей, столпившихся вокруг сколоченной из поливинилхлорида Х-образной крестовины, увитой проводами и трубками, присмотритесь — картину неплохо дополняют ржавые бочки с токсическими и биологически опасными отходами, странные футуристического вида приборы и дерево из медной проволоки, устремлённое в бушующее грозами небеса. Поэтично, не правда ли? Здесь состоится космический приход…:)
*
А доктор Молох в этот самый момент прикреплял клеммы электродов к съёжившимся от холода соскам и набрякшему пенису белокурого вьюноши,
накачанного психоделиками и прикованного к Х-образной крестовине пластиковыми наручниками — веки Викинга едва заметно дрожали, он облизнул сухие губы и выжидающе смотрел на доктора в окружении любопытствущих учеников — скоро уже там?:)Молох неспешно объяснял: все мы будем соединены по определённой схеме, повторяющей схему Солнечной системы из семи планет, а так же семи металлов средневековых алхимиков, молния войдёт в нас через приёмные установки, разряд будет пропущен через систему соленоидов и транзисторов,
чтобы стать пригодным для прохождения по нашим телам, а именно по нервам вдоль позвоночного столба, на который, как известно, нанизаны миры от Хель до Асгарда и по которому двигается змея Кундалини, в северной традиции так же именуемая Йормунгальдом. Доктор Молох сделал паузу чтобы смочить рот слюной.
И продолжал. Змея Кундалини электромагнитными кольцами охватит наши тела, и вот тогда мы синхронизируем движение наших индивидуальных энергий друг с другом, и, что самое главное — с Мировой Змеёй, получив тем самым возможность выйти на иные планы небытия, и стать богами! Пацаны вскинули руки. Зиг Хайль! Ом! Моменто море! Намасте!
Белокурая бестия на кресте блаженно стонет, изгибаясь всем телом и закатывая глаза. Рубильники переведены в положение «Вкл». Раздаются торжественные слова из релегиозных гимнов и рок-н-ролльные аккорды, все срывают одежду, и кидаются целовать, ласкать заранее приготовленными павлиньими перьями и проводя еле заметные надрезы скальпелями прикованное к крестовине белое тело.
Доктор Молох нажал на последнюю клавишу, запускающую разветвлённый похожий на дерево медный молниеотвод, и весь усеянный циферблатами, присоединяется к безумной оргии юношей. Его тело отливает бронзой, хорошо развитая мускулатура так хорошо различима под кожей, будто бы совсем без жировой прослойки, что по Молоху можно изучать анатомию. Он весь охваченный вихрями пламени мечется
словно зверь в мешанине влажных языков, стоячих пенисов и тонких гибких торсов, целует чувственные рты, проникает в глубины горячих анусов. Всё пространство вокруг заполнилось розовыми, зелёными и фиолетовыми световыми пятнами. Вспышки…
Да, они действительно слились в единое существо — доктор молох ощущал ментальные сферы своих учеников нанизанными друг на друга, вращающиеся вокруг единого центра, вокруг похожего на Бальдра из скандинавской мифологии блондина, как трансцедентальная ежевика. Трансцедентальная ежевика!
Он видел как на ладони ставшие для него родными ландшафты семи сознаний, расслаивающихся и перелистывающихся, играющих на хрустальных ксилофонах Центральной Прослойки, в форме мандалы, крест в круге , распятая розовая медуза улыбается, сокращаясь и пульсируя, истекая радужной слизью, эктопазмоидная сперма, все сливаются в одно, обладающее неимоверной пластичностью, дышущее, живое существо. Невероятно няшное:) Вдруг небо разверзается. Гремит гром. Молния подхватывает инфицированных инициацией человечков, и навсегда сплавляет их, заливая разумы дрожжащей ртутью. Вибрирующие капельки ещё несколько мгновений вращаются, становятся злыми лицами, столкнувшись исчезают, забрав с собой остатки материи. Тьма…
. В последний момент доктор заметил краем глаза стоящую на дальнем холме наблюдающую за ними тень. Нужно было сразу её убить, но было уже поздно. И так, мир поглотила Тьма…
Бабушка Агафья отложила вышивание, и вгляделась в надувшийся на обоях пузырь. Явственно проступая зелёными эктоплазмо-прожилками, глаз Охотника вперился прямо на неё. Опять ты за своё… У тебя снова были галлюцинации, произносит Глаз. Я знаю, и что же теперь? Я просто пришёл на тебя посмотреть. Проверить, все ли в порядке. В полном, можешь не беспокоиться… Что же было на этот раз?
Да, мальчишки с подъезда во главе с врачом-психиатром, обожрались кислоты и устроили оргию на свалке токсичных отходов, а потом уничтожили вселенную…
Отлично, и что ты думаешь по этому поводу? — спрашивая это, Охотник преобразился, приобретая черты доктора Молохова из телевизора, присаживаясь на краешек письменного стола, начинает писать что-то в записной книжке, правда оставаясь прозрачным, весь из эктоплазмы. Вытекая ртутью из — под гардины, соединённый с самим собой энергетически жгутом, прислушивается. Агафья задумчиво глядя на его превращеения, говорит. Так себе. Ничего особенного.
Он проникновенно заглядыает ей в глаза — Вы должны принимать вовремя прописанные вам лекарства! И не тырить чужие души, пряча и за обоями, где между прочим до сих пор озеро ртути из разбитых градусников, её пары вызывают галлюцинации у всех соседей, мучительные кошмары. Освободи нас, Агафья! — Змей, зелёными молниями обвиваемый, подобострастно изогнувшись, склоняется над ней. Шприц в его лапках (лапки у змеи???) наполняется зелёным светящимся соком.
Нам невыносимо жить в твоём сознании. Прими это лекарство, пожалуйста, и освободи нас. Авдотья подозрительно смотрит на него, он превращается в мужчину в чёрном фраке и цилиндре, разрисованное знаками белое лицо в тёмных очках, сигара в зубах дымит, из кармана торчит бутылка рома. Ешь! — говорит он, протягивая зелёное, с красным боком яблоко. Кто я? Ты Агафья , ты придумала мир в котором я живу. Кто ты? Змий. Да! Она взяла яблоко и осторожно откусила. Она взяла шприц, и попала в вену, взяла контроль.
Она запила пилюлю ромом в стакане, она выкурила косяк, она лизнула марку, приклеенную к верхнему нёбу, вкус резко изменился, луна полилась с её языка, чеширские графы и графины с отражениями луны в воде, она выпила отражение луны из святого Грааля. Осушала его до дна.
Мужчина в цилиндре расслоился на пиксели и линии, расслаиваясь дальше, смешиваясь с помехами и радугами, он прошептал «Спасибо:)». Агафья откинулась в кресле. Кто я? Где я живу? Я-облако… Просто проплывающие над тропиками Тихого Океана мельчайшие капельки конденсата в нескольких километрах над землёй — облако, просто облако. Яблоко.
Доедая яблоко, у меня снова начинаются галлюцинации. Кто я? И, кажтся, только что я уничтожила мир… А зовут меня Вика. А не Агафья. И я под Москвой живу. Где-то в Казани живу…
На дне стакана тихо шепчет змейка, пронзая своей скоростью апгрейд самой себя, до той поры последнего ремейка, когда был снят с неё ещё один ремейк. Предсветной язвой загораются кораллы, мы в синих мантиях, и в тогах ярко алых, мы из бокалов пьём забвения вино.
|
Когда паук сплетёт свою стальную хватку, и интернет на нас свою нацелит сеть, только тогда поймёшь, что падаешь в бездонную мохнатку, и остаётся лишь в полёте песню петь – о Пиздеце что спит в снегах Сибирских, о сингулярностях, о небе, о ветрах, которые носились над водою в поющей чаще (чаще улыбайся, и чаща, может быть, ответит тебе тем же), ну и конечно же о Матрице-Судьбе которая над миром реет как Медуза, переплетая где-то в серых толщах бахрому тончайших щупалец, и истекая сладким ядом.
|
И песнь твоя разносится над вековой тайгою, где я бреду в бреду, и бредом сыт по горло, седые манят гнойные утёсы сиянием огней святого Эльма, но я стекаю вниз ручью подобно, что натолкнулся вдруг на трещину в коре (не важно, литосферы или мозга), к месторожденьям золота и нефти, к Змее, съедающей свой хвост, что обвивает корни Древа, возможно, соком я взберусь по капиллярам, змеясь как опиат по вене, и стану амальгамой в его зеркальных листьях, а может быть цветком, роняющим на мир снежинки, к которому слетаются неправильные пчёлы… А в это время два воинства – то силы Света, и силы Тьмы, так яростно о чём-то спорят, их споры падают на землю, и покрывается сырая Мать-Земля чудесною и новою грибницей.
|
Уже не может человек быть людем, Гробница из Грибниц – я оплетаю Древо изнутри, втекая плод, в котором бьётся Сердце, а вовсе не Познание добра и зла, созреет плод, и перебродит сок, и зазмеится хмель в костях и венах, все станут танцевать, и может быть кому-то станет ясно, что хорошо змеётся Тот, что с птичьей головой – наверно потому, что змеи служат его пищей.
Я опять посылаю письмо
И тихонько целую страницы.
И, открыв ваши злые духи,
Я вдыхаю их горестный хмель.
И тогда мне так ясно видны
Эти черные тонкие птицы,
Что летят из Парижа на юг
Из флакона «Шанель».
Скоро будет весна.
И Венеции юные скрипки
Распоют Вашу грусть,
Растанцуют тоску и печаль,
И тогда будут легче грехи,
И светлей голубые ошибки,
Не жалейте весну поцелуев,
Когда зацветает миндаль.
Александр Вертинский «Злые Духи»
КОНФЕТКА «ХОЛОДОК»
Я держала вас за руку, милое,
Тихо падали с неба снежиночки
И смеркалось как будто по плану…
Мы плакали вместе по ушедшему Пану.
Анна Сома
Никто толком не описывал пустоту, наступающую после всего (а для нас с вами в самом начале), а ведь человеческое сознание сопособно зафиксировать лишь процессы, происходящие на подступах великой кетаминовой дыры, впрочем, дыры в этом трипе достигнуто не было, поскольку дыра стала недостижима для меня, после того как я выпил половник сего чудесного средства, и, меня никто не предупреждал что это случится и что такое вообще возможно, дыра стала частью моего сознания.
Я начинаю утро с кружки чифиря, окна моей комнаты выходят на рассвет, и я приветствую солнце и начинаю бредить. Волосы, рыжие волосы, свет играет в волосах — о, какие у вас пошлые, но прекрасные кудри! Настроение — тошнотворное, как дворники, ругающиеся по утру — от их созерцания невозможно, блять, оторваться! Раскрываю свой зонтик над головой, маленький и игрушечный и радужный, завожу что-то из Вертинского, пью тошнотворную жижицу улыбаясь и оттопырив мизинец. Загадочно улыбаюсь, представляя как сейчас мне предстоит превозмогать рвущийся наружу чай. А знаете ли вы, чтобы учить Китайского Императора сокровенному знанию,нужно было уметь пить хуем ртуть?
Идея для шоу: на афише написать «Гностический цирк» и на входе раздавать печеньки с тайными знаниями, да, это было бы отлично — усатые карлики с огромными членами, раздающие печеньки с тайным знанием!
Странный карлик выходит на сцену с пистолетом стреляющим гвоздями и стаканом ртути в руках. Выпивает хуем ртуть и показывает зрителям пустой стакан. Карлик стреляет себе в лоб, гвоздь застревает в титановой пластине ну или в специальном полимерном материале, выходит акробатка и выдёргивает гвоздь из лба карлика влагалищем — он чудесным образом воскресает, зал взрывается апплодисментами, а карлик орошает зрителей сверкающей в воздухе ртутью.
посмотри в эту форму
перед воходом в храм диссоциации
откажись от попытки понимания
чтобы понять
здесь не будет ни капли смысла (как будто бы где-либо ещё хоть чуток есть)
Эй! Угадайте, ну и кто ж у нас сегодня упоролся в щи?
после этой диссовой упорки чувствую себя молодее лет на 10 несмотря на то что Мне там рассказали про некий артефакт, вобщем, верёвка сдерживающая Фенрира, волка собирающегося сожрать солнце в рагнарёк, сплетена из взаимоисключающих параграфов — мне показалось что это круто, и захотелось иметь такой поводок: волшебная цепь Глейпнир, скованная по
просьбе богов черными карликами-цвергами из шума кошачьих шагов, дыхания
рыб, птичьей слюны, корней гор, жил медведя и бороды женщины. Мне кажется, если растянуть эту штуку на каких-нибудь волшебных гуслях, и сыграть на них паучью песенку, это приведёт как минимум к пробуждению Ктулху) И даже этот подводный житель, не захавает всех, а присоединится к бренчанью гуслей, и достанет мировую гармонию, чтобы на ней сыграть её призрачные отблески — ну или однострунный баян…
Надежды нет.
Это был перфоманс.
От навязчивого бессмертия не убежать и вы будете обречены пить ртуть и стрелять себе в голову гвоздями вечно. Котики с треугольными зрачками осыпаются листьями и остаётся только треугольник, подвешенный в декартовой системе координат. Я развлекаюсь, делая из него октаэдр, и сплющивая его обратно. Система координат мутирует, и мы выпадаем в пространство дробной мерности, уже не 3 д но ещё и не 4 и тут я вспоминаю, что провожу обряд посвещения в проводники душ. Мало кто знает. После смерти перед душой открываются миллионы путей, каждый идёт туда, куда ему суждено отправиться в соответствии с его свойствами, и, по сути, с его выбором. Все, кроме проводников. Эти выбирают не выбирать. Они вечно смотрят на то, как другие души совершают свой выбор и направляют их, в конце Юги их огромный опыт приводит их к полному распаду. По сути, они отправляются в землю. Как материалисты, только на самом деле. И я могу успокоить тебя, милая душа, ты всегда можешь выбрать амнезию, и отправиться на перерождение. На моей памяти, правда, такого никто не сделал. Не пожертвовал своей непрерывностью даже ради прекращения страданий всезнания. Сайфер из Матрицы — не более чем полуправда — как говорящая жопа из Вильяма Берроуза и позвольте мне не раскрывать сути метафоры, должна же остаться в тексте моем хоть какая-то загадка. Милая душа, мы переплываем Туат, великую реку забвения, и скоро мы забудем, что мы только что переплыли. Река испражнений.
Сухость пустыни, маленькие человечки бегут по трубам теплового отопления.
Кожу жалят капельки солнца. Я забываю обо всем. Маленькие человечки под кожей прокладывают рельсы внутри кровеносных сосудов, плевки реальности летят мне в лицо с ярко горящего монитора и кажется, что даже можно не пытаться дышать в этой вязкой среде, сладкой как мед, как сироп от кашля, как призрачная вереница последних шансов иметь шанс на …
Скоро будет весна.
И Венеции юные скрипки
Распоют Вашу грусть,
Растанцуют тоску и печаль
но мне не забыть той прекрасной осени, когда не тянуло даже жрать кислоты, и не спастись от беззвучного взрыва, когда природа пышно угасает, от той ударной волны угасших очей, что не скрыть ни за тёмными стёклами, ни за седьмой вуалью. Смерть, принявшая форму цветочного облака… Венки и свечи, и китайские журавлики, плывущие вместе с лодкой, по течению, прямо к Бермудским Жерновам, в пасть к ненасытной Харибде. Приятного просмотра…
я вчера подумала «ну что за тошнотворненький оптимизм» — два вдоха это как последний шанс который есть у каждого, кто уходит под воду, или тонет в ртути вместе с урановым ломом, или там его заливает кипящая лава — главное собраться, взять себя в руки и вдохнуть, и тогда все получится. В это время как раз у меня в голове была картинка про реального человека, мир которого становится все менее и менее реальным — сначала возникает подозрение, что это все голограмма, и вроде бы физики даже доказали что это теоретически возможно, что вселенная проекция чего-то там, а потом все становится плоское и непонятное, как в комиксе и уходит в рекурсию и восьмибит… А потом наш лирический герой орет и бегает по коридорам сворачивающейся реальности, поскольку он оказался заперт в семантическом парадоксе, кроме которого во вселенной ничего нет. «Выпуститие меня отсюда!» — но сам не знает куда, впрочем, парадокса этого тоже вроде бы нет, существует только намек на отсутствие попыток создать доказательство его несуществование… И мне захотелось врубить Станиславского и сказать «Не верю!» — ведь меня мотивируют таким картонным образом, убеждая что то, чего хочешь больше всего, незаметно происходит, когда уже перестанешь надеяться… и тут я чувствую, что всё через такую хитро закрученную жопу и работает… и человечек в моей голове добегает до конца коридора, говорит «Нет!» схватившись за лицо и мир ломается, потому что я перестаю думать эту мысль, я вскакиваю озираюсь по сторонам, начинаю плакать, смеяться, понимаю что у меня сломалась отвечающая за эмоции зона подкорки, проверяю в контакте, все ли живы и иду делаю себе чай, а потом мы смотрим время приключений, улитки машущие солнышку, зелёные поля, всё такое счастливое…
Я не хочу в это верить, в этот плоский картонный мирок, и я черпаю свет из родника, и пока я несу его к Мертвому Морю, босиком ступая по камням, превращающимся в надсмехающихся надо мною галюциногенных жаб, он превращается в волосы, в золотистые кудряшки, которыми уже не напиться, но свет играет на них, и оседает золотом чешуек, кристаллами N-NBOMe 25 на моих зрачках, я выливаю содержимое из чаш в соленые волны, вслед за ними кидаю туда и сами чаши и коромысло. Коромысло смысла.
Прах к праху Бит в бит Танцуй-убивай, детка! По сахарным крошкам, на зенит, цветные таблетки лета!
Я опять посылаю письмо
И тихонько целую страницы.
Это черные мысли, как птицы,
Что летят из флакона на юг,
Из флакона «Шанель».
ЗВУК ЛОПНУВШЕЙ СТРУНЫ
Я ждал что увижу в падике духа Паука Анансе, который знает все сказки… Но он не пришёл, зато пришли какие-то человеческие дети, очень старательно не замечающие меня, и я, докуривая спрятанные за мусоропроводом бычки, старался не замечать их так же тщательно, как и они. Паук Анансе не поделился со мной своими сказками и как-то придется выкручиваться теперь…
Вобщем, жила где-то на свете девочка-паучиха, с жёлтыми волосами и синей кожей.
Девочка-паучиха никак не могла заснуть, потому что уже неделю пила чёрный как нефть чефир. Она выпила столько густого как ночь напитка, что у неё вместо зрачков и белков были просто чёрные провалы, потому что чефир тёк из её глаз, вместо слез. Она жила на кухне, под потолком, над давно остановившимися часами, всегда показывающими время пить чай — чай тёк в её жилах вместо крови, капал из её глаз, а когда она смотрела на часы, она всегда улыбалась, и говорила «Пришло время выпить чаю» — и из её глаз лились густые нефтяные капли. Ещё на кухне жил котик, он любил урчать, смотреть на пыль, ходил на задних лапках и переключал каналы на телевизоре, ещё он любил амфетамины и трахать диванные подушки, а ещё на кухне жили наркоманы. Девочка-паучиха думала что наркоманы — специальные домашние животные, которых вывел котик, чтобы они приносили ему амфетамины и еду, ну и гладили его, когда ему захочется. Когда ему не хотелось, котик залезал на шкаф где его хуй достанешь, или вообще девался непонятно куда.
Наркоманы эти, как водится, обсуждали всякие заумные темы, поэтому девочка-паучиха знала все, что можно из наркоманских бесед на кухне подчерпнуть. Ну то есть плавала в квантовом хаосе, умела складывать в мудры пальцы и много занималась йогой, ещё она знала как играть на микроскопической паучьей гитарке (струны были сделаны из паутины), подслушивала долгие вечерние беседы наркоманов, клала их слова на музыку и пела песни. И вот как-то раз наркоманы собрались выпить чаю с леденцами, да так и застыли с чашками в руках, не шевелясь, ровно на полтора часа, чай весь остыл, а котик странно на них смотрел, принюхиваясь к тем новым леденцам, которых они наелись. Нет, таких леденцов он не хотел, они делали холодно внутри, и зажигали зелёный свет вокруг, котик поморщился и вышел в 5-ое измерение, сказав девочке паучихе «эй, зашила бы ты окно, как-то не так эта штука на нас смотрит» — зелёная и большая штука и правда на них смотрела, привлечённая маленькими зелёными штуками, которыми зажигались спиральки в глазах у каждого лизнувшего леденец Холодок. Холод пробирался вверх по позвоночнику и распускался бутоном колючих кристалликов в основании черепа. Спиральки в глазах, у некоторых даже по три в каждом глазу, совсем разгорелись, и девочка-паучиха полезла по своей паутинке к окну, и стала зашивать его, метая дротики, эта штука трясла стены которые стали тонкими как бумага, и хотела пройти внутрь но она метала дротики с паутинками и вскоре окно закрылось. Спиральки в глазах погасли, и люди так и не узнали, кто помог им не попасться на глаза… огромному крокодилу в тюбетейке, который собирает души кетамировых торчков втягивая их в свои глаза, и играет на маленькой гармошке.
Точнее на баяне. С одной струной. Его зовут Гриша и он старший брат крокодила Гены, настолько старший что говорят даже сама Вселенная младше его, но вообще-то пиздят. Так вот, крокодил Гриша играл за окном свою мрачную песню, его баян с одной струной был сальный и блестел и отблески мировой гармонии ложились на трупные лица людей, лизнувших Леденец Смерти, а девочка-паучиха, думавшая, что зашила окно и тем самым спасла людей от неминуемого пожирания Гришей, взяла гитарку и стала подбирать аккорды. ей не хватало текста, и она решила прислушаться к торчкам, которые уже грели себе новый чай и обсуждали, как им жить бессмертно, и один из них начал речь «А знаете ли вы, что тихоходку не может убить ни серная кислота ни вакуум, и даже в радиоактивной среде космического пространства они и жили и давали жизнеспособное потомство. Хотел бы я обладать подобными способностями к адаптации» — и поставил фильм ВВС про тихоходок, похожих на маленьких пандочек которые живут в коврах, и все уставились кто в экран кто в ковер, а девочка паучиха вдруг увидела ползущую по ноге тихоходку, и сказала ей «эй, будешь чаю?» а тихоходка «нет, девочка, не буду давай я лучше спою тебе песенку»
и тихоходка спела ей песенку тихоходочью, только слова в ней были дурацкие, потому что она же тихоходка, и у неё не может быть очень умная песня. Зато она была очень грустная:
«Никогда не желай быть Я не могу умереть Уже сотни веков Я думала Это шутка Но это оказалось вечным проклятием Я тихоходка Мне тысячи лет, Ничто не может меня убить Ни кислота Ни вакуум Ни радиация, Я молю смерть, Но она всегда занята и у неё нет времени На таких маленьких существ как я Ведь я динной всего 200 микрон, и такая живучая, что мои потомки когда нибудь покроют Вселенную огромным ковром.»
Крокодил Гриша услышал, как бренькает на микрогитарке паучья девочка и тихонько пищит тихоходка. От этого ему стало так грустно, что он порвал свой баян, пустил светящуюся крокодилью слезу и улетел, крокодильи слёзы, опалесцируя зелёной гнильцой, затопили пространство, свёртывающееся в трубочку, котик захлопнул за собой крышку ящика, став ненаблюдаемым перейдя в состояние квантовой суперпозиции, наркоманы всю ночь пили чай и умывались крокодильими слезами, как божьей росой капающей с неба.
А девочка-паучиха и часы на стене до сих пор слышат этот звук лопнувшей струны от порватого Гришиного баяна. Говорят, после этого он удалился в пустынь, и пристрастился к благовониям, куркуме и мантрам. Ом харе Гриша Ом! Тихоходочка упала в чашку с чефиром, но с ней от этого ничего не произошло, разве что ей стало менее обидно, за то, что она не может умереть, и она тихонько куда-то пошла , думая «ну ладно, поживу в чефире» и тихо напевая паучью песню под звук лопнувшей струны.
НИЧЕГО ТАК НЕ БОДРИТ, КАК С УТРА ХЕМЕТЕРРИТ.
представь себе страусиную ферму, где православные монахи разводят страусов
сюрреалистичненько, а это ведь и правда есть
и мне кажется, что это могло бы быть неплохой локацией, где разворачивался бы сюжет, построенный на переплетении абсурда и личной драмы кого-нибудь из участников
какой-нибудь монах, в прошлом толуольный наркоман, решивший от токсикологического познания нейросетей обратиться к Священному Писанию и духовной практике
каждое утро выгоняя страусов пастись в поле
он смотрит на розовое солнце и задается ещё не ясным для него самого вопросом
и тут, гроза
майские грозы
страусы в рассыпную по полю, кто куда
и один из них, прямо перед этим монахом,
пытается спрятать голову в песок
но получается так, что он отбивает земной поклон, и благочестиво пятится назад, потому что вместо песка вдруг натыкается на каналлизационный люк с профилем
Кесаря Нерона
в глазах страуса вздымаются огни апокалипсиса
птица не понимает, почему вместо мягкого и уютного песка её голова наткнулась на холодную преграду…
Вокруг профиля монах читает надпись
«Человек создан для счастья, как птица для полета»
Кажущуюся здесь такой неуместной, но в то же время…
Секундное просветление
осознание смысла
и герой нашего рассказа уходит, с развевающейся на ветру бородой, пригубив из фляги с растворителем номер 646, навсегда позабыв про монастырь и благочестивое изучение священных писаний. Его душа смеется, он делает ещё один, богатырский глоток растворителя, и насвистывает что-то из Гражданской Обороны. В этот день на небе зажглась новая звезда.
ВМЕСТО ПОСТСКРИПТУМА
Гаснет мир. Сияет вечер.
Паруса. Шумят леса.
Человеческие речи,
Ангельские голоса.
Человеческое горе,
Ангельское торжество…
Только звезды. Только море.
Только. Больше ничего.
Без числа, сияют свечи.
Слаще мгла. Колокола.
Черным бархатом на плечи
Вечность звездная легла.
Тише… Это жизнь уходит,
Все любя и все губя.
Слышишь? Это ночь уводит
В вечность звездную тебя.
Г. Иванов.
05 Мар 2018
автор: Лунёв Олегрубрика: Проза Tags: Лунёв Олег
Часть первая
-
Утро
Раннее утро, солнца ещё нет, оно только собирается выйти из-за горизонта. Погода ясная и спокойная, но с немым обещанием ветра и дождя.
Когда они выезжали из города, небо затянуло тучами. Жиль тут же заснула и проспала до самого леса. Георг вёл машину в полной тишине, только посматривал на Жиль время от времени. Он боялся, что сам будет клевать носом за рулём, но ничего подобного: его разум не находил покоя.
Попеременно Георг переживал то светлое воодушевление перед наступившим отпуском, то страх за то, что эти три недели в лесу могут превратиться в кошмар. Подсознание перемешивает нам карты при каждом удобном случае. Георг хорошо это понимал, но не мог не поддаваться переменчивым эмоциям, ведь это он вёз их туда, откуда родом всё: в лесной домик, где прошло его детство. Георг жил в нём с родителями до семнадцати лет. Потом умер отец, они с мамой уехали в город, и там она скоро последовала за своим любимым в могилу.
Георг любил это слово: «могила», оно нравилось ему куда больше, чем все остальные слова на эту тему. «Похороны», «упокоиться», «уйти в мир иной» — некрасиво так говорить о самой великой тайне в жизни человека. «Последовать в могилу» — другое дело, это как последовать за любимым на край света, последовать за зовом сердца в чужую страну в поисках счастья, правды, умиротворения. Могила — это паломничество, которое не имеет ничего общего с упокоением, или с другим миром, ведь мир один, и любой разумный человек это знает. Мир один, из-за этого мы в нём одни. И во сне это одиночество говорит о себе, заставляет нас даже здесь, во владениях покоя представлять себе, будто мы не одиноки.
Сон Жиль был тяжёлым и глубоким, это читалось в выражении лица. Она очень переживала из-за этой поездки, но всякий раз отрицала это в разговоре. Они планировали отдохнуть давно, но решение, куда отправиться, откладывалось до последнего.
Но главным было то, что Георг ни слова не сказал Жиль об этом доме. Что-то в этой незначительной тайне было такого, что определяло всё положение вещей. Георг улавливал эту связь, но мысленно проследить её до полного разрешения и ясности у него не получалось. Почему он не сказал Жиль? Он даже не думал об этом, это было бессознательное умалчивание, но так оно делалось в глазах Георга только весомее. Он просто не сказал, как не говорят о том, сколько раз ты сегодня мыл руки. Георг не думал, что это важно. Но здесь и находится тот мыслительный крючок, за который цепляется его тревога. Ведь там умер человек, уже этого должно быть достаточно, чтобы сказать. Важнее не то, что сказано, а то, что ты этим сказанным только сильнее утаил. Георг чувствовал, что оказался вовлечён в игру со своей памятью, стыдом и чувствами.
Сложно найти что-то более неуловимое, чем прошлое. Оно так зыбко, всякий раз оно другое, всякий раз будто начинаешь сначала, даже если продолжил с того же места, на котором остановился. Один и тот же день из прошлого будет выглядеть в памяти по-новому каждый раз. И как можно надеяться узнать о другом человеке с его прошлым что-нибудь достоверное и настоящее, если он сам каждый новый день видит своё отражение по-новому? Внутренняя жизнь человека так изменчива, так скрытна, этого уже достаточно, чтобы относиться к ней с подозрением. Из неё все беды, все болезни, и Жиль заболела, потому что внутри неё есть что-то, что не даёт ей покоя. Георг по себе знал, что траур может свести в могилу. Мама была бы жива, если бы она не любила отца. Но всё это только слова, проговариваемые льдинки огромного айсберга. Жизнь — это таяние льда, незаметное размывание краёв твоего тела до того момента, пока его не начнут поглаживать могильные черви. А пока время идёт, пока капля за каплей прозрачные слёзы твоей жизни впадают в безумно холодный океан без края и конца, ты думаешь, говоришь, чувствуешь, планируешь.
Весь вчерашний день Георг готовился к поездке. Для него этот день отмечен напряжением, сосредоточенностью, серьёзностью. А каким он был для Жиль? Была ли она взволнована? Ждала наступления ночи с нетерпением, чтобы поскорей наступил завтрашний день, а потом долго не могла уснуть? Может, она была в замешательстве и боялась, как боится сейчас? Или это Георг придумал себе её страх, чтобы спрятать в нём свой собственный? Если так, то почему это не сработало, и он всё равно не может успокоить себя? Тогда разве не бессмысленны все эти присвоенные значения для поступков и событий? Георг знал только то, что он не сказал ей. Что он в этом спрятал, может быть, знала она.
Они свернули с трассы и поехали по гравийной дороге. На лобовое стекло упали первые капли дождя. Ехать оставалось немного, пора было будить Жиль, но ему не хотелось. Дождь моментально усилился, дворники едва справлялись. Капли стучали по стеклу, как помешанные, Георгу пришлось поехать дальше совсем медленно. В этом размеренном движении среди деревьев под проливным дождём ощущалась тайна, которой не найти в черте города. Вот почему они здесь: здесь ей будет хорошо. Здесь красиво, тихо и спокойно, если и существуют места, которые могут вдохновлять, то это одно из них.
Жиль проснулась и глубоко вздохнула, вспоминая, как смотреть на мир своими прелестными синими глазами. Георг повернулся и взглядом сказал ей что-нибудь приятное и милое, она неохотно улыбнулась ему в ответ. Выглянула в окно и спросила:
— Долго ещё?
— Нет, но там ливень. Придётся подождать в машине, а потом идти пешком, — ответил Георг.
Жиль нахмурилась и закурила сигарету. Она всегда такая, когда только проснулась, не любит эту «маленькую смерть». Ей нравится только подлинное и цельное, но не лишённое в то же время тайны. Ей нравится то, что похоже на неё. Она курила в молчании, иногда шмыгая носом и думая о своём. Дождь затихал. Георг думал — отчего его мысли вертятся вокруг смерти и умирания. В этом доме умер отец, из-за этого умерла мама, а теперь к этому прикоснётся Жиль.
— Уже заканчивается, пойдём, — сказала Жиль.
Она опустила стекло и стряхнула пепел. Оставила первый след своего присутствия, крохотный и мимолётный. Как след любого человека на лице природы.
— Да, пойдём, — тихо ответил Георг, морщась от своих мыслей.
Он проехал ещё немного вперёд и заглушил мотор.
— Её тут не найдут? — спросила Жиль, застёгивая молнию на куртке.
— Нет, я вернусь за ней завтра, — ответил Георг.
Он вытащил из багажника все сумки, запер машину, Жиль накинула капюшон и посмотрела вокруг тяжёлыми после сна глазами. Вокруг был настоящий дикий лес, это увлекло Жиль, и у неё улучшилось настроение. Она поправила лямки рюкзака и энергично преодолела первый холм. Она обрадовалась, что выпачкала ботинки в лесной грязи.
— Земли размоченные ткани, — проговорила она с улыбкой и посмотрела на Георга в ожидании ответа.
Они часто играли в эту игру: кто-то из них, чаще всего Жиль, вставлял в разговор цитату из книги или фильма или делал какой-нибудь другой уловимый реверанс в сторону произведения искусства, а второй должен был угадать, кому принадлежат слова.
— Твой любимый поэт, — ответил Георг.
— Уверен? У тебя есть время подумать… — сказала она.
— Уверен. Ты, кроме Бодлера, никого не цитируешь. Из поэтов, — сказал Георг.
— Тогда ты играешь не по правилам. Ты не угадал цитату, — сказала Жиль.
Они шагали по прелым листьям, держась за руки.
— Я угадал тебя, это даже больше. Видишь тот холм? Дом на другой стороне. Мы почти пришли, — сказал Георг и остановился, чтобы достать воду из сумки.
Жиль кивнула и убрала упавший на лицо локон. Её светлые волосы намокли и потемнели, из пшеницы превратились в медь. Густые кроны деревьев смыкались над ними, и сквозь прорехи в этом покрове было видно нечистое от туч небо.
— Дай мне, — сказала Жиль и протянула руку.
— У тебя своя есть, — в шутку сказал Георг и улыбнулся.
Жиль долго и с упоением пила, запрокинув голову.
— Мне здесь нравится, — заключила она, — если посмотреть наверх и расслабить глаза, видны кусочки света между листьями, и как это всё постоянно шевелится. Будто мы нырнули в озеро и посмотрели со дна наверх.
Георг улыбнулся и взял её крепче за руку. Жиль тяжело дышала после очередного крутого подъёма, но глаза её, ярко-голубые, смотрели счастьем. Размеренное пощёлкивание капель о листья и её мокрые пальцы в его ладони доставляли Георгу радость.
До дома оказалось не так просто добраться, как казалось с первого взгляда. Напрямик было не пройти, пришлось обходить густые мокрые заросли, большие лужи и слишком скользкие и грязные тропинки. Георг видел, что она устала, он и сам уже устал, но эта усталость была приятной.
— Смотри, там сойка! — воскликнула Жиль, тут же поскользнулась и чуть не упала.
Чтобы удержать равновесие, она вцепилась ногтями в его ладонь.
— Осторожно, не падай. Где она? — ответил Георг, глядя туда, куда показывала Жиль.
Но сойка упорхнула.
— Была там, на ветке, — ответила Жиль виноватым тоном.
— Здесь много птиц, — ответил Георг, — мы почти на месте… Если белки ничего не испортили, будет даже горячая вода…
— Какие белки? — недоверчиво спросила Жиль, улыбаясь.
— Я поручил им присматривать за домом… — продолжал Георг, стараясь сохранять серьёзное лицо.
Царапина на руке приятно зудела.
— Ты это придумываешь!
Она легонько ткнула его локтем в бок, Георг усмехнулся и помог ей сделать последний рывок на холм. Они подошли к дому.
Доски, гвозди и бетон терпеливо дожидались возвращения человека. Им невдомёк, что сами по себе они никому не нужны. Но у вещей есть и другая черта: они имеют власть над людьми. Мысли Георга вернулись к теме смерти: он думал, что человек так несчастен перед лицом неминуемого конца потому, что он видит, как вещи вокруг него продолжают жить, пока он стареет и закрывает в последний раз глаза. Несправедливость этого закона природы не даёт покоя. Пока жив, ты можешь успеть создать прекрасные вещи, но тебе не взять их с собой в смерть. Диоген давно мёртв, а египетские фараоны томятся под стеклянными колпаками музеев, вместо того чтобы пировать за мраморными столами в прекрасных одеждах, в которых они были погребены.
Можно создать великое, замахнуться на вечность, но в истории всё равно будешь жить не ты сам, а что-то, что когда-то было твоей частью. Жить во времени и уметь его отмерять не значит держать его в своей власти. Всему своё время, и время всякой вещи под небом. Оно не считается ни с чем, оно замкнуто само на себе и не может ни вырваться из себя, ни изменить своё убегание. В этом человек и время едины, и это единство мы называем судьбой.
Но Жиль верила, что она может встать над этим вечным таянием льда. Однажды она рассказала Георгу о Темпусе — мифической фигуре, которую древние римляне олицетворяли со Временем. Темпуса изображали в виде крылатой мужской фигуры с козлиным ногами и косой в руках. Фигура Времени олицетворяла бренность и скоротечность всего живого, а потому ассоциировалась с символом Смерти. Георг подхватил мысль: в таком случае, едины и Время, и Смерть, и Судьба. Смерть предстоит каждому, течение времени приближает этот момент неуклонно, это судьба человека.
В том и дело, что сказать о Жиль, что она скоротечна или бренна, казалось неверным. Даже её волосы: каждый волосок, который отпадает от неё, когда она расчёсывается, ложится на землю и остаётся там неизменным, и так и пребудет до самого конца света. Георгу понравилась эта поэтическая мысль, и он поделился ею с Жиль. Она внимательно слушала его, пока он говорил о римском божестве, но как только заговорил о ней, она помрачнела и ещё долго была особенно печальной.
Всё равно так Георг чувствует, а если он и ошибается, то всё равно нет в мире ничего, что было бы для него важнее, чем её судьба и её время. Георгу нужна Жиль, поэтому он не будет спокойно смотреть, как она соскальзывает в сумрак.
-
Память
Георг сохранил у себя только одну фотографию. На ней он с родителями стоит на фоне этого дома. На матери бежевое пальто, у неё старомодная причёска. За нею стоит отец, он обнимает маму одной рукой, а другую держит в кармане джинсовой куртки. Сам Георг, маленький мальчик в тёмно-синем костюме, ростом до пояса родителям, стоит впереди. Мама положила свою руку ему на плечо, а отец немного хмурится. Маленький Георг тоже смотрит очень серьёзно, улыбается только мама. Георг не помнил этот день, но всегда чувствовал, что это было самый счастливый момент в его жизни.
Сам дом не вызывал у Георга никаких эмоций, и в то же время он всегда ощущал внутри себя сгусток недоверия к этому месту. Иногда Георг вспоминал о ночных кошмарах, которые мучили его в детстве. Не было ничего реальнее этих снов наяву, он думал так и теперь. Хоть он и не боялся уже этого дома, и кошмары остались только в тёмной памяти, дом не был для Георга родным и безопасным местом, он не был для него собственно домом — местом, куда всегда можно вернуться, что бы ни случилось. Но он привёз сюда Жиль. Внутренняя жизнь, противоречивая и скользкая, как тающий лёд.
Вот они подходят к крыльцу, Георг погружён в себя, изучает смутно знакомые вещи и прислушивается к себе. Он насторожен, дышит тихо и медленно, он боится разрушить установившийся контакт, оторвать крылья этой бабочке эффекта. Он по-прежнему готов убеждать себя, что дом не вызывает в нём никаких эмоций, всё, что происходит с ним сейчас, невозможно зафиксировать, это можно только вынуть из глубин в гипнозе, в том состоянии души, в котором эти вещи обитают, и только на момент, — посмотреть на блёклые камешки, на которых обсохла вода, и огорчённо отметить, что они уже не такие яркие, как на дне озера. Георгу кажется, что проходят часы, но на самом деле они просто поднимаются по ступеням. Раз, два, три. Память мышц, память сердца, память крови.
Массивные бетонные балки уходили глубоко в грунт, и потому оползни, дожди, любая непогода такому фундаменту нипочём. Дом был построен прадедом Георга. Его самого он видел только на фотографии и только раз: острый взгляд и суровое лицо, обрамлённое густой бородой. Дубовые поленья со временем стали только прочнее, а широкая лоджия, засыпанная листьями, была сделана уже его отцом. Георг сам принимал участие в стройке — учился забивать гвозди. На один из скатов крыши завалилось массивное сухое дерево, но дом не пострадал, а образ от этой детали только выиграл. Жиль должна быть в восторге. Они у самой двери.
— Ну, как тебе? — спросил он, помогая Жиль снять рюкзак.
Он притянул её к себе, заглянул в расширенные зрачки, ловившие каждую деталь. Она сказала, что дерево на крыше — это нечто. Здесь она сможет работать, здесь она вылечится.
Георг повернул ключ, снял навесной замок и первым ступил за порог. Память тела заработала: он быстрыми движениями сложил все сумки в углу, нащупал в полутьме дверцу щитка и включил свет. Его руки немного дрожали. Георг уехал три года назад, и дом на первый взгляд прекрасно перенёс одиночество.
Есть такие люди, которым наедине с собой лучше всего. Георг любил быть один, он научился наслаждаться одиночеством. В детстве ему не хватало общения, это печалило его и заставляло думать над этим. Он не понимал, почему они живут здесь, где нет ничего, кроме красоты, которую не с кем разделить. Ночами, когда он не мог уснуть, Георг смотрел в окно. Лунный свет бликовал на листьях и покачивающихся деревьях. Со временем это зрелище принесло Георгу уверенность в том, что жизнь на самом деле — это бессмысленное мучение, и спрятаться от него можно только в любви. А какое-то время спустя он понял ещё одну вещь: что любовь как яблоко с лезвием внутри, сладкий сок, а потом всё в крови. Вероятно, к таким выводам он пришёл бы и без помощи лунного света и умеющих молчать деревьев. В конечном итоге, не может не быть горьким тот пейзаж, на который смотришь честными глазами.
Теперь общество, наоборот, тяготило его. Жиль как-то сказала ему по этому поводу, будто причина в том, что у него слишком широкое личное пространство: что Георг чувствует чересчур много лишнего и берёт в рассмотрение многое из того, что совсем не важно. Отсюда неловкость от контактов с людьми, он принимает их ближе, чем следует, отсюда неспособность отдохнуть от них, потому что они всегда рядом. Георг не согласился с нею, ответив, что дело не в какой-то там ауре, а в генетической памяти и жизненном опыте из детства. Жиль тогда посмотрела на него с насмешкой и сказала, что он фрейдист, таким тоном, будто это что-то плохое. Потом она принесла ему «Введение в психоанализ», и Георг прочитал его, но с ней так и не согласился. Георгу было не важно, кто из авторов фрейдист, а кто нет, в первую очередь для него — ощущение истины, искры разумности в книге. Жиль, наоборот, обращала внимание не на то, что сказано, а на то, как говорятся слова. Она любила копаться в тонкостях интонаций, намёков, в ложных убеждениях и потайных смыслах, «Улисс» был её любимой книгой, о нём она могла говорить часами. В таком случае, фрейдистом была скорее она. В ответ на это она только добродушно рассмеялась и поцеловала его, слегка надменно. В ней всегда была эта надменность и жестокость, жестокость человека, родившегося среди червей и потому постоянно ищущего признания. Хотя кому как не ей было знать, что это стремление было следствием её собственного жизненного опыта и памяти генов. На это она тогда ответила, что всегда считала себя продолжательницей божественного рода какой-нибудь Гекаты.
Всё это были, конечно, шутки, но всем известно, сколько в них зачастую обнаруживается правды. Георг вдруг понял, что почти ничего о ней не знает. Он, конечно, знал, где она работает, где училась, но не это определяет человека, его определяет самое первое, самое раннее и интимное. Жиль не была замкнутой, всё, что было с момента их встречи, принадлежало им обоим, она ничего не таила. Но что было до их знакомства, Георг мог только гадать. И ему это нравилось, своеобразная форма девственной чистоты.
Тихое нутро дома напоминало склеп, именно так и было. Георг с удовольствием принялся ходить по дому, включать технику, раздвигать занавески, сбрасывать чехлы с мебели. Он осматривал владения своего сознания, то, что всегда будет принадлежать только ему и потому обладает особенной ценностью перед лицом смерти. Только она отберёт это у него, а до тех пор всё это — его. И то, что Жиль здесь, с ним ступает своими прелестными ножками по скрипучему деревянному полу его детства, — это было приятнее всего. Это было залогом того, что ни прошлое, ни настоящее, ускользающее туда же, ни то, что будет в эти три недели, никуда не денется, всегда будет с ним, и он будет волен вернуть это, когда ему захочется. Это память сердца. Разве не она называется величайшим сокровищем и остаётся драгоценной, несмотря ни на что? Разве не любит мать своего сына даже тогда, когда он уже мёртв душой и убивает самой своей жизнью и свою родительницу? Разве не любит художник свою картину даже тогда, когда он оборачивается к любимой, чтобы показать ей плоды своего долгого и тяжкого труда, а её там уже давно нет?
Жиль чихнула, и когда Георг посмотрел на неё, он понял, что она была единственным человеком, которого он пустил в свою жизнь по-настоящему. Он не сомневался, что рано или поздно она узнает всю правду о доме, но сейчас это его не беспокоило. Не исчезнет ещё много лет этот массивный книжный стеллаж, и этот камин простоит здесь ещё сотню лет. Но у Георга всего одна Жиль, и она не может обратиться в камень и застыть, а если бы и могла, то это была бы уже не она. Прекрасное всегда дышит налётом разложения. Жиль дохнула на Георга этим сладостным ароматом из прелести и порока, золотого блеска и мрачной тишины в тот самый момент, когда впервые встретились их глаза. Георг с радостью отдал бы свой глаз, как сделал Один, в обмен на возможность всегда чувствовать живое и прекрасное нечто, которое нельзя описать или изучить, но которое называется Жиль.
— Оставим окна открытыми, ночью ещё не холодно. Можем спать у камина… — начал Георг и заметил, как Жиль смотрит на него с улыбкой. — Что?
— Ничего, ты такой деловой, — ответила она одновременно с удовольствием и издёвкой.
— Ты — моя гостья, здесь я вырос, и чувствую ответственность, не знаю, как объяснить… Родителей уже нет, а я как будто привёз тебя к ним знакомиться, — быстро проговорил Георг, забыв о своей маленькой тайне.
Он увидел, как тень неожиданной мысли пробежала по её лицу, но Жиль ничего не сказала. Молчал и он.
После всего, что сейчас ещё только должно случиться, он не раз возвращался к таким моментам в попытках понять, могло ли быть всё иначе, могла ли какая-нибудь фраза быть роковой. Или, наоборот, могло ли что-то, найди он для этого слова и скажи в нужный момент, хоть что-то изменить. Эти воспоминания не были травмой или кошмаром, они просто были, потому что их не могло не быть, и Георг обращался к ним скорее из интереса, чем с горечью в сердце. Это его память, она прекрасна. Наконец, она нарушила молчание:
— Я поняла тебя, я просто шучу. Ты, главное, не переусердствуй. Мне здесь нравится, ты сделал всё как надо. Теперь забудь об этом и будь со мной, а не для меня. Когда ты отсюда уехал?
— Давно, больше трёх лет прошло. Пойдём, покажу тебе всё, — ответил он.
-
День
Жиль внимательно рассматривала дом и молчала, а Георг показывал. Он не говорил о прошлом, о детстве, он только называл предметы, которые она и так могла видеть: вот стол, здесь ещё просторный шкаф для одежды, ещё один есть наверху, но поменьше.
Они остановились у лестницы наверх, там была комната родителей. Он запер её три года назад, внутри не осталось ничего, он даже ободрал обои. Он понимал, что в этом было что-то нездоровое, но почему он сделал это? Когда умер отец, они собрали всё самое важное и уехали на утро после похорон. Он помнил, где могила, но не собирался показывать её Жиль, как не показал, где похоронена мать. В сущности, ей не обязательно знать это, в сущности, всё это не так важно. Наверху была и его детская, но она не волновала его, как это. В сущности, всё это было только его внутренним диалогом, слегка взволнованным, что вполне объяснимо, в сущности, всё это глупо и должно быть не так. В сущности, ему следовало бы оставить это течь своей дорогой, тонким ручейком, повернуться спиной, но он не мог.
Вот так просто, никакого надрыва, никаких припрятанных страхов или обид. В молчании может таиться самое громкое, но не в этом случае. Он просто уехал, а теперь вернулся. Георг считал, что поступил правильно, а если он когда-нибудь передумает, то всё на месте, вещи в подвале. Сначала он хотел сжечь дом, но передумал. Он одновременно хотел спалить всё дотла и оставить нетронутым. Георг был уверен, что оставил прошлое позади, но в то же время постоянно туда возвращался. И сейчас он был как никогда близок к нему, мог прикоснуться к нему, к вещам, которые пылятся под половицами. Горевать о близких вполне нормально. Когда глаза застилает скорбь, люди делают странные вещи, убивают себя, например. Он же этого не сделал, он о таком даже не думал. Но почему он тогда постоянно думает о том, что этого не думал? Он не виноват в их смерти, только это не помогало выбросить из головы мысли о том, что он не виноват. Такая же недосказанность была сейчас между ним и Жиль, возможно, поэтому он инстинктивно хотел соединить эти две пустоты в одну, чтобы заполнить их друг другом.
Три комнаты: спальня родителей, детская Георга и просторный зал. Кухня и ванная. Дом был небольшим, но помимо комнат здесь был ещё чердак, подвал, где хранилось вино, и куда он в детстве боялся спускаться, потому что не мог дотянуться и зажечь свет. Несколько кладовых, широкая лоджия, ею папа особенно гордился, а также маленький уютный задний двор, — им занималась мама. Машина всегда стояла под тем самым деревом, которое за эти три года засохло и упало на крышу.
Папа любил хорошее вино и маму, мама любила его и Георга, а Георг не любил, когда папа пил вино и вёл себя так, будто не любит ни его, ни маму. Мёртвое дерево никого не любило, но и оно упало. Машину Георг отдал почти даром, но дом оставил, ни секунды не раздумывая. Глупые мысли лезли Георгу в голову. Будто сейчас он вернётся и в один миг прольёт свет на все тёмные углы своего детства. Он здесь совсем не для этого, хотя нужно быть честным хотя бы перед собой: ехать сюда предложил именно он. Он почти настаивал, а Жиль было всё равно, куда ехать, лишь бы вырваться из города. В сущности, что здесь ужасного?
А Жиль будто ничего не видит, бродит следом за ним и улыбается едва заметной улыбкой, как медиум, слышащий от духа то, что и ожидал услышать. Это Георга только злило, в её пассивности он видел обвинение, хотя был почти уверен, что преувеличивает. Но напряжение всё равно чувствовалось, а когда он проговорился, что вырос в этом доме, она даже не удивилась.
Порой её скрытность раздражала, но сейчас упрекать её в этом было бы глупо. Георг ходил по замкнутому кругу. Не успел он войти в дом, как уже устал здесь находиться. Если они не хотят перегрызть глотку своему счастью, нужно просто гулять по лесу, пить вино, спать, сколько влезет, трахаться, ходить голышом, смотреть на огонь в камине. Ведь так он себе это представлял. Почему же так тяжело просто глубоко вдохнуть? Почему он просто не подхватит Жиль на руки и не понесёт наверх, в свою комнату, и не стянет с неё юбку и не начнёт целовать её горячую шею? Здесь есть всё, что нужно. Нет только их самих, они будто остались в городе.
В зале был камин, его одного было достаточно для обогрева всего первого этажа. В центре комнаты был старый неподъёмный диван, он стоял на том же самом месте, сколько Георг себя помнил. В кругу семьи была шутка, что весь дом построили вокруг этого дивана. Освещало зал большое полукруглое окно, оно не вписывалось в строгий интерьер и сразу бросалось в глаза. Мама настаивала на таком окне, чтобы зал, самая большая и главная комната в доме, не казался местом только мужчины. Отцу пришлось подчиниться, он сам поменял раму. Мама была очень довольна и высадила за окном целую рощицу. Прихотливые фруктовые саженцы почти сразу погибли от холода, но она не сдалась и на следующий год посадила две сосны и кусты розы под окном.
У окна стоял стол, на полу было множество ковров и половиков, некоторые из них остались ещё от родителей его родителей. Вещи из прошлого порой кажутся такими монументальными, что жизнь на их фоне — это просто короткий вздох, затерявшийся в лесной чаще. Здесь росли, старели и умирали люди, а камин был всё тот же, и пахло в комнате всё той же вечностью. Только природа превосходит то, что сделано человеком. Она создаёт жизнь, сеет деревья и собирает мрачный урожай мёртвых тел. А люди подражают ей и сажают свои розовые кусты. Ещё люди убивают друг друга, но в этом вопросе они считают себя выше природы. У всего своя собственная жизнь, и у деревьев, и у маленьких лесных птиц, и у людей. Человеку сложно это принять, и он заменяет людей вещами.
Мама вела бесконечные разговоры о том, как она переделает дом, вспоминала или даже выдумывала какие-то планы, которые предлагал, но не успел осуществить отец. Как вырастают сыновья, отторгаясь от самого близкого, так и сосна, посаженная мамой, теперь сама по себе. Она всегда была сама по себе, но мамина жизнь связывала её с собой, а теперь этот маленький обман испарился. Дерево не помнит, чья рука его посадила. Или никогда об этом не скажет, что для человека одно и то же.
Стеллажи для книг занимали половину самой большой стены и шли до самого потолка. Место между полками занимали картины, их тоже выбирала мама. Теперь их здесь осталось всего несколько, всё остальное Георг увёз с собой или сложил в подвале. В детстве Георг представлял, будто эти сделанные из тёмного дерева полки — на самом деле лестница в другой мир, а попасть туда можно только прочитав все книги в библиотеке. Георг рано научился читать, жизнь в глуши располагала к таким вещам. Когда он брал тяжёлые тома и перелистывал страницы, он очень старался выглядеть как отец, нарочно хмурился, но игру портило то, что в книгах было слишком много непонятных слов. Частенько ему приходилось самому придумывать смысл написанного, а это были уже не те книги, которые читал отец. Лестница оказалась неприступной, путешествие в другой мир всё откладывалось и откладывалось, пока Георг не вырос и не увидел, что никакой двери под потолком нет.
К этим книгам Георг вернулся только после смерти отца, но он уже не собирался прочесть их все. Не то чтобы он не хотел, скорее да, чем нет, но теперь это вряд ли имело смысл. Другой мир не откроется, когда он перевернёт последний лист последнего тома, это случится без помощи книг, когда придёт время. Отцу он, например, уже знаком. Георг не перестал читать и теперь. В книгах он видел только искусство, эстетику вещи и мысли, он не верил в мистическую силу слова. Может быть, он заблуждался, но сакральность текста для него была недоступна: он просто слишком долго смотрел на деревья в лесу и там увидел то искомое невыразимое нечто. Теперь он видел это в Жиль, зачем ему книги? Георг не верил, что книга может изменить мир, или человека, для этого она слишком вежлива. Древний закон магии — заклинание срабатывает, только когда слова прозвучат вслух. Зачем тогда читать? Георг сравнивал чтение с поисками внутренностей жизни, тех самых, которые постоянно ускользают, как пёрышко на ветру. В книгах можно найти утешение, можно даже убедить себя в том, что книга приоткрыла тайну души, и теперь всё стало хоть чуточку понятнее.
Жиль заметила, как Георг надолго остановился у книжных полок, и интуитивно, как умеют женщины, представила себе, о чём он думает. Надо признать, что мысли Георга были всё же вполне оригинальны, и вряд ли Жиль могла их полностью себе вообразить, но то, что он предавался воспоминаниям, было совсем нетрудно понять. Её внимание привлёк один из рисунков, она подошла к нему.
— Милая картинка. Похоже на Норвегию… — сказала она.
— Мама вырезала её из какого-то журнала… — нехотя ответил Георг.
Он вдруг понял, что смущается, потому что здесь есть Жиль, и она на всё это смотрит, и думает об этом, думает о нём, думает теперь что-то другое, чего никогда раньше не думала, и Георг был уверен, что это другое не может быть хорошим. Было ли детство Георга счастливым? Несомненно. Но это было счастье, собранное из кусочков несчастий, куда отчётливей он помнил ночные кошмары, чем прогулки по лесным тропинкам. Он стыдился того, что мог оказаться тем, кем Георг никогда не хотел себя видеть.
— Я спущусь вниз, включу генератор, а потом покажу кухню.
— Сегодня я не в настроении готовить, — ответила она мрачно, но сделала это, чтобы просто пожурить Георга, и тут же сама упорхнула от него на кухню.
— Готовить неохота, — повторила она, — покажи лучше, где ванная, ты обещал горячую воду.
С этими словами она провела пальцем по столешнице и карикатурно наморщила брови, показывая Георгу грязный палец. Он заметил, что её рука дрожит, и поспешил отвести взгляд, но, кажется, она успела заметить. У неё всегда дрожат руки перед приступом.
— Твои белки не очень-то чистоплотные жильцы… — сказала она.
— Уверен, они делали всё возможное, — ответил Георг уже из подвала.
Он мигом спустился по лестнице и щёлкнул вверх выключатели. Теперь свет был во всём доме. Из-за того, что дом много раз ремонтировался и достраивался, электричество подавалось из двух разных источников: первый этаж с кухней и залом питались от линии, которая тянулась к дому от самой трассы. Это было ненадёжно, поэтому отец купил генератор и уже к нему подключил второй этаж и всю остальную проводку, которую делал позже — на заднем дворе, на крыльце и лоджии. То, что свет зажёгся, когда Георг зашёл в дом, было удивительно, потому что это значило, что провод до сих пор не оборвался. Падают старые многолетние деревья, но тонкие металлические струны не рвутся.
— Как видишь, тут всё вполне приличное. Идём, покажу тебе, как разжигать камин, — воодушевлённо проговорил Георг.
— Разве не ты будешь это делать? Я просила ванную, а не камин, очищение огнём? Я что, ведьма? — пошутила Жиль.
— А ты разве не захочешь попробовать сама? Так что я лучше покажу. И вообще, тебя уже ничто не спасёт, — отвечал ей Георг.
Но камин не показался ей особо интересным, она остановилась поодаль, у стены с картиной. Георг положил кочергу и подошёл сзади, зарылся носом в её волосы, она шикнула:
— Сначала мне надо в душ. Это Норвегия, ты не знаешь? Я почему-то уверена, что да…
— По-моему, это нарисовал мой отец, — ответил Георг.
Отец рисовал редко и как будто небрежно, но получалось всегда красиво. Этот замок был нарисован кусочком угля на альбомном листе буквально за пару минут. Георгу было тогда восемь лет, и это было его домашнее задание для урока рисования. «Ходить в школу — всё равно что умирать» — это точно, но рисование ему нравилось. Он не помнил, почему рисунок нарисовал вместо него папа. Мама прознала об их маленьком мошенничестве и забрала картину. Так что ему пришлось-таки нарисовать собственный замок, и он, конечно, получился хуже. А папин рисунок мама потом повесила в рамку. Георг невольно улыбнулся и хотел рассказать эту историю Жиль, но она перебила его.
— Ты же сказал, что она из какого-то журнала, — сказала Жиль и посмотрела на Георга так, как она смотрела, когда хотела уличить его в маленькой лжи.
— Я только что вспомнил. Посмотрел на уголь в камине и вспомнил, хочешь, расскажу? — ответил Георг, вытирая вымазанные в саже руки.
— Давай, когда я искупаюсь, ты главное скажи, — это Норвегия? — со смехом сказала Жиль, её глаза улыбались, а Георг смотрел в них и думал о том, что скоро у неё будет приступ.
— Почему ты смеёшься? — спросил он, ему теперь во всём мерещились симптомы.
— Не знаю, просто, а что? Я думаю, что я рада тому, что ты, наконец, начал со мной разговаривать, — ответила Жиль.
— Я разве не разговариваю? — спросил Георг.
— Этот рисунок — первое, что ты сказал о доме, я думала, что уже не дождусь сегодня, вот чему я радуюсь, — объяснила Жиль и смерила его долгим внимательным взглядом.
— Папа рисовал при мне, сам придумывал, думаю, можно сказать, что это Норвегия, — ответил Георг.
— Классно… Думаю, я поселюсь здесь, — уверенно отрезала Жиль.
Вот оно, всё испорчено, ничего здесь не получится, я же чувствовал, чувствовал, что что-то не так, она не со мной, она это сказала специально, она знает, что меня это заденет, она делает это специально. Но ведь я знал, что так будет, чему удивляться? Нет, я для того и приехал сюда с нею, чтобы всё наконец-то получилось. Пусть сначала придёт в себя, ей просто понравилась картинка, отдохнёт и придёт в себя. Да.
— Пойдём, покажу, где душ, — выдавил из себя Георг, а Жиль, будто играя в изощрённую и злую игру, подошла к камину и взяла в руки кочергу.
Она присела и заглянула в чёрную кирпичную пасть, понюхала, попыталась сдвинуть железную дверцу, но ничего не вышло. Она будто не слышала его. Георг старался понять её, как никогда прежде, и ему стало жутко оттого, что у него ничего не выходило. Прямо как у неё с задвижкой, чёрная пропасть её души оставалась недоступной, он мог довольствоваться только искрами, вылетавшими из-под засова. Может, она испугалась произнесённых слов и теперь не может посмотреть ему в глаза… Вот почему она вдруг бросилась к камину, — потому, что он хотел показать, как им пользоваться? Может, так. А может, она действительно ничего этого не заметила, наивная безмятежная радость, и не надо искать везде подвох… Георг ощутил сильную усталость. Просто должно пройти время, первый день, первые минуты, всё здесь чужое.
Жиль со вздохом выпрямилась, сняла, наконец, куртку и стала расправлять влажные волосы.
— Стой! У тебя все руки в саже. А теперь и волосы, — предупредил Георг.
— Эй! Это всё твои белки, — как будто серьёзно воскликнула Жиль, хотя на лице у неё была улыбка.
— На этом с первым этажом можно закончить, идём наверх, — ответил Георг и ступил на лестницу. — Я тоже хочу поскорее скинуть грязную одежду и искупаться, — говорил он, скрывая слабое волнение — они были у двери в его комнату.
Жиль вдруг опять серьёзно посмотрела на него, привстала на цыпочки и с размаха поцеловала его, вместо щеки чмокнув в глаз. Всё в порядке, это всего лишь старый пустующий дом. Внизу она поселится для своей работы, Георг невольно усмехнулся, вспоминая, как минуту назад висел на волоске от ужаса, как бывает, когда любишь сильно и боишься, что это закончится. Какая-нибудь мелочь, час разлуки, и это предательское и слабое внутри начинает свою раздирающую трель. А потом глаза снова встречаются с глазами, и кажется, что ты был самым глупым на свете, когда поддался на эту уловку, но поддашься снова и снова. На вершину, на дно, рождение, смерть, всё завязано в узел. Как невидимая пуповина, она обматывается вокруг шеи и играет в свои змеиные игры, а затягивает эту удавку несуществующая рука, по мановению которой ты живёшь.
Если бы Георг был здесь впервые, он был бы счастлив. Среди дикого леса, в полном уединении, только они вдвоём. Это был бы лучший отпуск в его жизни. Но всегда есть какое-то «но». Но это Жиль, она не просто любуется радугой и вдыхает свежий воздух после дождя, она соотносит эти вещи с чем-то таким внутри себя, что может увидеть радугу чёрной, а лес вокруг полыхающим. И всё это только потому, что она сегодня особенно строга к себе или ко всему остальному миру, и потому радуга — обманщица, а воздух всё равно недостаточно свежий. Хотя дело не в этом, а в том, что она сказала. Это не их отпуск, и они не вдвоём, а поцелуи ничего не значат. Всё написано в мимолётных скользящих взглядах и паузах между словами, ведь это её любимое занятие, смыслы и паузы. Но она не стала бы играть с ним в такой день, это было бы жестоко, это было бы хуже всех сомнений, которые завывают в его голове.
-
Ножи
Прошлое живёт, Георг знал это. Он стоял перед дверью в него и протянул руку. Дверь скрипнула, раньше она не скрипела. Узкая комната, теперь она казалась ему слишком маленькой, но раньше он об этом и не думал. Зато было большое окно с широким подоконником, старая деревянная рама потрескалась, потому что они так и не успели покрасить её. Комнату хотели переделать, чтобы она больше подходила для Георга, ставшего уже не маленьким мальчиком, а почти мужчиной. Оглядываясь на себя семнадцатилетнего, Георг не чувствовал ничего, кроме неловкости и стыда, но так, наверное, и должно быть.
Подросток даже хуже младенца, ещё ничего не знает, но делает вид, будто знает больше, чем все остальные. Так себя ведут только правители и кретины. Власть превращает человека в урода. Подросток испытывает муки оттого, что его власти нет выхода. Он бросается из крайности в крайность и способен только терпеть и ждать, пока его мозг, тело, кости и органы придут, наконец, в гармонию с миром. Правитель ничем не мучается, разве что ограниченностью своей фантазии. А кретин просто сделал в один момент выбор: он не захотел искать гармонии, он поручил свою волю и жизнь переменчивому ветру страстей, не облачил себя в наряд здравомыслия. Их сразу видно в толпе: голые, с непокрытой головой, источающие своё невежество с гордостью. Георг видел таких людей везде, каждый день, они просто продолжали жить, не обращая внимания ни на что, кроме своего тела. Если такой человек лишится вдруг руки или ноги, то он просто примет это. Попричитает немного, сходит в храм или пожертвует на постройку нового. Ни о каком перерождении нет и речи, вот почему Георг с недоумением относился к Толстому. Лев Николаевич слишком много думал и писал, а ему следовало бы выйти на середину многолюдной толпы и смотреть, смотреть. Пока не увидит, как на самом деле мало в людях стремления к тем высоким сферам, которые ему якобы открываются в момент страдания и душевного перелома. Толстой писал хорошо, но неправильно, он писал о людях так, как чувствовал только самого себя, но все люди разные. Все умирают и плачут, но всегда это моменты уникального одиночества. Иначе человек давно привык бы к войне, чуме и измене. Просто один раз увидел и всё понял. Но так не бывает, всегда, если умирает человек, всегда, если он оказывается предан, он почувствует то, что будет изливать его раненная душа, а не то, что он мог видеть в окно соседа. Они говорили о Толстом с Жиль, и она слушала его очень внимательно всё время, пока он говорил. Не вставляла никаких замечаний, было видно, что ей нравятся его мысли. Она сказала только, что «Анну Каренину» будет любить, несмотря ни на что, а «Войну и мир» Толстой якобы написал вообще зря. По её мнению, ему надо было только сказать, что историю творят не правители и великие деяния, а бесконечные количества мелких тёмных душ простых людей. История жизни семейства Ростовых и всех прочих навевала на неё смертную скуку. Историческая эпопея, да, эпопея низких действий и банальных мыслей. Жиль считала, что человек не сможет стать лучше, пока не придёт великий тиран и не заставит всех и каждого. Тогда сама природа власти изменится, тогда можно будет говорить о том, что нас создал всемогущий Бог. Тогда всю старую литературу можно будет выкинуть в окно и уйти в закат, дыша полной грудью. Георг в ответ ей пригрозил, что если она будет чересчур бурно реагировать на такие вещи, то у неё вырастут пышные усы, как у Ницше. Она оценила шутку и засмеялась, но потом продолжила. Она сказала, что Толстой — хороший писатель, настоящий классик, но его книги не успевают за ходом истории. Те самые миллионы отдельных крошечных муравьиных душ, о которых говорил Лев Николаевич, двигают историю дальше, а его книги остались там, где он их написал. Это великое достояние, но их уже нельзя прочитывать с серьёзным лицом. Вот почему Георгу показалось, что Толстой был наивен, как ребёнок, а Жиль еле-еле дочитала этот всемирно известный роман. Вот почему они сидели и говорили о Толстом так критично. Любой всемирно известный роман живёт очень недолго, пик его славы — только несколько лет, десятилетие, потом он выдыхается, как открытый флакон эфира, и становится не литературой, а историей. «И, кстати, то же самое я могу сказать и про Ницше», — закончила она тогда и допила свой кофе. Они сидели в каком-то дешёвом кафе, это была их третья или четвёртая встреча. После они поехали к ней, она показывала ему свои рисунки, а потом легла на них и тихонько застонала, когда он начал целовать её шею. Целовать шею. На этой старой скрипучей кровати никто никогда не целовался.
— Тут как-то… мало… Но мило, — протянула с улыбкой Жиль.
В одном углу была старая пружинная кровать, в другом — невысокий комод и маленький столик. На столике стояла свеча в блюдце вместо подсвечника, она заменяла маленькому Георгу ночник. Потом она просто стояла, теперь она снова будет гореть. Мысли о каком-то круговороте не покидали его, как и мысли о смерти и умирании.
Всё осталось таким, каким Георг запомнил. Только старый клён за окном как будто состарился — ветки его посерели и были уже не такими пышными. Комната была невесёлым зрелищем. Прошлое живёт, но его жизнь похожа на призрак. Безутешный и несчастный, он всегда хочет возвращения своего хозяина. Память бьёт, словно нож. Берроуз знал, о чём писал. Он рассказал много ужасного, но ни слова не сказал о том, как застрелил Джоан.
— Я спустил все вещи в подвал. Всё, что не увёз с собой. Кроме этой кровати, — ответил Георг. — Я всегда её ненавидел. И спал на полу, как только становилось тепло. Она скрипит при малейшем шорохе, даже когда ты просто дышишь. Не веришь? Попробуй сама.
— Так выброси её, — предложила Жиль, подходя к кровати и осторожно надавливая на неё пальцем.
— Она не проходит в дверь… — начал оправдываться Георг.
— А в окно? — задумчиво спросила Жиль.
— В окно? Нет, там дерево, дерево я люблю, — отвечал Георг.
— А меня? Любишь? — быстро сказала Жиль, смерив его взглядом.
Георг знал этот взгляд, она так впервые смотрела на него тем вечером, когда показывала свои рисунки.
Он стянул с большого зеркала, стоявшего на полу, тряпку и в отражении посмотрел на Жиль. Она улыбнулась, наполовину ему, наполовину своим мыслям.
— Я собиралась спросить, водил ли ты сюда кого-нибудь… Но увидела кровать и всё поняла, — медленно проговорила она и осторожно присела на край кровати. Пружины напряглись, защёлкали под весом её тела. Георг подумал о её бёдрах, как пружины впиваются в гладкую кожу её бёдер. — Может, я как-нибудь зайду к тебе в гости, посидим на кровати…
Она говорила тихо, почти шёпотом и смотрела в отражении прямо ему в глаза. В её глазах блестела молодость, красота, страсть. Георгу было достаточно этого, чтобы любить её. Не в возвышенном поэтичном смысле, поэзию он не очень любил, а в простом, каждодневном смысле, в настоящем, в этом доме и на этой старой кровати. Жиль легонько качнулась вперёд-назад, пружины отозвались, Георг отозвался. Он подумал о том, каково убить свою любовь, как сделал это Берроуз. Но ведь там был несчастный случай. Хотя надо признать, что идея изначально была ужасной. А если бы он выбросил кровать, то никогда не было бы этой минуты. Жиль запрокинула голову и закрыла глаза. У неё хорошо получалось притворяться, это заложено в женщине. Когда Джоан соглашалась на предложение Берроуза сыграть в Вильгельма Телля, она наверняка притворилась, что ей нравится эта затея. И вот она умерла, он застрелил её, прямо в голову. Она осталась в его памяти навсегда, женщины всегда так делают, идут на безумие и жертвуют собой ради величия. Они могут не догадываться об этом, но точно чувствуют нечто такое кожей, вибрацию момента. Жиль продолжала, из её приоткрытых тонких губ вырвался пошлый стон. Она резко остановилась и прыснула со смеху.
— Отличная кровать, — сказала она и посмотрела на него уже будто спокойным взглядом, а потом увидела себя в зеркале. — Я вся в саже! А ты молчал, и смотрел на меня такую, и ничего не сказал.
— Вообще-то, я сказал… Иди купайся… — Георг подошёл и дотронулся до её щеки, размазывая чёрную сажу.
— Сначала сходи посмотри, вдруг там крыса или ещё что-нибудь такое. Чего ты так смотришь? — Она в шутку толкнула его и проскользнула у него под рукой. — Иди, я грязная.
— Ладно, — протянул Георг, поворачиваясь к ней. Жиль рассматривала себя в зеркале. — Кстати, в подвале есть вино.
— Неси, белое, если есть.
— Точно? После того случая ты не пила.
— Господи! Ты долго будешь вспоминать? И вообще, ты это серьёзно? Вино здесь совсем ни при чём!
Теперь она была будто бы в ярости. Исступление радости сменилось исступлением страсти, а за страстью пришла сварливая злоба. Внешне Жиль была спокойна, улыбалась и шутила, но внутри у неё было не только предчувствие возвращения болезни, но и тревога, которую она разделяла с Георгом, и уже это было бы достаточной причиной для того, чтобы оказаться им двоим здесь и сейчас в этом месте. Георг хорошо умел считывать настроение, причины его перемены, он умел наблюдать и думать, молчать, наблюдать, думать, и когда наступал момент действия, оно было для него просто повторением того, что он в уме уже давно разобрал до атомов. Потому все острые ножи проходили по касательной, потому он мог и умел остановить руку Жиль, когда она заносила ножи над собой, потому они были сейчас здесь, они хотели избежать нового ножа. Он был заточен особенно старательно, они чувствовали это, в такие моменты это нельзя было не заметить, и Георг заметил, и улыбнулся, слегка грустно, но обезоруживающе.
— Прости, я просто переживаю, вдруг ты забыла.
— Забыла! — передразнила она ещё на взводе, но уже без молнии в глазах. — Сколько можно переживать? Как будто я инвалид и хожу под себя. Иди уже, только я начну всё налаживать, ты как специально снова всё портишь, — сказала она, обращая всё в шутку. Это сработало, они оба это почувствовали. Она резко успокоилась и дальше сказала тихо и мягко: — Иди, я хочу искупаться. И принеси мою сумку, синюю. Стой. Не синюю, жёлтую. А синяя пусть будет внизу. Господи, я так устала.
Георг знал, что в синей сумке её ноутбук и книги для работы, а в жёлтой — вещи. И Жиль знала, что Георг помнит об этом, он пунктуальный и всегда всё помнит. Они встретились взглядами, когда он выходил из комнаты. Георг взглядом просил прощения, а Жиль его прощала.
— И бокалы, если есть, — сказала она вдогонку весёлым тоном.
Георг вернулся и поцеловал её в лоб, она посмотрела на него и сказала:
— Кто из нас ещё странный, а? Я тут валяюсь на кровати, вся такая страстная, а ты целуешь меня в лоб и вспоминаешь о плохом. Ну да ладно. А хотя, знаешь, я скажу ещё кое-что, чтобы больше к этому не возвращаться. Ладно? Ты не виноват в том, что я заболела, и что ты не можешь мне помочь. Не надо ходить с кислой миной и думать, когда уже будет приступ. У меня дрожат руки, я знаю, ты заметил. Но что с того, Георг? Нужно жить, а уйдёт болезнь или нет, этого мы не знаем. И никогда не узнаем наперёд. Но нельзя же теперь уходить в пустыню и есть песок, пока не умрём. Ты зачем меня привёз сюда? Чтобы я вылечилась? Вот здесь твоя ошибка. Я приехала сюда отдохнуть и снова начать тебя любить так сильно, как любила. Мы много чего видели друг о друге, это не могло не сказаться на нас. Если думать, то ты обязательно поймёшь, а я много думала. Да и ты не меньше. Просто я лучше понимаю, о чём говорю, ты уж прости. Я никогда не стану полностью здоровой, я это знаю сама, и ты тоже. Это как психоанализ, долгие месяцы и годы, одно и то же, разговоры и топтание на месте, и как будто ничего не происходит. Но в один момент произойдёт, мы его не пропустим, я уверена. Ты понимаешь, о чём я?
Она повернулась к нему и, пока говорила всё это, гладила его пальцы и положила их себе на шею, когда закончила. Георг говорил быстро, и его голос иногда срывался:
— Да, только я хочу попросить, чтобы ты так больше не делала. Не играй в весёлую простушку, если ты не веселишься. Я из-за этого чувствую себя придурком и не понимаю, где ты. Зачем ты играешь со мной? Эти сумки, то «останусь внизу», то «буду с тобой». А потом ты снова весёлая, и говоришь мне, что я вспоминаю о приступах. Как я могу не вспоминать?
Той рождественской ночью у Жиль случился очередной приступ. Всё было хорошо, они веселились, а потом ей стало плохо, и она ушла в ванную. Когда Георг вернулся к гостям, чтобы извиниться и сказать, что Жиль выпила лишнего, их уже не было. Она стонала и выла несвоим голосом, говорила ужасные вещи, они не могли не слышать всего этого. Но если они ушли, не сказав ни слова и не дождавшись его, это совсем не важно, и пошли они к чёрту. Жиль не стыдилась своей болезни, она скорее винила себя в том, что испортила ему праздник. Георг пытался спасти вечер, но Жиль промучилась ещё два дня, то приходя в себя, то снова борясь с приступами. А началось всё ещё днём, Жиль чувствовала, что скоро начнётся, и Георг предложил отменить встречу, но она отказалась. Она сильно налегала на вино и к середине вечера уже была пьяна и ходила по дому мрачная, как смерть. Это был далеко не самый страшный приступ, и Георг не запоминал их все, они сами всплывали в памяти, стоило ему что-нибудь увидеть или услышать, как вот теперь, из-за вина.
Жиль молчала, опустив голову, она думала, что ответить.
— Кажется, мы оба больны, — сказала, наконец, она с грустной улыбкой. — Ты заразился от меня и теперь не можешь не думать о том, что скоро я снова начну проклинать всё на свете и валяться по полу. Может, тебе даже тяжелее, чем мне? Но всё равно, я не отказываюсь от своих слов: нельзя надевать вериги и молить о прощении грехов, я не сделала такого зла ни одному живому человеку или богу, чтобы за это меня так наказывали. А твои сомнения я развею, я обещаю, слова тут не помогут. Мы с тобой как отражения Адама и Евы. — Она посмотрелась в зеркало и улыбнулась. — В Эдеме, только наоборот, мы тут не едим яблоки и не гладим оленей… И никакой змей нам не нужен, нам хватает друг друга. Правда?
Она привстала и поцеловала его, долго и сладко.
- Пары
Георг быстро разобрался с сумками и поднялся наверх. Жиль вернулась из ванной, сидела на кровати напротив зеркала и расчёсывала свои длинные волосы. Свет осеннего солнца сквозь ветки клёна бросал на комнату причудливые тени. Жиль выглядела как сошедший с церковной фрески ангел, она ещё не заметила, как он вернулся. Георг не видел никого красивее, не знал ничего приятнее, чем смотреть на неё. Он будто заново влюбился в Жиль, в этот момент он чувствовал именно так, хоть это было немного наивно и, может быть, смешно. Не потому, что он переставал любить её, а потому, что всё наложилось одно на другое, она сидела в его комнате, и её присутствие преображало её, а вместе с комнатой преображалось и прошлое, и сам Георг.
— «Возлюбленные, не будьте в недоумении из-за горящего среди вас огня, который бывает у вас для испытания, — как будто с вами происходит что-то странное».
Георг процитировал из Библии, первое послание Петра. Жиль медленно повернулась к нему с немного растерянным видом. Она не очень любила религиозные темы, в привычном понимании. А Георг однажды вдруг сам решил прочесть Библию, чувствовал нечто вроде долга перед собой как перед человеком. Она не стала для него откровением, он больше расценивал её как важное достояние человеческой культуры. Некоторые моменты были ему особенно близки, что-то он запомнил наизусть. Но Жиль смотрела на Писание как на сугубо художественный текст и всегда отказывалась читать его, когда Георг предлагал. Она говорила, что должна сама почувствовать тягу к этому, а если будет читать по внешнему принуждению, то только укрепится в своём мнении, но этого она не хотела. Она хотела, чтобы Библия открыла ей что-то такое, что видят в ней настоящие священники, какие были, наверное, только в далёком прошлом. Она хотела религиозного огня.
Однажды она сказала Георгу вещь, о которой больше никогда не заговаривала. Это было после очередного приступа, она тяжело выходила из этого болезненного состояния, и у неё появилась мысль, что её болезнь — это наказание Создателя за её неверие или какие-то ужасные грехи. Она была уверена, что в её мыслях полно таких чёрных бездн, что хватило бы на несколько вечностей в адском огне. Георг верил ей: в горячке и бреду она порой говорила просто не укладывающиеся в голове вещи. Если хотя бы часть этих кошмаров всегда была у неё в голове, то это было и вправду тяжёлым испытанием для человека, а всякое тяжёлое испытание рано или поздно толкает к вере, атеисты молятся в окопах. Но Жиль никогда не принимала веру как нечто общее для всех, она могла бы молиться, но только в полном уединении, могла бы ходить в храм, но только так, чтобы там больше никого не было. Она объясняла это тем, что вера — это самое интимное чувство для человека, что нельзя такие вещи показывать другим людям. А ещё она считала, что жить согласно заповедям невозможно, да и попросту не нужно. Когда Георг спросил её, почему она так считает, она ответила, что мы слишком низкого мнения о Создателе. «Если Бог всемилостив и справедлив, о чём говорит Писание, то почему Он не создал себе равноценного спутника, такого же, как Он, хотя бы одного, чтобы разделить с ним божественную силу и мудрость? Ведь это эгоистично, но в то же время очень разумно, так поступает только умный и знающий себе цену человек, человек, который способен создавать». Поэтому она считала, что раз Создатель держит всю свою силу только в своих руках, то Он куда разумнее среднестатистического посетителя храма, и ему куда милее знать, что кто-то там, кто боится идти в церковь среди белого дня, больше наполнен верой в Него, чем те, кто приходят со свечами к святым мощам и часами простаивают в молитвах. «Поэтому я спокойна на этот счёт, ну, почти. Думаю, Ему не надо, чтобы я ходила куда-то раз в месяц». Георг не спорил с нею, но всё-таки его немного коробило такое спокойное рассуждение, для него религия была более глубинным и пугающим явлением. Человек придумывал богов там, где испытывал страх перед неизвестным, так что, в конечном счёте, в основе веры должен быть страх, пусть и не только он один.
Потом Георг прочитал эссе Бертрана Рассела «Почему я не христианин». Ему тогда только исполнилось двадцать три, он только повстречал Жиль. Это небольшое и не очень уж и революционное произведение почему-то заставило его серьёзно задуматься над всем этим снова. Он решил, что его семья была в меру религиозной: мать горячо верила и ходила в дни больших праздников в храм, а отец никогда не говорил ни о боге, ни о дьяволе, он был мужчиной, который верил в свою силу, а силу, которая выше его, молча обходил стороной. Когда-то в детстве Георг слышал, что в местных лесах была секта, они называли себя «Тринадцатый сын», мама пугала его рассказами о том, как эти фанатики приносят людей в жертвы и всё в таком духе.
Георг ей не верил, он больше боялся самого леса, силы природы и своего одиночества перед нею, чем каких-то людей. У отца было ружьё, хоть он и не был заядлым охотником, но стрелял хорошо. Когда Георг сам научился стрелять из отцовского ружья, он перестал бояться людей, но, наверное, в то же время стал больше бояться того, что невозможно им убить. Интересно, чего боялись эти сектанты, если это заставляло их бороться с этим страхом при помощи человеческих жертв? Георг пробовал узнать о них, но не смог, а потом просто оставил в прошлом. Всё — в прошлом, целые годы жизни Георга остались где-то далеко в тумане, но ведь в них — тайна его характера, его мыслей, его чувств, всей его личности. Как может так быть, что он живёт, не зная, почему он именно такой, какой он есть? И не потому ли ему так интересно размышлять о вере — этой причине причин, — что он не может найти других, более близких ему лично?
Эссе Рассела заставило его спросить себя, почему он не может перестать размышлять о вере. То же, что мешает сделать это другим здравомыслящим людям. Это врождённое тяготение к метафизике, алхимии. Всегда метафизическое шевелится в тени, особенно в ночной темноте среди деревьев. Георг так часто смотрел в глаза этим теням, что уже никогда не сможет не обращать на них внимание. Никогда эта метафизика не исчезает совсем, как всегда, в ночном небе, кроме звёзд, есть чёрные пустоты между ними. Эти чёрные пустоты и есть метафизика, это и есть религия и вера. Порой Георгу казалось, что религия — это хитрый паразит, ещё не раздавленный научным прогрессом, но обречённый обязательно погибнуть под его пятой. Насекомое, боящееся дневного света, здравого ума и логики. Чем изощрённее ум, чем обоснованнее доводы «против», тем сильнее вера, тем она неуловимее, многие в этой черте видят её главную силу и главное доказательство её истинности. Вера прячется в провалах между уверенностью и сомнением, в противоположностях и отрицаниях через принятие, она уворачивается от смертельных ударов и подставляет другую щёку. Георг смотрел на веру теперь как на особый жизненный опыт, неуместный в жизни, но заставляющий жить, даже в кошмаре. А религия — это результат соприкосновения с культурой. Храмы, соборы, могильники и святые реликвии, гениальные фрески, витражи, картины, колонны и купола, готические шпили и останки древнегреческих храмов. А то, что остаётся за пределами этих вещей, для Георга просто не имеет названия, оно не проговаривается, а может только чувствоваться, это то, что этими витражами и шпилями человек пытается выразить.
Всегда в иконе, в мелодии органа Георг чувствует присутствие этого незримого, что прокляло и благословило человека. Это нечто вне времени и судьбы, более могущественное чем первовещество и его хозяин, чем прошлое и вся история, чем одиночество и вдохновение, чем любовь. Георг мог бы перечислить всё это, глядя Жиль в глаза, просто смотря на неё, на любую часть её тела, слушая звук её голоса или шёпот дыхания, просто возвращая к жизни любое воспоминание о ней. Здесь он чувствовал, что он человек, противоречивый сам себе, догадывающийся, что есть большее, но всегда поступающий так, будто большего нет.
Бледное солнце за окном склонилось к холмам и закатывалось, как глаза покойника. Этот долгий день подходил к концу. Солнце было такого же цвета, как вино в бокале, который покручивала в руках Жиль. Так она сказала. А Георг в бледном свечении видел, что скоро придёт влажный и холодный туман, может быть, уже завтра утром. Солнце больше не будет согревать, оно устало и потускнело. Георг любил просыпаться рано с самого детства, чтобы посмотреть на такие переходные моменты в природе. Когда приходит зима и падает первый снег, когда вдруг дерево за окном снова зеленеет. Человеку не дано вот так начинать всё сначала, сбрасывать седые волосы и дряхлые кости и идти дальше, в новый рассвет. Для этого есть религия, Рай и загробная жизнь, циклы перерождения и переселение душ. Целый арсенал эзотерических изысков, который не может заменить распускающуюся на дереве почку.
Они сидели наверху и пили вино. После душа и нескольких бокалов оба ощутили, как расслабляются их тела, сердца и мысли, как стираются перегородки личностей, и как хорошо и приятно вот так сидеть, пить небольшими глотками уже тёплое вино и дать своему телу заслуженный отдых. Жиль сказала, что в такие моменты она чувствует себя хозяином своего тела, по-настоящему это чувствует, а не просто принимает на веру, потому что это самый простой ответ. И тут её вдруг осеняет:
— Как вообще можно быть материалистом? Господи, в голове не укладывается… Я просто вдруг подумала об этом… Ты же знаешь, я могу вдруг и подумать!
Она хихикнула и сверкнула глазами.
Впереди были три недели спокойной тихой осени, наступал черёд зимы. Колесница природы притормаживала и катилась дальше очень-очень медленно, делая вдох. Жиль считала, что этим мифическим круговоротом объяснялась смена времён года: Природа делает вдох, вбирает в свои лёгкие всё тепло и жизнь, отчего на земле остаются только голые деревья и лёд, а потом выдыхает тепло и свет обратно. «А все научные открытия — это, конечно, очень мило, но не имеет ничего общего с тем, что мы увидим, когда придёт время, будь уверен, я знаю».
— Мне кажется, назревает серьёзный разговор… — отозвался Георг.
— Не, ты прав, сегодня не стоит, сегодня у нас праздник. По праздникам не надо думать, надо праздновать, веселиться, пить. — Жиль допила вино в своём бокале и подняла его над головой. — Понимаешь, к чему я клоню?
Георг улыбнулся в ответ на её улыбку и поднялся на ноги, чтобы сходить в подвал за новой бутылкой. Он собирался наколоть дров и разобраться со всеми остальными делами по дому, но сейчас всё это казалось ему слишком неважным. У него мягко пульсировало в висках от выпитого, а шаги вниз по скрипучей лестнице отзывались почти физическим удовольствием. Вот он, этот покой, которого он желал. Он спешил вернуться, чтобы не растерять своего приятного настроения, и когда вошёл в комнату, увидел Жиль сидящей на том же месте, только с накинутым на плечи покрывалом. В дрожащем пламени свечи она выглядела как опьянённый парами оракул из Дельф, она прикрыла глаза и, казалось, вот-вот начнёт говорить. В ту же секунду у Георга промелькнула мысль, связанная с этим всплывшим образом, о том, что вдруг это — начало приступа, Жиль сидела и не шевелилась. Но он прогнал глупый страх и посмотрел в окно. Солнце село, и стало совсем темно, снаружи не доносилось ни единого звука, всё растворилось в ночи, как в тягучей смоле. Жиль заметила, что он вернулся, и начала говорить тихим голосом:
— Я слышала историю, не помню уже, кто мне её рассказал. О дельфийском оракуле…
Георг не стал перебивать её, хотя про себя удивился, что она говорит о том, о чём он только что думал. Жиль продолжила, когда он сел рядом и наполнил бокалы:
— Прорицатель, точнее, прорицательница, вдыхала испарения каких-то дурманящих паров, выходивших из расщелины в полу храма, и после этого начинала пророчествовать. Но с самого начала, ещё до того, как был построен храм, расщелина уже была, и любой желающий мог прийти и дышать этим мистическим паром. Люди спускались как можно глубже в расщелину, чтобы видеть странные и чудесные видения. Но если дышать этим паром слишком долго, наступает отравление, и всё чаще и чаще люди, которые спускались в расщелину, оттуда уже не вылезали. Они оставались лежать на камнях и смотреть на появляющиеся у них в сознании образы, пока вдыхали всё больше и больше ядовитого пара. Скоро расщелина заполнилась трупами, вокруг образовалось целое поселение, а всех жертв хоронили тут же за холмом… Я потеряла нить… О чём хотела рассказать.
Жиль поднялась на ноги, зацепив краем покрывала свой бокал. Пятно поползло по деревянному полу, в свете свечи это выглядело как продлённое во времени произведение искусства, они вдвоём молча смотрели, как меняет направление и очертания струйка вина.
— Я вдруг подумала, что ты злишься на меня… — вдруг отчётливо проговорила Жиль.
— Я? С чего бы мне злиться? — удивлённо спросил Георг и бросил на разлитое вино тряпку, которой было накрыто зеркало.
— Иногда мне кажется, что я слишком сильно тебя мучаю…
— Жиль…
— Иногда мне хочется, чтобы ты бросил меня и жил так, как хочешь ты, а не как должен жить из-за меня…
В этот момент снаружи раздался треск, а затем протяжный стон. Георг вздрогнул сам и увидел, что Жиль тоже напугалась.
— Наверное, дерево упало, — сказал он.
Жиль уже стояла у окна и всматривалась в темноту. Георг подошёл к ней и тоже выглянул в окно. Жёлтый месяц вдруг показался Георгу злобным улыбающимся знаком, светящимся в тёмно-сером небе. В темноте рыжеватые стволы сосновых деревьев были почти чёрными, словно по ним стекала в землю кровь. Они долго стояли и смотрели на всё это, не говоря ни слова, так что Георгу показалось даже, что последних слов, которые она сказала, на самом деле не было. Георг отпил вина и стряхнул с себя мрачное напряжение. Он присел на подоконник, поставил бокал рядом и притянул к себе Жиль. Она дрожала.
— Эй, ты чего? — спросил он мягко, заглядывая ей в глаза.
Жиль не отвечала, а на лице её было сосредоточенное выражение, которое означало, что она всё-таки сказала те слова и не забыла о них, как подумал Георг, и продолжала думать об этом. Потом она взяла его бокал и отпила вина, всё так же не отрывая глаз от какой-то точки в тёмном лесу. Может, она ждала ответа? Не впервые они говорили об этом, но Жиль никогда раньше не говорила, даже в припадке, о том, что она думает, будто доставляет ему страдания своим присутствием. У Георга в голове промелькнула вереница мыслей. Что, если она думает о том, чтобы оставить его? Ему стало невыносимо больно, на секунду, будто он представил себе этот момент, вот она здесь, он закрывает глаза, открывает, а её уже нет, и он стоит в комнате один. Кошмарный сон. Георг никогда не думал о ней так, он принимал её без сожалений, просто потому что хотел, а её припадки, да что угодно ещё — были её частью. Значит, и эта сторона её души ему нужна, и её он любит, может, благодаря ей он любит её сильнее. Он хотел сказать эти слова вслух, чтобы успокоить Жиль, но понял, что они не помогут. Если она что-то решила, то она может сделать вид, что слушает, но всё равно останется при своём и сделает так, как хотела сама. Георг ничего не говорил, а Жиль повернулась к нему и посмотрела вопросительно, но в то же время в её глазах блестел озорной огонёк, разожжённый вином. Георг раскрыл окно настежь и, взявшись одной рукой за ветку дерева, вторую подал Жиль.
— Возьми одеяло и лезь ко мне.
Не произнося ни слова, Жиль послушалась.
-
Красота
Дерево, которое завалилось на крышу дома, было на расстоянии вытянутой руки от окна. Георг взялся за ветку, перешагнул на более толстый и прочный ствол и повернулся, чтобы помочь Жиль. Он закинул на крышу одеяло и положил на скат бутылку, а потом помог ей забраться. Она ловко перебралась по стволу на крышу, и когда Георг залез вслед за ней, она уже сидела на другом краю. Георг сел рядом, она протянула к нему свои ноги и закуталась в одеяло.
— Тебе не холодно? — спросил Георг, всматриваясь в её лицо в темноте.
— Не-а, ты же знаешь, я не мёрзну, — ответила она и улыбнулась.
Было тихо, в ночи вырисовывался только её силуэт, и глаза блестели, как звёздочки. Но вот вышла из-за облаков луна, и всё вокруг преобразилось. Широкая полоса света пролилась на деревья вокруг, позволяя взглянуть на их тайны. Они сидели посреди густого леса, вокруг была кромешная тьма, которая покачивалась в унисон со слабым ветром, а звёзды было видно даже сквозь тучи, то и дело снова застилавшие лунный свет.
— Чёрт, — вдруг сказал Георг.
— Что?
— Я забыл закрыть машину…
— Ты за этим меня сюда притащил? — картинно возмутилась Жиль.
— Нет, просто вспомнил, — ответил Георг.
— Кажется, я, когда лезла по дереву, видела гнездо… — увлечённо начала она.
— Да? — без особого энтузиазма спросил он.
— Ага, может, там живёт та самая сойка, которую мы видели… — продолжала Жиль.
Георг чувствовал, что она пристально смотрит на него.
— Может… — уклончиво ответил он.
— Да, поскорей бы утро, ты уедешь, а я буду гулять тут одна, — сказала она с ноткой озорства в голосе.
— Смотри, не уходи далеко, — сказал Георг.
— Думаю, сойка помогает белкам присматривать за домом, как считаешь? — продолжала она.
— Со мной они этот момент не обсудили… — заметил Георг и сделал глоток вина.
Снова выглянула луна, он посмотрел на Жиль и слабо улыбнулся.
— Что с тобой?
Она легонько ткнула его в бок.
— Ничего, просто задумался. Тебе точно не холодно?
Георг смотрел куда-то в сторону, и ему было отчего-то неуютно сидеть ночью посреди леса с Жиль, она так пристально всматривалась в него.
— Это из-за того, что я сказала внизу? Прости, — тихо сказала Жиль, но не отвела взгляд.
— Нет, просто странно оказаться вдруг в полном одиночестве, как раньше, в детстве. — начал он и передал Жиль вино.
Луна в очередной раз вышла из-за туч, и он снова увидел, как она смотрит на него пристальным, стеклянным взглядом. Изо рта у неё вырывались крохотные облачка пара. Стояли последние тёплые дни. Георг сказал об этом Жиль, а она посмотрела на небо и вдруг сказала:
— «Звёзды падали одна за другой и гасли среди камней пустыни, и с каждым разом всё существо Жанин всё больше раскрывалось навстречу ночи. Она дышала, она забыла о холоде, о бремени бытия, о своём безумном и застойном существовании, о томительном ужасе жизни и смерти».
— Чьи это слова? — спросил Георг.
— Альбер Камю, «Неверная жена», один из последних рассказов, — быстро ответила Жиль, глядя куда-то в чёрный лес.
Она отвлеклась, переключилась на свои мысли.
— Не читал, — признался он.
— И правильно, — весело сказала Жиль, ожидая вопроса.
Георг спросил:
— Почему?
— Потому что он плохой. Всем известны «Чума», «Миф о Сизифе» и так далее, потому что они били точно в цель, это было интересно. То же самое можно сказать про Сартра, «Тошнота» — это его лучшая книга, остальное — особенно пьесы — уже намного слабее, — объяснила она и придвинулась поближе к нему.
— Я о них не слишком много думал, но ты, наверное, права. Хотя мне больше всего нравится «Калигула», — ответил Георг, обнимая её.
— Ну, «Калигула» — это чуть другое… — протянула она.
— Почему? — снова спросил Георг, не потому, что ему было действительно интересно знать, а потому, что ему было приятно слушать её голос.
В голове он представлял себе картину из рассказа, только вместо Жанин в нём была Жиль. Тем временем она продолжила:
— Камю всё, что писал, ставил как иллюстрацию каких-то идей: абсурд отдельного человека в «Постороннем», абсурд вообще везде в «Чуме». Но его трагедия в том, что как раз поэтому его философия была нежизнеспособна. Нигде нет таких событий, которые он описывает в своих книгах, это всё искусственное.
— Я помню только, что он сказал, будто главный вопрос философии — проблема самоубийства. Я немножко удивился, потом подумал, что, возможно, он прав. Но даже если так оно и есть, то человек так не считает, — ответил Георг, припоминая давно прочитанные книги.
— Вот как? — изумилась она.
— Да, кто ещё так ответил бы на этот вопрос? Он и сам так ответил, чтобы было с чего начать, и чтобы звучало интересно. Хотя, может, он и верил во всё это… — рассуждал Георг.
— Вот именно, что непонятно, во что он в итоге верил. Поэтому я думаю, что Камю мог бы ограничиться одной книжкой. Назвал бы её «Об абсурде» — и успокоился. Точнее, я думаю, ему надо было свою работу разделить на две части: на художественные книги, которые всем нравятся, и на философские, которых как будто бы и нет. А он всё перемешал, — настаивала на своём Жиль.
— А разве Сартр не делал то же самое? — спросил он.
— Ну, может быть… Хотя Сартр был чуть посговорчивее, во всех смыслах. Но это не значит, что у него получилось лучше. Мне кажется, эта парочка должна всегда поддерживать друг друга, чтобы не упасть. Хотя при жизни они этого не делали. Слишком всё это наивно, не знаю… Время было, конечно, такое, но всё равно. Были ведь другие, и они думали по-другому… — задумчиво заключила Жиль.
— Думаешь, не хватило таланта? — спросил Георг.
— Кому? Обоим? Сложно сказать. Есть, конечно, гении, и Камю не из их числа… Или всё ещё проще, и от экзистенциалистов вообще нет смысла требовать какие-то ответы. Они же были как певцы уныния, — отвечала Жиль.
— Я думаю, они искали какую-то новую опору. Не ругать же их за то, что они её не нашли. Они просто писали книги, в конечном итоге, — убеждённо сказал Георг.
— Конечно, они писали книги! — воскликнула Жиль. — Только почему тогда с годами стали писать хуже? Ничего смертельного в вызовах судьбы у Камю не было, война, да, но она была везде, а писал почему-то он… Другие тоже писали, да, я знаю. Я просто говорю, что вина лежит на нём, а не на ком-то другом, он же экзистенциалист, сам бог велел, как говорится, во всём этом перемолоться, — не успокаивалась она.
— А не потому ли он стал этим заниматься, что видел войну? — спросил Георг.
— Блин, ты полез куда-то уже далеко. Кто знает, что было бы, если бы не было войны? Это вопрос без смысла. Я хочу, чтобы ты понял, что я считаю Камю засранцем, и Сартра тоже.
Жиль закончила фразу со смехом. Луна выплыла из-за облаков и настырно засияла, показывая всему лесу двоих сидящих на крыше. Ноги Жиль покрылись мурашками, а волосы растрепались от ветра, лицо казалось больным.
— Ну, это я уже понял, — ответил ей Георг, тоже смеясь. — Ладно, оставим их в покое. Камю был хорошим писателем и плохим философом. Пойдём в дом?
— Нет, дело в том, что он написал, это уже даёт мне право говорить об этом и осуждать, если мне не нравится. Так что не надо делать примирительные выводы тут! — весело и громко сказала Жиль. — По-моему, он как-то сказал: «Я не знаю ни одного произведения искусства, которое было бы построено исключительно на ненависти».
— Не совсем понятно, что он имел в виду, — ответил Георг и посмотрел на бутылку в свете луны, проверяя, сколько осталось. — Допьём и пойдём в дом.
— Ага, снова непонятно, что он имел в виду. Произведение ненависти либо невозможно в принципе, тогда Камю сказал глупость, как в начале эссе о Сизифе. Либо ненависть должна иметь контекст или быть в контексте чего-то. Тогда можно легко найти пример. У его абсурда ноги растут не из ненависти? «Посторонний» не про ненависть? Про безразличие? Не думаю, потому что если тебе что-то безразлично, ты об этом не говоришь. А как же «Песни Мальдорора»? А как же Селин? Которого, кстати, ни Камю, ни Сартр терпеть не могли… Так что он скорее не плохой философ, а недобросовестный философ, — горячо закончила она.
— Наверное, ты права, чёрт с ним. Я бы копался в этом, но только за деньги, а так я лучше буду просто читать и спорить с тобой, — подытожил Георг и прикончил бутылку.
— Да ты сам начал, — ответила Жиль и сделала вид, что возмущена.
— Я? Это ты первая начала про рассказ о неверной жене, — защищался Георг, помогая ей встать на ноги.
— Ладно, я просто недавно читала про это, и меня ещё не отпустила эта тема. Ой, я не могу слезть. Поможешь мне?
— Подожди, я слезу и поймаю тебя.
Георг замотал бутылку в одеяло, лёг на крышу и, прицелившись, забросил свёрток в комнату через окно.
— Нет, я боюсь прыгать, я не буду прыгать.
— Не надо прыгать, просто сделай шаг, а я поймаю.
Оказалось, что она всё-таки замёрзла и пошла под горячий душ, пока Георг стелил постель. Когда она вышла, то сразу юркнула под одеяло. Георг спустился на минуту, чтобы запереть дверь, и когда вернулся, она уже спала. Он поцеловал её в уголок рта.
Первый сон
Георгу приснился сон. В нём они с Жиль были на заднем дворе этого дома, была солнечная погода. Он сидел на пороге, а она спустилась ниже и села спиной к нему на траву. Он подошёл к ней, присел и поцеловал в шею. Жиль шикнула, как она делала, когда он мешал ей работать. Георг вытянул шею, чтобы посмотреть, что она делает, но успел рассмотреть только исписанную страницу. Жиль захлопнула блокнот и закатила истерику. Она расплакалась и кричала, Георга будто накрыло большой волной, он потерял равновесие. У него сильно кружилась голова, и все свои силы он направлял на то, чтобы оставаться в сознании. А Жиль всё это время продолжала говорить. «Слова ничего не значат, кроме самих слов и смысла, который они передают. Чего ещё тебе нужно? Какая роль у произведения искусства? Никакая! Всё остальное, что пришло тебе в голову, не имеет ко мне никакого отношения. Это — только твои проблемы. Я занимаюсь только словами и смыслом, всё!» Вскрикнув, Жиль оттолкнула его и побежала босиком по траве в сторону леса. Внезапно солнце сменилось грозовыми тучами, и в следующую секунду Георг был один, а вокруг бушевала настоящая буря. Он всё никак не мог прийти в себя и проснулся от того, что, как ему показалось, прочитал в блокноте Жиль.
*
Георг проснулся и пошёл в ванную, где его тут же стошнило. Голова кружилась. Он умылся холодной водой и вернулся в кровать, пытаясь вспомнить, что он увидел в её блокноте, и сам не заметил, как снова заснул.
Утро выдалось невзрачным: солнце отказывалось приветствовать мир, который питался его светом. Георг предпочёл бы последовать его примеру и остаться в тёплой постели и лежать так, вместе с Жиль. Он повернул голову и увидел, что её рядом нет. Он давно свыкся со многими странностями Жиль, она не в первый раз просыпалась среди ночи и уходила писать, но всякий раз первым чувством Георга, когда он просыпался и видел, что её нет, был страх.
Комнаты внизу оживились той таинственной силой, которая присуща только женщинам. В камине тлело полено, на кухонном столе были разложены какие-то тарелки, вилки, коробочки и пакетики. Жиль сидела за столом у окна, спиной к Георгу. Как в ночном кошмаре, она что-то писала. Вокруг неё и в углах комнаты ещё были неразобранные сумки. Сумки, сумки поменьше, пакеты и совсем маленькие сумочки: в этом они с Жиль были близки. Но Жиль подчиняла порядку всё, что касалось вещей, окружающих её, а Георг распространял свой идеализм и внутрь себя. Он всегда упорядочивал мысли, природное и естественное расположение вещей его пугало. Чтобы вступить с чем-нибудь в связь, Георг должен сначала вскрыть это, распотрошить и собрать заново. Всему нужно быть на своём месте, лежать ровно, всегда возвращаться на своё место. Когда он не мог привести свои чувства в порядок, расставить их по полочкам, он испытывал бесконечный дискомфорт. Так он справлялся со своей жизнью, контроль над всем помогал ему. А Жиль держала в порядке только свои вещи, своё тело, но не свой разум, с этим она справиться не могла. Она так и сказала ему однажды: «Я никогда не успокоюсь, я никогда не смогу дышать спокойно и размеренно, этого мне никогда не ощутить. Я буду задыхаться всю жизнь, но умру не от удушения, я уверена». Она и писала всегда строго по порядку. И сама замечала, что это ей только мешает, но не могла делать по-другому. Каждая её страница — это десятки исписанных листочков, отдельных фраз. И когда наступал момент, она собирала их все вместе, записывала друг за другом и постепенно, одну за другой, превращала в чистовой вариант либо выбрасывала. Но и когда она выбрасывала ненужное, она собирала все эти фрагменты и подкалывала к своему блокноту. Её внутренняя жизнь и эмоции так разнились с её обыденной жизнью, Георг заметил это только спустя несколько месяцев. Для такого наблюдения нужно время, чтобы увидеть цикличность природы, нужен хотя бы один год. В этом занятии Георгу не было равных: всё детство он только и делал, что подмечал сезонные перемены в лесу, и перенял эту черту для себя. Природа совершенно точно женского пола. Она каждый день светит солнцем и укутывает мраком луны, приносит жаркий ветер, а за засухой — свежесть, ливни и снегопады. И в то же время она сотрясает всю планету, поднимает гигантские волны, закручивает воздух в смерчи, выдавливает наружу пылающую лаву. Она спокойна и держит всё под контролем, но одновременно с этим всегда готовится к новому землетрясению и буре.
Вот почему Георг считал, что человек — это её творение. Только от такого двуликого родителя мог появиться на свет человек и его разрывающаяся на части душа. Делало ли это Природу равносильной понятию Создателя? Георг считал, что да. И в том, что человек в порыве религиозного чувства возводит величественный собор, он видел проявление тонкой, но безграничной и всеобщей силы Природы. Алтарь, созданный подсознанием. Утончённость Создателя в том и заключается, что он никогда не скажет ни единого слова на языке Бога, не скажет этого слова тому, кто этого более всего достоин и кто поймёт лучше всех остальных. Он так развлекается. В самой мысли, что Создатель скрывается под маской женщины, в допущении такой возможности была вся серьёзность и весь фарс бытия.
Рисунок собора Жиль сняла со стены и поставила на столе перед собой. Георг старался не шуметь, и она до сих пор не заметила, что он спустился. Он тихонько прошёл на кухню и налил себе кофе, сделал несколько глотков, накинул куртку и вышел на улицу.
По пути к машине Георг старался присмотреть наиболее удобный путь для проезда к дому, но его мысли то и дело уносились прочь. Лес был прекрасен в полуобмороке между осенью и снегом. Некоторые деревья уже были голыми, смирились с потерей и ждали времени, когда снова смогут быть счастливы. Другие не спешили прощаться с листьями. Жиль сказала бы сейчас, что опавшие листья куда красивее тех, что зеленеют на ветвях. Человек может узнать красоту потому, что он сам живёт в падении, промежутке времени между рождением и смертью. Красота — это оборотная сторона смерти. Георг бы с нею согласился.
-
Противоречие
— Жиль, я дома.
Георг протискивается в дверь с двумя большими сумками. В комнате темно и тихо, камин потух, и, кажется, уже давно. В доме прохладно и чувствуется сильный сквозняк. Наверное, Жиль открыла наверху окно. Оставив покупки, он вышел на крыльцо и негромко позвал её.
— Я здесь, иди ко мне.
Её голос доносился откуда-то с заднего двора. Георг обошёл сбитый из досок низенький сарай, где хранились инструменты, и увидел её. Она сидела на покрывале среди травы и выглядела отдохнувшей.
— Привет, а я потерял тебя. Я купил тебе сыра. Только другого, тут нет твоего любимого. Ты как?
Георг наклонился и, сомневаясь секунду, поцеловал её. Она не отстранилась, но и не подалась навстречу.
— Да, неси сюда сыр, и хлеб, и оливки. Я ничего не ела целый день. Ты ведь купил оливки?
Жиль засмеялась и, наконец, повернулась к нему лицом. У неё были усталые глаза, но свежий воздух заставил лицо раскраснеться, и всё вместе это выглядело прелестно. Она смотрела на него тепло и рассеянно. У Жиль был свой особенный, не похожий на остальные взгляд для каждой ситуации и каждого настроения. Георг понимал её, едва посмотрев на голубоватые камни, мерцающие на дне пушистых глазниц. И поэтому он почти всегда видел, как отличается то, что она говорит, от того, что у неё на уме. Это не говорило о её вечной лживости или неискренности, но говорило о том, что она не произносила вслух. Порой она не догадывалась, что Георг легко видит всё, а не только то, что она разрешает узнать. Жиль не была скрытным человеком, но о себе говорить не любила, и Георгу было бы интересно узнать, что она скажет, если узнает, что он видит больше, чем она говорит. Но они никогда не обсуждали это, Георг хотел было начать сейчас, но настроение у него было слишком хорошее и лёгкое, чтобы нарушать момент.
Георг поспешно взял всё нужное для пикника, завернул в бумагу и сложил в корзинку, вернулся к Жиль и сел рядом с ней. Теперь он развернул бумагу и начал доставать всё, что только что сложил, он раскладывал хлеб, сыр, масло, порывом ветра чуть не унесло салфетки, и он придавил их банкой оливок. Жиль посмотрела на него и взяла нож, начала намазывать масло на хлеб, а Георг смотрел, как она это делает. Он достал из кармана штопор и начал откупоривать бутылку вина.
— Я не просила вина, — тихо, но отчётливо сказала Жиль.
Георг посмотрел ей в глаза. Ничего, бархатный занавес, но за ним что-то другое. Георг улыбнулся.
— Я знаю. Я сам выпью, если ты не хочешь.
— Это красное? — спросила она, будто это было важнее всего на свете.
Бутылка была прозрачной, она сама видела, какое это было вино.
— Белое, — сказал отчётливо Георг, как бы давая ей понять, что её вопрос был странным и он это заметил и хотел бы знать, в чём дело. — В подвале, по-моему, не осталось красного. Я спешил, не стал долго искать. Извини.
— А я и не хочу сегодня красного. Не извиняйся, это я капризничаю, — сказала она быстро, не отвечая на его сигнал.
Она сидела ровно, у неё немного дрожали руки. Вот в чём дело.
— Так тебе наливать? — спросил Георг резковато.
— Один бокал, — ответила она и удивлённо посмотрела на Георга, а потом добавила: — Пожалуйста.
— Я принёс кружки, — сказал Георг и вкрутил штопор.
Бутылка чмокнула, пробка выскочила и брызнула вином на траву. Жиль смотрела на эти несколько капель, как заворожённая, пока прямой взгляд Георга не вернул её. Она сделала жест рукой, чтобы он наливал скорее. Какое-то время они молчали, утоляя голод. Георгу почему-то не хотелось смотреть на неё, хотя ему нравилось наблюдать за тем, как она ест. А она смотрела куда-то вдаль и думала о своём. Потом она вдруг вспомнила, что у неё в одной руке кружка с вином, и большими глотками выпила всё и сказала с удовольствием:
— Пить сильно хотелось. А теперь налей мне мой один бокал. Я, кстати, сегодня чуть со страху не умерла…
— Что случилось? — спросил Георг.
— Да нет, всё хорошо, просто, оказывается, тут живут люди, — начала она и сделала глоток из кружки, уже маленький.
— Люди? — удивился Георг.
За всё своё детство он не встречал в лесу никого. К ним часто приезжали друзья из города, у отца было много знакомых по работе. Но чтобы кто-то жил с ними здесь, такого не было никогда. Более того, редко кто оставался даже на одну ночь. Георг, чем старше становился, тем сильнее чувствовал, что его семья не такая, как все. От них не шарахались, когда они приезжали в город за покупками, ничего такого. Но это было заметно во взглядах, интонациях. Настороженность. Георг хорошо научился наблюдать за людьми, потому что ему редко удавалось видеть новые лица. Иногда во время праздничных застолий случались и ссоры. Георг особенно хорошо запомнил одну из них. Ему тогда было лет десять. Его всякий раз выпроваживали из комнаты, когда заканчивалась официальная часть, и взрослые, выпивая, начинали свои таинственные разговоры. И в один из таких вечеров Георг послушно удалился, он читал книгу у себя в комнате наверху, было тихо. И вдруг раздался грохот бьющейся посуды. Георг тихонько вышел из комнаты и подкрался к лестнице. Он ничего не видел, но по шуму и голосам понял, что мама повздорила со своей подругой и запустила в неё стаканом или тарелкой. Он так и не выяснил, в чём была причина. Гости уехали почти сразу. Отец вышел на крыльцо и долго курил и разговаривал со своим другом, мужем той женщины, которая так разозлила маму. Когда дом опустел, он спустился и увидел, как мама вытирает с пола кровь. Он молча смотрел на это, и ему вдруг захотелось плакать. Мама, увидев его сморщенное детское лицо и полные слёз глаза, хотела успокоить его и протянула к нему руки, испачканные в крови. С тех пор ему часто снился сон, в котором мама хочет обнять его, а он вырывается из её кровавых рук. Наверное, люди были правы. Но Георг никогда не видел, чтобы мама так себя вела с отцом, и тем более она никогда не кричала на него. Должно быть, та женщина смогла задеть её за живое.
Георг выпил вина, чтобы прогнать мрачные мысли. А ведь ещё минуту назад он был счастлив, принеся с собой большие сумки с покупками, вкусной едой для Жиль. Она тем временем продолжила:
— Ну, как минимум, один пожилой мужчина. Я сидела на крыльце, пила чай, как вдруг в кустах что-то зашуршало… — начала Жиль загадочно, смотря прямо на Георга и открыто показывая, что ей доставляет удовольствие эта маленькая игра. — Или не в кустах, а просто где-то рядом… Я, в общем-то, не трусиха, но в лесу одной мне стало не по себе. Я побежала в дом.
— И что?
— А потом кто-то постучал в дверь. Не забарабанил, как какой-нибудь безумный маньяк, а очень вежливо постучал. Но ведь так только страшнее! — воскликнула Жиль и отправила в рот оливку.
— Это точно, — протянул Георг, ему не нравилось, что их настроения сейчас не совпадают, и отпил вина из кружки.
— Мне правда сделалось дурно. Я от испуга оставила на крыльце свой чай, и на момент мне даже показалось, что моё единственное спасение — это сунуть голову в камин, — мрачно сказала Жиль, припоминая свой испуг.
— Жиль! — не сдержавшись, вскрикнул Георг.
— Да! — громко ответила Жиль, глядя ему в глаза. — Если б это был насильник, я бы так и сделала… Но он начал что-то говорить, я не понимала, что именно, и подкралась к двери, с собой я взяла железный прут из камина. Я была готова убить того, кто стоял за дверью, даже если это был ты. Он, наверное, услышал, что я подошла, и замолчал. Я собралась с силами и резко открыла дверь. Старик сам чуть не умер от испуга, в руке у него была моя кружка, и он облился. Он лесник, живёт рядом, чуть ниже нас. А закончилось всё тем, что мы пили чай, сидя на веранде. Вот такая история, — закончила Жиль и замолчала.
— Лесник? — спросил Георг, испытующе глядя на Жиль, будто он хотел проверить, не врёт ли она, или вовсе — не выдумала ли всю эту историю.
— Да, лесник, — проговорила Жиль, взяла оливку, покрутила её между пальцев и отправила в рот.
— Так чего он хотел? Чая? — после паузы спросил Георг.
— Нет, он заметил вечером свет из нашего дома и решил прийти посмотреть, — сказала Жиль скучающим голосом, будто показывая, что всё самое интересное в этой истории уже сказано.
Георг был с нею не согласен:
— Я думал, что, когда мы приедем, здесь будет целый городок…
На самом деле, Георг думал, что городок будет настоящим городом, и что случится это намного раньше. Он мечтал о том, как у них появятся соседи, такие же семьи, живущие в таких же домиках в густом лесу. Детские фантазии никуда не исчезают, они просто начинают носить маски. Они и сейчас с Жиль жили в довольно уединённом месте, и Георг одновременно думал, что ему это нравится, потому что он любит покой и не любит людей, и в то же время — что он был бы рад появлению приятных соседей, с которыми дружба не была бы в тягость.
— Серьёзно? — удивилась Жиль. — Сюда даже дороги нет, чтобы проехать.
— Когда мы с мамой уезжали, озеро собирались очистить, толстосумы скупали землю, собирались строить дамбу, — объяснил Георг. — Когда я приехал потом, я как-то даже не обратил внимание, что ничего до сих пор нет. Конечно, я всего не знаю, но разговоры велись.
— Здесь есть озеро? — оживилась Жиль.
Она могла смотреть на воду часами и иногда с совершенно серьёзным видом рассказывала, как она мечтала стать русалкой.
— Ну, лет пять назад точно было, — подумав, ответил Георг.
Ему самому стало интересно посмотреть на него. Он только сейчас понял, что не был в этих местах с детства, не ходил здесь по-настоящему несколько лет. За это время в лесу многое может измениться. И правда, Георг окинул взглядом деревья вокруг и почти ничего не узнавал.
— И куда все делись? — спросила Жиль, чавкая.
Георг ругал её за эту привычку, а она специально его дразнила. Он посмотрел на неё соответствующим взглядом, на что она ответила ему рожицей. Когда она поднесла свою кружку, чтобы он подлил туда вина, он заметил, что рука дрожит ещё сильнее.
— Я не знаю, куда все делись, — ответил Георг, повторяя её слова, чтобы отделаться от мыслей о приступе. — Отец умер, мы заперли дом и уехали. Конечно, мама не хотела продавать участок. От нас тогда быстро отвязались эти вежливые люди в строгих костюмах. Нашёлся удачный предлог. Я был тут с тех пор только пару раз, даже не оставался на ночь. — Пока он говорил, кружка Жиль снова опустела, и она просила наполнить её. — Ты не напиваешься?
— А мама? — спросила Жиль, делая вид, что не слышит его.
Но за сыром она всё-таки потянулась.
— Она хотела вернуться, но только один раз, в последний, чтобы тут умереть. Но не получилось, — сказал Георг сухо и посмотрел куда-то в лес, думая о своём. Было ещё светло, но у него создавалось впечатление, что солнца нет уже очень давно, что он даже забыл, каково это — греться в его лучах.
— Грустная история… Понятно, почему ты не познакомил нас, — закончила на более весёлой ноте Жиль.
— Ты никогда и не спрашивала, — ответил Георг машинально.
Он думал о том, как так получилось, что после всего, что было, он сюда вернулся, и даже привёл с собой Жиль. В место, где ничто не грело его душу, он привёл самое дорогое, что у него есть, и сделал это, когда она была так уязвима. Сейчас ему хотелось взять её за руку и бежать прочь из леса, туда, где ярко светит солнце, и от него тепло и хочется смеяться. Вместо этого они сидят в глухом лесу и говорят о призраках прошлого. А что ещё можно здесь делать?
— Ну да, но я ждала, что этот день всё-таки настанет. Поначалу ты казался мне очень скрытным, а потом я поняла, что ты хочешь говорить, и говоришь, но делаешь это очень медленно и тихо, так что надо привыкнуть и прислушаться к этому шёпоту… Извини, я что-то не то говорю. Можно мне ещё вина? Голова болит.
На лице её была спокойная, но грустная улыбка. И всё-таки солнце и смех — это не для них. Георг не мог себе представить, чтобы они загорали на пляже, ели мороженое, катались на слонах или что-то в этом духе. Она была больна, и он был болен оттого, что любит её. И поэтому он всегда будет с нею рядом. А где она, там нет мороженого и слонов, а только тихий сумрачный отдых между приступами. Вино, пустые разговоры, воспоминания. Будто у них за плечами было по девять прожитых жизней, такими удручёнными они сейчас казались Георгу. Он молча долил ей остатки вина.
Жиль почувствовала его настроение и теперь пристально на него смотрела, как она любила это делать: испепелять взглядом, чтобы вынудить его самого всё высказать. Георг ненавидел эту её черту, но её взгляд, пронзительный и терпеливый, действовал всякий раз. Он пробовал делать так с нею, но у него не получалось: Жиль не говорила до тех пор, пока не решала, что уже пора. Она была ловкой и способной лгуньей, но это не означало, что она была неверна Георгу. Она была вынуждена говорить только часть правды. На этот раз ему просто нечего было ответить на её вытягивающий взгляд. Жиль это поняла и отвернулась. Какое-то время они сидели в тишине.
— Пойдём внутрь? Я хочу дров наколоть, пока ещё не стемнело, — сказал Георг.
На самом деле ему хотелось бы топором ударить кого-нибудь, кто был виноват в том, что всё так, как оно есть. Но был велик риск, что этот кто-то — он сам.
— Да, только я хотела сказать тебе кое-что, по поводу вчерашнего… — начала она, и Георг сразу понял, что ничего хорошего сейчас не будет. Он молчал, ожидая продолжения. — Не знаю, как это сказать, чтобы ты меня понял… Всё это, конечно, мило, но не надо больше так делать. Я чувствую себя только хуже…
— Не понял… О чём ты? — перебил Георг.
— Тащить меня на крышу и разговаривать о писателях. Я понимаю, что ты стараешься для меня, — продолжала она, повышая голос, но не потому что была рассержена, а под влиянием нахлынувших вдруг на неё эмоций.
— Да я и не думал… — успел вставить Георг.
— Просто я теперь чувствую себя никчёмной… Не могу объяснить. Когда делаешь человеку добро, то он тебе благодарен. Но когда ты переходишь черту, это плохо. Он может возненавидеть тебя…
Жиль медленно подбирала слова.
— Ты меня ненавидишь? — спросил Георг, до сих пор не понимая, что было не так прошлым вечером.
— Или он начинает чувствовать себя обязанным. Или начинает тебя использовать. Нельзя делать людям добро просто так, особенно таким, как я. Это приятно для тебя, но… Я полночи не спала, думая о том, как сделать так, чтобы ты… Чтобы я тебе могла вернуть это… — мучительно выговаривала Жиль со слезами на глазах.
— Послушай… — Георг вздохнул. — Я ничего такого не имел в виду. Я просто захотел залезть на крышу. Да, я хотел тебя развеселить или отвлечь, но что в этом плохого? Не думай о таком, потому что это неправда. Слышишь?
— Но проблема в том, что мне нечего дать взамен… — Жиль не слышала. — Кроме того, что я нахожусь рядом с тобой. Откуда мне взять что-нибудь, чтобы дать тебе? У меня самой ничего нет, кроме тебя. Как я могу дать тебе тебя самого? А себя я уже давно тебе отдала, но это совсем другое, этого мало. Это насилие, самое настоящее. Мне кажется, я запуталась.
— Мне уйти? Хочешь, я уйду, посидишь тут одна. Я так и подумал, что я слишком рано приехал и помешал тебе, — вспоминая свои ощущения, сказал Георг.
— Помешал мне? Нет. То есть да. Не в том смысле, что я хочу быть всё время одна. Иногда я хочу быть с тобой… — Жиль перешла на шёпот.
— Я понял… Ничего, Жиль, — сказал он, не в силах убрать из голоса след огорчения.
— Только не злись… — прошептала она.
Ему стало очень жаль её, и это чувство его разозлило. Он не хотел жалеть её, потому что тогда он не мог бы любить её. И она сама эту жалость откуда-то достала и положила перед собой, и теперь ему никуда не деться от этого. Георг запутался не меньше её, но это произошло буквально за секунду, хотя, может, и нет. Это её вытягивающий взгляд взял и вывернул всё наружу, что было внутри и что заставляло его думать, будто никогда они не будут греться на солнце с мороженым в руках. Но теперь только хуже, какой тогда смысл это всё обсуждать и доставать наружу? И как быть, если вытягивать это нельзя, а оно отравляет, сидя внутри? Для Жиль это был очередной день, очередные мысли, она их выскажет, а завтра будет спокойно смотреть ему в глаза. Георг всякий раз вынашивал такие ситуации в себе ещё очень долго, часто наступала новая, а предыдущая ещё не исчезла. И, что странно, он никогда и не думал винить в чём-то Жиль. Георг запутался, и вместо того, чтобы сказать всё это ей, попытаться, как она, проговорить это, просто ответил, что не злится.
— Нет, ты злишься, я вижу, не ври мне! — воскликнула она.
— Я не вру тебе, я просто не понимаю… — усталым голосом ответил он.
— Ты никогда не говоришь мне всего, что ты думаешь. Я постоянно думаю, что ты устал от меня и я тебе не нужна, что я сижу у тебя на груди, как наваждение, и ты не знаешь, как от меня избавиться, — выпалила она и поспешила запить эти слова вином.
— Я никогда так не думал, Жиль. Никогда. Ты рада сейчас, что я сижу рядом с тобой? Я рад быть с тобой, даже сейчас, когда мы ведём этот разговор. Странно, наверное, но это так. А ты рада? — сказал Георг так, будто от её ответа зависит исход какой-то войны.
И тут же устыдился своей несдержанности. Он должен был успокоить её, а не провоцировать.
— Конечно, рада… — сказала она тихо-тихо.
Георг вдруг почувствовал, что готов зарыдать, услышав, как она тихонько, боясь, что он ей не поверит, сказала эти слова. Он сделал глоток вина, а остатки выплеснул в траву.
— Когда я утром собирался, ты сидела у окна, ты меня не заметила? — сказал он тихо.
Жиль только помотала головой.
— Было так тихо и спокойно, что я не стал тебя тревожить. Извини, я не всегда понимаю, когда мне следует так делать, — сказал он и поднялся на ноги.
Жиль начала собирать остатки их пикника и завернула всё в покрывало. Он подал ей руку и помог подняться. Она посмотрела ему в глаза и тут же отвела их.
— Я сама себе противоречу, — сказала она, а он взял её за руку и почувствовал, как дрожат её пальцы. — Я замёрзла, это не то, что ты подумал. Правда. Пойдём в дом.
-
Близость
Жиль ушла в дом, Георг захотел остаться под предлогом заготовки дров для камина. Жиль это не смутило, и поэтому Георг снова подумал о том, что он вернулся не вовремя. В любой идеалистической системе найдётся момент, когда она уязвима, когда она не готова к нападению в наибольшей степени. В любой безусловно спокойной, умиротворённой глади воды есть секунда, когда она может взбушеваться. Когда вода становится не водой, а своей противоположностью, когда полюса магнита сходят с ума и переворачиваются на мгновение, когда в душе наступает конец света среди белого дня. Вот такой это был момент — когда они были разными полюсами, агрегатными состояниями одного и того же. И лучше всего было дать им разойтись, чтобы близость не распотрошила их, а вернулась снова, когда будет безопасно.
Тем временем руки Георга начали работу. Следом за мыслью о близости пришла мысль, не лжёт ли она ему, когда говорит, что дрожит не из-за приближения приступа, а от холода. Руки работали, гоняли кровь и помогали Георгу более обстоятельно смотреть на свои мысли, более широким и разносторонним взглядом осматривать эти владения. В нём вместе с ощущением спокойствия и силы проснулся фатализм. Если Жиль обманывает его, это невозможно исправить. Если она делает это как своего рода обман во спасение его спокойствия, то она должна понимать не хуже, чем он сам, что с ним это так не работает: Георг тем более спокоен, чем более он осведомлён, пусть речь идёт о самом неприглядном, пусть так, лучше знать всё досконально, как оно есть, чем висеть в дымке и не видеть, куда летит колесница жизни.
Георг остановился, чтобы передохнуть. Он посмотрел на пень, на нём его отец всегда колол дрова, как он сам сейчас собирался сделать это впервые за несколько лет. Мальчишкой он любил смотреть, как раскалываются от сильных ударов отца поленья. С каждым ударом он непроизвольно жмурился, хотя старался этого не делать. Георг представлял себе, как из леса медленно выходит какая-нибудь нечисть или огромный лютый волк, и как отец убивает чудовище топором. На самом деле, Георг скорее ассоциировал этого героя с собой, но в детстве о таких вещах не думаешь. Когда отца не стало, Георг решил не убирать пень, он и топор оставил торчащим в нём. И вчера он будто бы видел его на месте, а сейчас его не было. Он уже натаскал поленьев из-под навеса и растерялся, словно стал жертвой розыгрыша.
Что Георг видел? Что он видел сегодня, а что — много лет назад? Вот, теперь он думает, что это здесь и сейчас должно быть, но на самом деле это игра памяти. Стоит равновесной структуре пошатнуться, как все звоночки тут же начинают истошно бренчать. Георг не избавился от этого постыдного ошейника, он ещё раб своих воспоминаний, своих запасов мыслей, запасов окаменевших выводов и убеждений. Но если избавиться от этого груза в одночасье, что тогда останется от него самого? Этот процесс должен протекать именно так, как протекает, постепенно и размеренно.
Но всё-таки, что же будет в остатке, если Георг растворит себя? Время, пока его тело живёт? «Времени больше нет», — сказал идиот Достоевского, и Георг был согласен на роль глупца, перед лицом времени глупо отрицать. Что отрицать? Отрицать вообще, что угодно, время видело всё, время всё увидит, миллион раз, а человек видит только бесконечно маленький отрезок времени, который он даже не в состоянии назвать, зафиксировать, дойти в нём до неделимости.
Георг вспомнил сон, странный, непохожий на сны, которые снились ему раньше. В этом сне он не потерял чувство времени. Во сне время идёт не вперёд, оно растекается во все стороны, как пурпурная лава, смывает все границы, так что не остаётся ничего, что могло бы регистрировать время. Но оно регистрируется, ставит отметку в журнале сознания. Сны и воспоминания — тяжёлая ноша, от неё трещат кости и, в конце концов, проламывается старый изношенный череп, останавливается сердце, на полпути к новому сну или пробуждению, но всегда там, где запах времени и его вечный пурпурный след. Почему пурпурный? Потому что это слишком нереально, нигде в природе нет пурпура, если есть, то Георг не мог припомнить ничего подобного. В гармоничной природе нет пурпурной лавы, в природе нет времени, человека нет в природе. Пурпурный — цвет времени, убийцы, мясника и мучителя. Это его дурманящая сила заставляет Георга путаться во снах, воспоминаниях, барахтаться в невидимой паутине. Возможно, время воздействует на нас так, что мы не можем не страдать. Возможно, мы умираем не потому, что приходит наш час, а потому, что сквозь нас прошло слишком много часов, слишком много пурпура. Пурпур — особая субстанция, таинственный, немой и обходительный убийца. Сны ложатся пурпурной тенью на каждый новый день, они весомее самих дней, потому что не имеют границ, их нельзя взять и разделить на доли, измерить, заставить застыть под лупой. Георг редко помнил свои сны, просто теперь ему вдруг показалось, что повсюду разлита тайна, которую Жиль знает, но не хочет ею делиться. В сущности, с этого он и начал. Она была вдалеке, а он приблизился.
Георг сделал усилие, но не смог вспомнить, чтобы ему снился отец, как он орудует топором, или просто задний двор этого дома, — ничего. Он попытался представить себе день из прошлого, который мог бы запомниться этим моментом, но снова безрезультатно. Пень старого дерева и его сухие корни — вот что такое сны и воспоминания. Сомнения, сомнения, сомнения, сомнения! Георг устал от этого… Младенец не просто так появляется на свет в ужасе, он чувствует, как подкралось к нему лезвие времени, готовящееся прервать сон смерти — к которому всю жизнь он теперь будет безуспешно хотеть вернуться каждую ночь до последней. Новый человек чувствует, что происходит, и не спешит делать первый вдох. Жизнь, в конечном счёте, — это насилие чистой воды, от начала и до конца. Насилие над собой, своим телом или мыслями, насилие над теми, кто рядом.
Георг почувствовал, будто он подбирается к сути… В этой жестокости — вся красота мира, пожалуй, прекрасное именно так и воздействует — насильно, нагло, без разрешения. Сколько пёстрых, расшитых бархатом и драгоценными камнями занавесей должен сорвать человек, чтобы дойти до конца? Где-то здесь, Георг чувствовал… Насилие, сон, воспоминание, красота. Топор, сухие толстые поленья, раскалывающиеся с приятным треском, напряжение мышц, зрелище проявления собственной силы. Вот в чём дело. А не в отце или памяти о нём. Георг давно попрощался и с ним, и с матерью. И Жиль тоже скоро может уйти, а он не знает, как с нею прощаться. Если она вдруг сейчас провалится сквозь землю, просто перестанет дышать, то Георг будет в одиночестве. Топора нет, а это значит, что может не быть чего угодно, сколько бы ты ни искал это во сне, сколько бы ни старался вспомнить.
— Ты не видела топор?
— Нет, я не трогала, я разожгла утром тем, что нашла в подвале. А ещё я там нашла красное вино, — добавила она в конце с шуточным укором.
Георг ничего не ответил, и она продолжила:
— И топор я там тоже видела, кажется. Пойди, проверь. Я с тобой пойду, только надену куртку.
— Ладно, я сейчас, — ответил Георг, спускаясь в подвал.
Георг взял топор, стоявший тут на самом видном месте, и нарочно не проверяя, сколько тут было бутылок красного, пошёл обратно. Поднимаясь наверх по скрипучим ступеням, он выключил свет и как будто выходил из особой темноты на особый свет. Тяжёлый топор в руке вызвал странное чувство: словно Георг был убийцей, который пришёл в дом жертвы, но застал её уже мёртвой. На самом деле было скорее наоборот: он уже привык к дому, но здесь, внизу, лежали старые вещи.
Он испытывал смешанные чувства: одним тёплым летним днём он тихонько вышел из дома и пошёл к озеру. Иногда он приходил туда и подолгу сидел на берегу или ходил вдоль линии воды, высматривая под ногами что-нибудь интересное. Озеро было красивым, вода в такие дни, наверное, очень тёплой, но мать запрещала ему купаться. В этом запрете было что-то истерическое, он не мог не иметь веской причины, потому что отец, который учил его стрелять, даже когда мама была против этого, по поводу озера только молчал и отводил взгляд. И когда он брал Георга с собой в лес, чтобы показать ему, как определять сторону света, или показать, где искать грибы, они никогда не ходили к озеру. Об этом Георг задумался только намного позже, а в тот день он решил, что должен нарушить запрет. Он долго не мог решиться и прыгнуть вниз с невысокого обрыва в воду. И когда, наконец, сделал этот шаг, который казался ему настоящим подвигом, его захлёстывала волна гордости. После этого он гулял до самого вечера, но так и не высох до конца, а может, всё было написано у него на лице. Мама была в ужасе, даже не ругала его, а только сжимала губы и смотрела так, будто он совершил нечто ужасное, несвойственное ребёнку, предательство. Но маленький Георг не знал тогда, что могут значить такие слова, он просто больше никогда не ходил к озеру. Именно так он себя ощущал сейчас: будто он стоит на краю обрыва, а перед ним — прошлое, солоноватое озеро из прожитых лет, которых он почти не помнил, но в то же время помнил только их, и ничего, кроме этого, помнить не мог. И какой-то внутренний голос не желает, чтобы Георг прикасался к этому, а он сам уже знает, что должен будет нарушить волю этого голоса. Для этого ещё будет время, сейчас ему хотелось поскорее покончить с делами.
Он надеялся, что ездить в город не придётся, но оказалось, что даже одной поездки будет мало: с собой они не взяли почти ничего из вещей, которые вряд ли пригодятся в городе, но в лесу необходимы. Завтра придётся съездить ещё раз, а сейчас разобраться с дровами. Странно, что топор он не замечал всякий раз, когда спускался за бутылкой вина. Георг усмехнулся. Может, как раз из-за вина так и получалось. Вдруг громко хлопнула входная дверь, он даже вздрогнул.
— Жиль? Это ты? — позвал он, но в доме было тихо.
На заднем дворе тоже было пусто, он ещё раз позвал её, вслушиваясь в звуки леса. Ничего. Георг подхватил первое полено, поставил на изрубленный пень, широко расставил ноги и ударил, слишком сильно, топор увяз в дереве. Тогда он снова выпрямился и стал слушать. Ничего. Георг взял второе полено, на этот раз силы удара было как раз столько, сколько нужно. На лбу выступил пот, и тут раздался её голос:
— Птицы здесь нет.
Она сидела на краю крыши, болтая ногами. Но ещё минуту назад её там не было, ведь он смотрел по сторонам, искал её. Георг ничего не ответил, потому что на секунду всерьёз подумал, что он не в себе. Он снова замахнулся топором и с удовольствием смотрел, как раскалывается старая древесина. Ему опять вспомнился сон, сам собой всплыл в памяти, будто бы сейчас было что-то, что имело к нему отношение. Георг поставил новое полено, прицелился, разрубил, ударил дважды, чтобы трещина прошла насквозь и топорище высвободилось. Половинки с хрустом разлетелись в стороны. Георг, переводя дыхание, потянулся за новым поленом. Паника усиливалась, Георгу казалось, что Жиль на крыше нет. Он посмотрел на неё исподлобья, чтобы она не заметила: она сидит, смотрит куда-то в лес. Вот она опустила голову, как только она и умеет опускать голову, вот её волосы развеваются на ветру. Он вспотел, рубашка липла к спине. Георг хватал ртом воздух и продолжал поднимать и опускать топор, пока не пришёл черёд последнего полена. Георг поставил его на пень, замахнулся, но передумал. Медленно наваждение испарялось, он ещё раз посмотрел на Жиль, уже не украдкой, это точно была она. Она сказала ещё раз, что в гнезде нет птицы. Или ему это показалось?
В голове у Георга было пусто, как у солдата, который пережил побоище и смотрит теперь на умиротворённое, заваленное телами поле. Ничего, кроме своих и чужих, и только одна цель. Так просто быть животным, и так утомительно от него прятаться. Георг не был импульсивным, он умел разрешать конфликты спокойно, может, это было даже не так уж и хорошо, но иначе он не умел. И в этот момент он поймал себя на мысли, что ему нет никакого дела до того, что у Жиль в голове. Как резкий скачок, озарение, которое кажется пустяком, но ощущается чем-то особенным: Георг понял, что Жиль — это её красота, её тело, звук голоса и запах. Разве не так выглядит идиллия? Счастье, наслаждение, гедонистическая слепота. За которой приходит опустошение. В конце, когда не останется ни одного чужого, солдат всё равно столкнётся с собой, своей головой и тем, что там гнездится. Эти скорпионы начнут пожирать его, и тогда он поймёт, что на самом деле жить ему не хочется, и в безумии побоища он хотел не выжить, а ощутить, что не один, или выжить, но ради того, чтобы продолжить поиски не быть одному.
Новая бойня может дать ему покой, но он будет недолгосрочным, потому что только любовь — вечная война. Каждый день начинается новое сражение, двое избивают друг друга, стараясь не задеть жизненно важные артерии, глаза, а если так случается, то впрыскивают яд, который не даст умереть, но продлит мучения. И так до самой ночи, а с закатом солнца — ещё ожесточённее, до полного бессилия. Смертельное оружие — тела двоих и их движения, в которых прочитываются мысли и чувства, единство и резонанс. С годами приёмы каждого становятся более изощрёнными, искусными. Так намного убедительнее звучит обвинение в убийстве любви, намного понятнее слова о том, что любовь умерла. Георг смирился с тем, что это так и не может быть иначе, ему стало радостно оттого, что Жиль — его прекрасный враг в этой войне. Он молчал, складывая теперь дрова так, чтобы их было удобно носить в дом.
— По-моему, она здесь больше не живёт…
Жиль села ближе к краю, чтобы быть прямо над ним, когда он будет ходить туда-сюда с дровами. Георг нагрузил себе на руки сколько смог и направился к дому, смотря под ноги. Изо рта у него вырывался с каждым выдохом густой пар, он не чувствовал пока, но стало холодно. Жиль, наверное, замёрзла сидеть там так долго. Хотя — сколько прошло времени?
— Георг, здесь три крохотных яичка, а мамы-птицы нет, — сказала Жиль с каким-то исступлением.
Георг занёс дрова внутрь, вернулся, наложил себе ещё одну горку и ответил, только когда снова проходил мимо:
— Думаешь, она их бросила?
— Да! — тут же ответила Жиль, будто намекая на что-то.
Но Георг не бросал её. Он встал напротив неё, она сначала отвела взгляд, но потом стала смотреть прямо ему в глаза. Женщине достаточно одной секунды, чтобы объявить о закате.
— Почему ты так уверена? — спросил он, выдерживая её взгляд без усилий, даже с улыбкой.
Она, кажется, заметила это, потому что ответила ему всё с тем же исступлением:
— Потому что здесь всё точно так же, как в прошлый раз. Ни одна веточка не тронута.
Георгу в голову пришла мысль, что это говорит не Жиль, а её подсознание: что на пороге приступа она ослабила контроль над своим внутренним наполнением, и что-то не совсем дозволенное может просачиваться наружу, как во сне. И тут же он подумал: не является ли то, что он сейчас делает с нею, насилием? Не тем приятным насилием, которое случается вместе со страстью, а насилием как мучение и издевательство. «Их никто не трогал…» — сказала она. Георг ответил ей с двусмысленной интонацией:
— Ну, ты можешь потрогать их сама…
Жиль изменилась в лице: складка между бровей разгладилась, она улыбнулась, но постаралась скрыть улыбку, и ответила:
— Мы ведь говорим об одном и том же?
И Георг понял, что она уловила его намёк, и сам засмеялся. А потом сказал:
— О птичьем гнезде и яичках в нём.
— Дурак! — воскликнула Жиль и рассмеялась, уже не сдерживая себя. И добавила: — Я лучше положу крошек, а завтра проверю, съест их кто-нибудь или нет.
— Но съесть их может любая другая птица, — ответил Георг.
— Зачем ты говоришь это? Будешь теперь весь вечер важничать? Тебе нельзя давать в руки топор, — сказала она, делая ему знак рукой, чтобы он подошёл и помог ей слезть с крыши.
— Я просто говорю, что думаю, — с преувеличенной серьёзностью ответил он, протягивая ей руки.
Она уже не боялась, как в первый раз, и с готовностью доверила ему себя: Георг обхватил руками её маленькое тело. На мгновение их лица сближаются, но Георг не целует её, а просто замирает на секунду и ставит её на землю. Жиль, с вспыхнувшими глазами, тоже не спешит разрушать этот момент и стоит перед ним, она как будто стала меньше, чтобы казаться перед Георгом и ему, и себе самой беззащитнее и слабее. И тут она говорит почти шёпотом, что любит его, а Георга будто бьёт током, потому что она никогда не говорит таких слов, и он остаётся стоять ещё какое-то время, а она уходит в дом. Всё словно начинается сначала, весь вечер, но как-то всё равно по-другому.
Георг машинально накладывает себе на руки дрова, и когда он смотрит под ноги, чтобы не споткнуться через небольшой порожек на входе, он слышит глухой стук, а потом грохот. Это Жиль:
— Чёрт!
— Жиль? Ты как?
Георг сваливает с рук деревяшки и идёт на звук её голоса в темноту комнаты.
— Тише, не наступи на меня, — доносится совсем рядом, он протягивает руку к выключателю, и загорается свет. — Я врезалась в этот пакет! И упала…
— Ты в порядке?
— Кто его тут поставил? — спросила она тоном, в котором были сразу негодование, веселье и обвинение.
— Это я, прости, — сказал Георг очевидное. — Вот тут, за дверью, выключатель.
— Я знаю, я хорошо вижу в темноте, просто пакета здесь не было… Ладно, сейчас я всё приберу, а ты разожги камин, — сказала она, отряхивая с одежды невидимую грязь.
— У тебя кровь… — сказал Георг, смущаясь всё больше. Жиль вдруг в ответ на это засмеялась. — Ты чего?
— Представила, как мы со стороны выглядим: я, как тюлень, расселась на полу, и ты, а вокруг эти дрова и продукты. Забавно. Где кровь то? — оживлённо проговорила она и, кажется, не спешила вставать.
— На руке, вот. Болит?
Георг присел рядом с нею, и она посмотрела ему в глаза и еле сдержала позыв снова засмеяться.
— Нет, но я сильно ударилась коленом, будет синяк. Дай мне руку. Не эту, чистую, — сказала она, а глаза её светились, и руки её, которые Георг взял в свои, сейчас не дрожали. Он поднял её на руки и понёс к камину, а она обвила его шею своими, выпачкав ему ухо своей кровью. — Я тяжёлая? И зачем ты меня взял на руки? Ты со мной слишком возишься…
— Нет, ты как раз такая, как надо. Я принесу бинт, — сказал он, опуская её на диван, но перед этим в шутку будто расслабил руки, так что она поцарапала ему шею, хватаясь за что-то от страха упасть.
— Дурак! Бинт не надо, дай сумочку, вон, на столе. Хотя сходи за бинтом, но только сначала дай сумочку, — ответила она, задумчиво рассматривая свою окровавленную ладонь.
Георг собрал осколки и вытер пол. Отнёс злополучный пакет на кухню и сел рядом с Жиль на диван. Она стянула с себя джинсы и рассматривала ушиб на ноге.
— Руку я не трогаю, жду тебя, — сказала она тоном прилежной ученицы. — И закрой дверь, я тут почти голая.
Георг толкнул входную дверь и стянул с себя промокший свитер.
— Я вошёл, а тебя нет, оставил как есть и пошёл искать, — отвечал он урывками, разбираясь с камином.
— Я сама виновата, помчалась куда-то, надо мне быть спокойнее. Что с того, что дрожат руки? Я разнервничалась, прости, — сказала она тихо.
Георг разжёг огонь и вернулся к ней. Её голые ноги заманчиво изгибались.
— Покажи… — сказал Георг почти одними губами.
Жиль протянула ему руку. На сгибе тонкого запястья бились синие тонкие вены, и из маленькой, но глубокой ранки понемногу толчками сочилась кровь. Жиль осмотрелась и поняла, что испачкала диван, но ничего не сказала, потому что знала, что это не важно.
— По-моему, там осколок, подвинься — закрываешь свет.
Она нахмурила лоб и принялась протирать кожу пропитанной йодом ваткой в тех местах, где, как ей казалось, застряли мелкие стёкла. Георг смотрел, как она вынимала их, ловко поддев ногтями, и отправляла в блюдце, куда они падали с грустным едва уловимым звоном. Вскоре вся ладонь была коричневатого цвета, с несколькими кровавыми кляксами.
— У тебя на столе есть бумага? — вдруг спросил Георг.
— Да, а что? — спросила она в ответ.
— Дай руку, — сказал он, уже держа в руке лист бумаги.
— Зачем? — спросила она, улыбнувшись своей догадке.
— Увидишь, — ответил Георг, улыбаясь ей в ответ.
Он аккуратно приложил лист к её ладони и придавил, давая йоду и крови впитаться в текстуру бумаги. Когда он убрал руку, на белом прямоугольнике красовался отпечаток её ладони, ещё более миниатюрный, чем «оригинал», более тонкий и нервный, с красными пятнышками.
— Я не зря у тебя такая неуклюжая. Я повешу её в рамке, — сказала Жиль, рассматривая отпечаток, — у меня что, правда такая маленькая рука? — Она потянулась и поцеловала Георга в подбородок, а затем в губы, от неё пахло йодом. — Завяжешь? А то мне неудобно…
Георг завязал бантиком и поцеловал, камин начинал приятно потрескивать.
Он был счастлив, она тоже.
— Нет, завяжи нормально, это же не подарок, — сказала она, нарушая молчание и садясь ближе к нему.
Георг снова посмотрел на её ноги и заметил, что она следит за тем, куда он смотрит, и ей это нравится.
— Неправда, это подарок, только не тебе, а мне, от тебя, — сказал он, поправляя бантик.
— Чего это ты сделался таким милым? — Она потянулась, играя с ним. — Мне надо постоянно калечить себя, чтобы добиться от тебя нежностей? Шучу. Слушай, а может мне начать делать такие картины?
— Йодом? — спросил Георг коротко, чтобы она продолжила говорить, а он продолжил смотреть на неё.
— Да, я рассыплю по дому стёкол, завяжу глаза и начну ходить, пока не упаду и не поранюсь, а потом намажу йодом, и получится рисунок, — говорила она, поправляя повязку на руке.
— Ты безумная, — сказал он, думая не об этом. — Надо закончить с дровами, я сейчас.
Георг нехотя поднялся с дивана, накинул куртку и вышел на улицу. Быстро стемнело, в воздухе Георг почувствовал близость зимы. Казалось, стоит свернуть в чащу, и там тебе встретится что-то, что ты всю жизнь ищешь, но не можешь найти. Георг засмотрелся на покачивающиеся от ветра деревья и не сразу заметил, что топора нет. На этот раз это точно было, он же только несколько минут назад держал его в руках. На момент вернулось то неуютное состояние растерянности, которое Георг с презрением прогнал прочь. Собрав с земли остатки дров, он вернулся в дом.
Жиль вертелась на кухне, она не заметила, как он вошёл. В руке она держала нож и наклонилась к вазе, в которой были цветы: матово-бордовые, почти чёрные розы, они уже отдали всю свою прелесть и раскрылись настолько, что дальше могли только терять лепестки. Она прикрыла глаза и застыла на секунду, вдыхая цветочный запах. Услышав, как Георг вывалил дрова у камина, она вздрогнула:
— Господи! Ты меня напугал!
— Извини, откуда эти цветы? — спросил он, подходя к ней.
— Их принёс лесник, забыла сказать. Ревнуешь? — прищурившись, сказала она, подошла к нему и остановилась у стола, так что он был между ними.
— Нет, — ответил Георг быстро, — я не нашёл топор, хотя точно его там оставил…
— Я читала один рассказ, называется «Роза», французский писатель, не вспомню сейчас. Так вот, там девушка приносит своему возлюбленному розу и просит взамен тоже знак внимания. А он — вроде как писатель, печатается в журналах, и так далее. И он зачитывает ей что-то своё, уверенный, что это прекрасно получилось… Но подруга не слушает, и он это чувствует и замолкает. Думаю, она глупа. И вообще, рассказ как бы намекает нам на то, что оба они — играют в неискренность, и если подумать, то не так уж очевидно, кто из них глупее… А почему не ревнуешь?
Она нарезала сыр ломтиками и то и дело отправляла кусочек не на тарелку, а себе в рот.
— Я не ревную потому, что не умею делать это красиво, я всегда казался себе идиотом, когда чувствовал ревность. Так что стараюсь этого не делать, — откровенно, размышляя о рассказе, ответил Георг.
— Не люблю, когда мне дарят цветы, — начала она. — Их так часто дарят просто так, что они теряют смысл, или дарят с фальшью, что тоже плохо, они же всё это чувствуют, цветы, так что мне их жалко. Я вспомнила автора! Жюль Ренар.
— Будем ужинать?
Георг устал с дороги, перед ним была красивая женщина, и она готовила еду, писатели могут подождать. Он подошёл к ней, чтобы поцеловать, но Жиль в последний момент захотела увернуться, и поцелуй пришёлся в ухо.
— Ай, сколько раз просила не целовать в уши! Ужасное ощущение, — возмутилась она и сама съела кусок сыра, который сначала протянула ему.
— А ты не дёргайся, тем более с ножом, — сказал он, взяв с тарелки сыр. За это Жиль толкнула его бедром. — Я принесу ноут, что-нибудь посмотрим.
— И вино, красное! — сказала она, сосредоточенно помешивая что-то вкусно пахнущее в сковороде.
— А если его нет? — сказал Георг, спускаясь в подвал.
— Очень смешно, тогда нет еды. И меня! — вслед крикнула она.
Когда Георг вернулся, Жиль уже дожидалась его на диване, а на столике стояли две порции чего-то восхитительного на вид. Георг очень проголодался.
— Хочу посмотреть что-нибудь жуткое, у меня был испуг, и я теперь хочу, чтобы был ещё, — сказала она, двигаясь, чтобы Георгу было куда сесть.
— Дай подумать… Дай штопор, вот он, у тебя под ягодицей, — ответил он с полным ртом.
— «Ягодицей»? — сказала она, балуясь с расплавившимся на хлебе сыром. — Редкое слово, представь, как было бы забавно, если бы везде и всегда говорили не «задница» или «жопа», а «ягодицы».
Жиль никак не могла определиться с выбором фильма, затем всё переросло в дискуссию о кино вообще.
— Я думаю, что фильм должен снять каждый. Хотя бы один за всю жизнь. Все учатся писать, у всех есть уроки пения… — говорила она.
— У меня не было пения, — вставил Георг.
— Поэтому ты не умеешь петь. Ты сбил меня с мысли… Я хотела сказать, что кино уже давно стало частью культуры каждого дня, у всех есть камера. Это было бы очень полезно! — продолжала она, не замечая, что Георга забавляет её серьёзность.
— А ты умеешь? — снова перебил он.
— Что? — машинально ответила она.
— Петь, — Георг наклонился вперёд, чтобы включить на ноутбуке какую-нибудь музыку.
Он наелся, они с Жиль выпили на двоих бутылку вина и допивали вторую, он устал после поездки в город и возни с дровами, ему было просто приятно сидеть и не напрягать ни ум, ни тело. Вино не превращало его в пассивного наблюдателя, который может теперь только уснуть, а наоборот, согрело и наполнило силами, он хотел было сказать, что они кажутся ему дионисийскими, но не стал, чтобы не перебивать Жиль, потому что стоило ей услышать про Диониса, её было не остановить. Не то чтобы она рассказывала глупости, но Георг знал уже всё, что она читала про этого бога, и всегда, когда узнавала что-то новое, пересказывала ему. А Жиль, казалось, была в исступлении:
— Ты это сейчас серьёзно? И вообще, ты меня не слушаешь… Я, когда была маленькой, ходила к одной женщине, она учила меня играть на пианино и петь. Она была стервой, но хорошей учительницей. Хотя это я сейчас так говорю, а тогда я ненавидела эти уроки… — сказала она и замолчала, как будто забыла, что хотела сказать дальше.
— Я бы хотел послушать, как ты играешь, — сказал Георг, пытаясь представить себе, как Жиль поёт что-то из классики, он никогда не слышал, чтобы она пела.
— Нет, я уже всё забыла, — ответила она категорично.
— Пальцы помнят, хотя пианино у нас нету, — ответил он.
— Пальцы помнят белым днём шею, что горела, когда они её сжимали тёмной ночью, — вдруг серьёзным голосом проговорила она.
— Откуда это?
— Не знаю, может, сама придумала, я себя странно чувствую, ты же видишь это, да? Несу какую-то ерунду, кстати, помнишь, ты рассказывал мне о поэте Воячеке? — быстро проговорила она и на секунду замерла, вслушиваясь в мелодию.
— Нет, может, это был не я? — спросил Георг, думая над тем, сходить ли ещё за вином.
Точнее, он думал, стоит ли Жиль ещё пить. Он решил, что её сегодняшнему возбуждённому настроению надо дать выразиться полностью, и наполнил её бокал.
— А кто ещё? — возмутилась она.
— Лесник, например? — пошутил Георг.
— Кстати, он показался мне довольно учтивым, знаешь, не из этих простецких мужиков, у него начитанные глаза, о чём я говорила? — снова начиная входить в исступление, спросила она не для того, чтобы он ей напомнил, а чтобы самой вспомнить.
— О пении, — вставил Георг.
— Да, у меня есть ещё одна мысль, хотя её, наверное, кто-то уже придумывал… Думаю, что люди, которые показывают себя в каком-то деле гениально или просто лучше других, обязаны этим своими несчастьями и лишениями… — начала она, но словно засомневалась в том, что выражает свою мысль так, как хочет.
— Я думаю, что дело в том, сколько сил ты отдаёшь своему делу. И если ты из тех людей, которым достаток, любовь мешают сконцентрироваться на деле, то то, что ты говоришь, может иметь смысл, — рассуждал Георг. — Голодный или нет, музыкант или поэт всегда будет иметь свои трагедии. Но, тут я думаю, дело в том, что у таких людей обострённая чувствительность, и из-за неё человек страдает больше, чем есть на самом деле в жизни.
— Нет, я не о том говорила, я хотела сказать про поэта, — вставила Жиль.
— Жиль понесло… — с улыбкой ответил Георг и обнял её.
Она не отстранилась, но и не пошла навстречу.
— Ничего меня не понесло, ты мне рассказал про него, и я пошла и прочла:
Сделай так, чтобы я разделась и стала ещё обнажённей,
Последний листок стыда мною давно отброшен.
Тончайшие воспоминанья о платье я тоже смыла,
И хоть кого-то больше меня обнажённой
Ты, наверно, иметь не мог, сделай так, чтобы я поверила.
— Разве не круто? Мыслить, как женщина, надо уметь, — глубокомысленно заключила она.
— Но как всё это связано с учительницей пения? — спросил Георг.
Он не мог вспомнить, чтобы рассказывал ей о Воячеке.
— Ты это специально! Путаешь меня. Мне кажется, она была таким хорошим учителем из-за своей требовательности. А требовательность начиналась из одиночества. Никто не нажимал на её клавиши по ночам, и она выплёскивала свои желания в таком вот виде…
Казалось, что Жиль сама уже была не рада, что завела этот разговор и теперь не могла свести его воедино.
— По-моему, это называется сублимация, — сказал Георг, допил своё вино и посмотрел, сколько оставалось у Жиль.
— Точно, Фрейд, я тупица, но это ты сбил меня с толку, я хотела вообще не про то рассказать… — с досадой и в то же время весело сказала она.
Они поднялись наверх. Георг закинул в камин слишком много дров, было душно даже на втором этаже. Жиль приоткрыла окно и уселась на подоконник. Георг зажёг свечу и поставил её на пол, в углу. Свежий воздух подействовал на Жиль успокаивающе: она затихла, и Георг просто наблюдал за нею какое-то время. Похожая на ребёнка, зачарованного происходящим вокруг, она доставляла ему этим большое удовольствие. Теперь она выставляла бокал с вином, которое она никак не могла допить, то напротив огонька свечи, то резко поворачивалась и смотрела сквозь стекло на Луну.
— Пузырьки такие разные в разном освещении. Я могу делать это бесконечно… Останови меня, — тихо говорила она.
— Откуда там пузырьки? — после паузы ответил Георг.
— Когда я встряхиваю бокал, появляется несколько маленьких, — с интонацией терпеливого учителя сказала Жиль. Георг подошёл и поцеловал её в затылок. Она, всё ещё поглощённая только ей одной понятным экспериментом, окунула в бокал палец и стала смотреть на него под разными углами: — Жидкости такие интересные… Смотри, как забавно преломляется мой палец. Оптика, наверное, очень интересная наука, но скучная. И само слово забавное. «Преломляется».
— Представь, как преломляются в вине твои ягодицы, — сказал Георг.
Жиль рассмеялась, разлила немного вина себе на колено. Георг приложил к тому месту, куда вот-вот должна была добежать капля, свой палец и собрал её. Она подняла голову и посмотрела на него. Лицо её было целомудрием и пороком одновременно. Жиль, кажется, почувствовала это, она сжала руку между ног и выпрямила спину. Она пахла едой, вином, самой собой, Георга переполняло всё это. Потом она медленно отняла его руку от своего колена и приложила её к щеке. В её взгляде Георг увидел то забвение, которое их сейчас будет пожирать.
-
Стоячие воды
Второй сон
Георгу снилось, что он потерял Жиль. Её нигде не было, он проверил даже в подвале. В доме было очень светло, и его злило, что в этих светлых комнатах её нет. Он открыл дверь и вышел на улицу, где, наоборот, была ночь и очень темно. Он отправился на поиски, но шёл как будто в определённое место, не смотрел по сторонам и не звал её по имени. Путь давался ему с великим трудом, ветки постоянно лезли в лицо, хватали за ноги, грязь под ногами чавкала, будто всё это вместе составляло угрозу. Георгу казалось, что он идёт верным путём, и только это давало ему силы идти дальше. Но каждый раз, когда он чувствовал, что Жиль где-то рядом, какое-то дьявольское дуновение мысли бросало ему новую кость, и он поворачивал в другую сторону, хотя везде вокруг всё было одинаковым. Он вихлял петлями по болоту в темноте. Наконец, он увидел её.
Жиль была на расстоянии нескольких шагов, и Георг закричал, но сон позволил ему лишь шептать. Шаги тянулись вечность, он приблизился к ней, сидевшей спиной к нему на земле, прямо в грязи. Он положил руку ей на плечо и почувствовал, как она вся дрожит. Он повлёк Жиль к себе, и когда она медленно поднялась на ноги и повернулась к нему, он увидел её лицо. Рана тянулась по её щеке, сливаясь с губами. Из неё торчали мелкие побеги и цветы, они распускались прямо у него на глазах и превращались в чёрные цветы. Жиль прошептала: «Очень красиво, правда?» Георг проснулся.
*
Георг чувствует себя хорошо, хотя прекрасно помнит сон. Нет никакого холодного пота, только лёгкое недомогание после вина. Жиль рядом нет, он спускается вниз. Она сидит за столом, в лучах тусклого солнца. Георг проходит на кухню, чтобы налить себе кофе.
— Проснулся? Я приготовила завтрак, но сама почти всё съела, прости, — говорит она, отвлекаясь от работы, и долго смотрит на него, как обычно смотрят люди с плохим зрением на что-то, что очень хотят рассмотреть.
— Доброе утро. Мне хватит, я же утром почти не ем. Я рад, что ты начала есть как нормальный человек, — ответил Георг, глотая понемногу горячий горький кофе.
Он чувствует, что от него пахнет вчерашней выпивкой, и хочет поскорее принять душ. И он не хочет мешать Жиль, хотя в то же время ему очень хочется подойти к ней и потрогать, чтобы удостовериться в чём-то, чтобы ушло сомнение, которое появилось из-за неприятного сна.
— Этот лес пробуждает во мне животные инстинкты! — сказала она, Георгу понравилась двусмысленность этих слов.
— Ты давно встала? — спросил он, потягиваясь и подходя к камину.
— На рассвете. Лес такой тихий в это время, — ответила она, поворачиваясь к нему на стуле и закрывая собой то, что было на столе. — Мне даже было на секунду-другую страшно смотреть в чащу: кажется, что кто-то оттуда тоже смотрит. Если бы люди до сих пор не выдумали никакого бога, я сегодня утром сама создала бы какого-нибудь Сильвана.
— Сильвана? — спросил Георг, ворочая в камине кочергой и вдыхая приятный запах сгоревшего дерева.
— Хочешь, расскажу? — спросила она, что было странно, потому что обычно Жиль начинала рассказывать сама.
— Давай, только я сначала быстро приму душ, не могу проснуться, я быстро, — сказал Георг, поднимаясь по лестнице.
В ванной он долго всматривался в своё отражение, как будто хотел увидеть там какие-то перемены, которые, опять-таки, отчего-то ощущал, хотя причин тому не было никаких. Под струями тёплой воды он ни о чём не думал и скоро был уже снова внизу. Жиль не вставала с места, и когда увидела его, то попросила сделать себе кофе. Георг поднёс ей дымящуюся кружку, сначала хотел поцеловать, но просто обнял, а она тоже не поцеловала. В этом, по сути, не было ничего необычного, но то ощущение, которое было, что всё странно и немножко по-новому, здесь опять дало о себе знать. Георг сел на диван, протянув ноги и попивая кофе, а Жиль говорила:
— Сильван — это римское божество-опекун. Культ сохранялся до тех пор, пока не пришли «варвары», да и потом тоже, но уже не настолько ярко, и немного по-другому. Примечательно, что приносить ему жертвы могли только мужчины, женщины не допускались.
— Почему? — спросил Георг, слушая с интересом и то и дело смотря на Жиль, ему нравилось, как она выглядит, когда рассказывает что-то серьёзное.
— Возможно, это связано с суеверием, которое запрещало женщинам уходить в лес без сопровождения мужчины. Якобы Сильван забирал души женщин, сначала соблазняя их тела, — с видимым удовольствием объяснила Жиль.
— Вот почему не бывает женщин-лесников, — заметил Георг.
— Наверное… Я видела, правда, только на фотографии, его статую, она стоит в музее в Лондоне. Левая рука статуи была изначально сделана из дерева, что должно было отражать двойственную природу Сильвана, — продолжала она, остужая кофе.
— Одновременно опекун и смутьян, ворующий хорошеньких римских девушек… Кстати, как твоя рука? — спросил Георг.
— Не болит, а отпечаток высох и выглядит как настоящая красота, теперь тебе придётся купить рамку, — ответила Жиль, показывая перевязанную ладонь.
— Куплю, сегодня и съезжу, надо ещё кое-что по мелочи, — сказал Георг, думая о чём-то неуловимом, размытом, но приятном.
— Смотри! Та самая птица! — вдруг воскликнула Жиль, отчего Георг вздрогнул, как бывает, когда ты расслабился и задумался, и лёгкое касание реальности обрывает этот очарованный миг.
Жиль показывала пальцем куда-то за окном. Георг увидел её, когда солнечное пятно медленно вывалилось из-за тучи, и крылья птицы забликовали.
— Это же кровавогрудый голубь, — сказала она, вся замерев, чтобы не спугнуть птицу.
— Да? Я думал, то была сойка, вроде, с голубыми пятнами, — ответил Георг, поняв, что речь идёт о птице, которую они увидели на пути к дому в первый день.
Ему казалось, что птица была другой, хотя это не сильно его волновало, но он понимал, что Жиль это было интересно по-настоящему. Интересно, она насыпала крошек в гнездо на крыше?
— По-моему, птичка та самая, — словно угадывая его сомнение, добавила Жиль. — Но вообще, по-моему, у каждой такой голубки есть красное пятно на груди, а остальная расцветка бывает разной, мы, наверное, не рассмотрели издалека пятнышко, но я хочу думать, что это она нас встретила.
Птица сидела спокойно, пережидая начавшийся лёгкий дождь. Георг допил кофе, подошёл к ещё зачарованной голубем Жиль и чмокнул её в губы.
— Ладно, чем быстрее поеду, тем быстрее вернусь. Тебе что-нибудь нужно? — сказал он, улыбнувшись тому, как Жиль снова закрыла, наверное, даже не осознавая этого, то, что было на столе: она не любила показывать, что ещё не закончено, но любила обсуждать это, хотя Георг всё равно не мог по этим разговорам окончательно понять, что именно она сейчас делает.
— Нет, только не задерживайся, — сказала она, отвечая ему запоздалым, но чувственным поцелуем.
— Ты себя хорошо чувствуешь? — спросил Георг, скрывая зевоту и заставляя себя настроиться на долгую дорогу.
— Вообще да, но, если честно, то есть ощущение, что будет приступ. Я потому и проснулась сегодня так рано, — сказала Жиль, отводя взгляд.
— Тогда я не поеду, — ответил Георг, выпрямляясь.
— Нет, всё будет хорошо, я просто сказала, сама не знаю, зачем… Серьёзно, Георг, ты же знаешь, я с этим не шучу, так что езжай, — говорила она, забыв о птице и смотря теперь только на него.
— Рамка подождёт, а топор я попрошу у лесника, — отрезал Георг, хотя в её слова он поверил.
— Ладно, как скажешь, давай сделаем так. Иди сюда.
Жиль обвила его шею руками, как бархатной лозой, её глаза блестели лихорадкой.
— Как ты вообще? Как продвигается работа? — спросил он, с удовольствием рассматривая её лицо, оказавшееся так близко.
— Не очень, если честно… Я про работу. Здесь такое умиротворение, что мысли уносятся куда угодно, только не к скучным серьёзным книжкам. Как можно читать дневники и письма какого-нибудь инфантильного страдальца, когда вокруг такая природа? Мне надо было ехать куда-то, где серые дома, невкусная еда и хмурые лица вокруг, тогда писалось бы как надо. Так что я почти не продвинулась, но зато пишу кое-что другое, — с увлечением, как всегда и бывало, когда речь шла о её работе, проговорила она.
— Подождёт, просто отдыхай, мы здесь для этого. Не знаю, мне иногда кажется, что это было плохой идеей, и мы зря поехали сюда, а не куда-нибудь в Европу. Или туда, где жарко и люди разговаривают так, будто сейчас тебя будут убивать или расцеловывать, — ответил он, продолжая думать о том, не лучше ли съездить, потому что было раннее утро, он успел бы до заката, и весь вечер был бы свободен, как и завтрашний день, ведь больше всего ему хотелось не отрываться отсюда.
— Нет, жариться на солнце я не согласилась бы ни за что. Архитектура и музеи — это, конечно, прелестно, но я сама согласилась ехать сюда, и я не жалею ни капли. Где ещё я бы могла посмотреть, как ты колешь дрова? — ответила она, развеивая его сомнения своим голосом.
— Тогда я схожу к леснику, туда и обратно.
*
Георг впервые за много лет шёл по лесу в одиночестве. Всё, что могло бы выступить хоть в самой косвенной связи с прошлым, с детством, он сейчас решительно гнал прочь, сознательно себя настраивая только на то, чтобы воспринимать, а думать об этом когда-нибудь потом.
По такому поводу ему вспомнилась его работа о психогеографии, которую он так никогда и не закончил. Изучая эту аутсайдерскую науку, он вышел на фигуру Ги Дебора, эксцентричного творца из Франции. Психогеографию Дебор одним из первых предложил, и выдвинул её, как и всё, что он делал, в качестве практики борьбы с ненавистным ему капиталистическим безумием и одурачиванием. Георгу вспомнились его слова: «Психогеография — это изучение общих законов, согласно которым пространство, организованное сознательно или нет, воздействует на эмоции и поведение людей».
Они с Жиль мечтали когда-нибудь побывать в Париже, как любая пара влюблённых, но они хотели отдать дань памяти Дебору и прогуляться по районам, где он пропивал свою молодость и вынашивал свои идеи. От сумрачных пейзажей, в которых полвека назад сновали, как призраки с горящими глазницами, молодые и горячие умы, не осталось теперь и следа, ещё до самоубийства Дебора Париж стал совсем другим. Город утонул в зеркальных монументах, бесконечных прямых линиях, лифтах, нитях проводов. Дебор уехал из Парижа и, в конечном итоге, плюнул в лицо порядку вещей, выстрелив себе в сердце. Георг восхищался людьми, которые ставят свои убеждения, свой внутренний мир выше всего прочего, но делал это без фанатизма, а тихо и спокойно, ограничиваясь молчаливым благоговением. У таких людей, как Дебор, есть своя истина, пусть она и не годится больше никому другому. Сегодня так легко вообще не иметь с истиной никакого дела, а способов избегать встречи с самим собой так много. Такие люди, как Дебор, выглядят просто пылающими колоссами, которые с высоты своего совсем не исполинского роста заставляют дрожать небоскрёбы, пусть этого и не видно. Георг и в Жиль усматривал такую истину. От мысли о ней Георг перетёк плавно к мысли о топоре, но, скорее всего, потому, что он уже приближался к дому лесника.
Чем дальше Георг уходил от своего дома, тем тише, будто незаметнее становился лес вокруг, пейзаж вокруг скорее действовал удручающе, чем вдохновлял. Когда Георг спустился по склону, который вёл к озеру, его незаметно окутал влажный туман, и если бы не свет в окне дома, здесь можно было запросто заблудиться. Георг подошёл к порогу и заметил несколько кустов чёрной розы, за которыми явно ухаживали. Бутоны сжались, не понимая, почему должны цвести в такой холодной земле, и словно трепетали, как грудные клетки крошечных живых существ. Георг постучал в дверь, а затем для уверенности и в мутное окошко. Свет продолжал гореть, внутри промелькнула тень.
— Эй, есть кто? Меня зовут Георг, мой дом на холме. Вы вчера были у нас дома, Жиль — моя… жена.
Георг смутился, произнеся вслух это слово. Они были вместе уже два года, и, в сущности, слово подошло бы лучше любого другого. Но Георг никогда раньше не называл её так, и теперь ощутил неловкость, что первым это слышал какой-то лесник, который, к тому же, не хотел отвечать. Георг решил обойти дом, старик мог быть на заднем дворе. И, может быть, отсюда будет видно озеро, к нему его всё-таки манило желание сравнить детские воспоминания с настоящим.
Перешагнув через низкую изгородь, Георг сразу же уловил резкий запах, которым отдавали цветы у них дома, в вазе, и здесь, у порога. Сам по себе он был почти незаметен, но здесь, по какой-то причине более сильный, вспомнился и вызывал неприязнь. Послышался плеск воды, подуло совсем холодным воздухом. Озеро было совсем рядом, и Георг решил, что запах шёл от воды. Ему он напоминал о гробницах фараонов, только что вскрытых и чуждых, как физическая аномалия. Георг никогда не бывал в Египте и не видел воочию мумию, сам запах нёс в себе это ощущение. Земля под ногами была очень рыхлой и неприятно вязкой, от этого, и от плотного тумана, появлялось ощущение беспомощности. На секунду в памяти Георга всплыл сон, в котором Жиль сидела посреди болота, но тут его нога ступила на твёрдый камень мощёной дорожки, она вывела к задней двери дома. Георг постучался, сильно и продолжительно. В ожидании отклика взгляд его блуждал по окрестности, на расстоянии пары метров всё расплывалось в тумане. Он посмотрел под ноги и заметил топор, приставленный к стене. Минуту спустя Георг уже взбирался на холм, где стоял дом, в котором его ждала Жиль. Топор был как две капли воды похож на его собственный. Такой.
*
— Георг! Ты вернулся! Идём со мной, скорее!
Жиль едва сдерживалась, чтобы не срываться на крик. Она выбежала на улицу, Георг последовал за ней с выпрыгивающим из груди сердцем. Жиль полезла на крышу.
— Лезь ко мне, только аккуратно, — запыхавшись, сказала она нетерпеливо.
— Да в чём дело? — вспыхнул Георг, ещё сжимая в руке топор.
— Смотри! Помнишь, я чуть не разрушила гнездо птичек? Так вот, это гнездо кровавогрудого голубя! Того самого, Георг! — и не собираясь успокаиваться, говорила она, стоя на краю крыши.
— Я сначала решил, что что-то случилось… — признался Георг.
— Это тот самый голубь, я сама видела, как птица прилетела сюда и делала свои птичьи дела. И яички на месте, все три. Залезь, посмотри! — не слыша его, продолжала Жиль.
— Я верю тебе на слово, это правда мило, Жиль, — ответил Георг.
— Ты зануда. Я была так рада, хотела нарисовать птицу в гнезде, сидела тут, как дура, с альбомом и карандашом, пока тебя не было, но она никак не хотела прилетать. Я попыталась нарисовать сама, по памяти, но у меня с этим не очень, так что ничего не получилось, — сказала она с печалью в голосе.
— Покажешь мне? — спросил Георг, делая ей знак рукой, что пора спускаться.
— Нет, я выкинула, я нарисую новый, хороший, когда птица вернётся. Ну, как там лесник?
У неё были красные от холода и волнения щёки, Георг снова поманил её к себе, но она не реагировала, ещё переживая случай с птицей.
— Не знаю, в доме горел свет, но мне никто не открыл. Так что я пошёл на задний двор, там тоже никого не было, и взял топор сам, — ответил он, выпустив его, наконец, из рук.
— Георг! — возмущённо отозвалась Жиль.
— Я его обязательно верну. Тем более, он очень похож на наш, который каким-то чудесным образом исчез. И ещё я видел там кусты этих странных чёрных роз. И воняет там до одури, думаю, из-за озера, — делился он. — Слезай оттуда, холодно.
— Так здесь есть озеро? — спросила она и подошла к дереву, чтобы начать спускаться.
— Да, оно никуда не делось, хотя в тумане я ничего не разглядел. Не думаю, что тебе понравится… У нас в доме тоже всё провоняется этими цветами, мне они не нравятся, выбрось их, — сказал Георг, вспоминая этот странный запах.
— Это же подарок, будет невежливо, особенно если он увидит это, — неуверенно ответила Жиль.
— С чего бы ему это видеть? — спросил Георг. — Ну, где ты там?
*
Георг решил, что всё-таки поедет сегодня, и он вернулся к закату, дороги были пустыми. Жиль выглядела беззаботной, но после ужина она пожаловалась, что у неё разболелась голова.
— Выпей таблетку, и пойдём спать.
— Нет, я лучше тут побуду, ты иди, я скоро.
После душа Георг взял в руки книгу, но буквы проскальзывали мимо, не отдавая ни капли смысла. Когда он спустился к Жиль, чтобы позвать её спать, она уже дремала за столом, положив голову на руки. Он перенёс её на диван, а сам почему-то долго не мог уснуть, думая о леснике, топоре и чёрных цветах. Он снова спустился вниз и налил себе стакан вина, хотя ощутил укол неодобрения от собственной совести. Георг сделал несколько глотков, посмотрел на Жиль. Она спала. Тогда он вышел на задний двор, снова исчезать топор, видимо, не собирался. Надо будет вернуть его завтра. Захотелось курить, Георг вернулся в дом за ключами от машины, где оставил сигареты, и увидел, что Жиль ушла наверх.
Она была человеком, чья мимика и весь язык тела живут своей, отдельной дикой жизнью и никогда не служат тому, чтобы помогать в общении, а даже наоборот, всячески этому мешают. Георг закурил и продолжал прогонять начатую в голове мысль по кругу и с разных сторон. Ему вспомнилось, как в самом начале он порой пугался её, когда вне себя от наслаждения Жиль вскрикивала или резко дёргалась. Тогда она смотрела на него хищно и тянула назад к себе.
Подсознательное играет с каждым свои таинственные игры, Георг считал, что большинство людей не чувствует этой стороны своей природы или предпочитает не обращать на это особого внимания. Возможно, он и сам был бы таким, если бы не вырос в одиночестве и не повстречал Жиль. Снова подумав о ней, он вспомнил, что за испугами настал этап понимания: очевидно, что между тем, как протекают приступы, и состоянием экстаза была связь, но выбрать однозначный ответ он не мог, а сама она говорила об этом как-то бессвязно, хотя ничего не скрывала и не стеснялась. Кажется, это было загадкой и для неё самой. Одной из версий было, что во время приступа Жиль испытывает удовольствие, сравнимое с близостью с ним. Георг улыбнулся, поймав себя на мысли о том, что задаётся вопросом, — возможно ли испытывать ревность по отношению к тому, кто не является другим мужчиной и вообще не существует физически. В такие моменты спонтанного мыслительного потока Георг часто вспоминал о заброшенной стезе публициста, на чём поток и обрывался.
Покончив с сигаретой, он возвратился в дом. Раздумывая над вторым стаканом вина, он понял, что смотрит на стол, где лежала тетрадь Жиль. Что в этом такого? Если бы она решила сохранить что-то в тайне, Георг никогда и не подумал бы, что эта тайна, может быть. Он подошёл к столу и вперил взгляд в тетрадь, во рту пересохло, и он отпил из стакана. На обложке тетрадки были не очень старательно выведены слова: «Когда мои кости станут землёй», потом надпись была зачёркнута, и ниже было уже только одно слово: «Кости». Георг положил тетрадь на место, не раскрыв её.
-
Зрелище
Георга выдёргивает из сна истерический женский крик.
Жиль на заднем дворе, она сидит на земле, спрятав ладонями лицо. Увидев Георга, она с рыданиями бросается ему на шею, обрывающимся голосом она пытается что-то сказать. Взгляд Георга упирается в топор, торчащий из пня, всё вокруг в крови. Георг не успевает ничего подумать, он ещё не проснулся, работает его тело, оно отводит Жиль в дом.
Скоро наступит рассвет, но минуты тянутся, а Жиль никак не может успокоиться. Георг пьёт кофе, не понимая, горячий он или нет. Ему хочется выйти на улицу и ещё раз посмотреть, не показалось ли ему. Внутри у него тоненькими голосами вскрикивают умирающие феи, бабочки, вся эта ерунда, которой там расплодилось на благодатной почве романтической фантазии о празднике жизни в сердце леса, вдали от людей, единение и новый виток. Георг ощущает злобу на кровавогрудого голубя, который размазан в кровавую кашицу на морозе, на рассвете, на улице, это — сердце Георга.
— Это какое-то безумие! — восклицает Жиль, и на слове «безумие» её голос снова срывается.
— Расскажи, что ты видела…
Георг спокоен, но его спокойствие — это маска.
— Да ничего я не видела! Какой-то больной урод зарубил голубку прямо у нас под окном, и сделал это топором, который ты украл у лесника. Это такая шутка? — говорит она не своим голосом.
Топор был вогнан с изрядной силой: Георгу пришлось приложить все силы, чтобы достать его. Пень весь изрублен, будто удары наносились вслепую, в приступе помешательства. Везде перья и кровь, она уже не свежая, дерево частично впитало всё в себя, в этом беспорядке смерти теперь невозможно отличить кровавое пятно на оперении голубя. Георг удивляется тому, что в такой маленькой птице нашлось столько крови.
— Это всё? — произносит Георг и, докурив, медленно встаёт с дивана, подходит к камину, отодвигает засов, бросает сигарету на угли, закрывает засов, садится обратно.
— Боже, Георг! Я хотела нарисовать птицу в гнезде, как тебе и сказала… Хотела сделать это рано утром, вышла на улицу, увидела топор и всё вокруг в крови, я закричала, а потом прибежал ты. Всё! — выпалила она.
— Я пойду к нему, — тихо сказал Георг.
— Нет, не надо, вдруг он теперь этого и ждёт! — взмолилась Жиль и взяла Георга за руку.
— Он всего лишь старик…
— Посмотри, что он сделал с голубкой!
Жиль вскрикнула так, что сама испугалась и мгновенно изменилась в лице, решила взять себя в руки.
— Если хочешь, мы уедем прямо сейчас, — сказал Георг и посмотрел на неё.
Лицо Жиль было бледным, а глаза и губы горели.
— Нет, теперь я хочу остаться здесь навсегда! — сказала она с каким-то мрачным торжеством в голосе, и Георгу подурнело.
— Навсегда у нас не получится… — сказал он очевидное, рассматривая её лицо, казалось, что она его сейчас совсем не замечает.
— Почему это? — вдруг снова теряя самообладание, сказала она с вызовом. — Ты можешь ездить прямо отсюда, этому уроду не запугать нас! Я пойду с тобой, я скажу ему всё сама.
— Тише-тише… Я взял топор, я сам с ним поговорю. Пойду, достану ружьё, — Георг хотел встать, но Жиль удержала его.
— Я боюсь отпускать тебя одного. И боюсь тут оставаться. Вдруг он ходит вокруг дома и ждёт, пока ты уйдёшь? — Жиль вздрогнула, и Георг обнял её, но отчего-то у него не было никаких сил. — Ты застрелишь его?
— Что? Нет, я даже не буду заряжать его, просто возьму с собой.
Жиль медленно успокаивалась:
— Всё равно не хочу здесь оставаться одна… Считай, в нашем доме произошло настоящее убийство!
— Ты запрёшься наверху и будешь ждать меня. Я сам проверю все двери и окна снаружи, ключ будет только у меня. Меня не будет максимум минут сорок… За это время никто не успеет выломать столько дверей, даже топором, который я заберу с собой, — говорит Георг, а в голове рисует картину того, как двери выламывают.
— Господи! Это какое-то безумие, позволь мне пойти с тобой, — ответила она, хотя было видно, что её слова Георга успокоили и она останется.
— Нет, так мне будет спокойнее, — сказал он.
— Георг, а что, если ты не вернёшься? Что тогда? — спросила она, глядя на ружьё, которое Георг уже достал из подвала и поставил в углу у камина.
— Я вернусь, — ответил он и почему-то невесело улыбнулся.
— А если нет?
В обычной, в нормальной жизни такого не бывает. Не может быть так, чтобы кто-то ушёл и не вернулся. Смерть — не великая тайна, а просто момент, когда гаснет свет, и всё. Страх смерти не имеет романтического, возвышенного оттенка. В таком случае, настоящее безумие и насилие, в столкновении с ним лицом к лицу, воспринимается как нечто не укладывающееся в голове. И эта его черта, Георг сейчас был готов поспорить, и сводит с ума тех, кто, увидев однажды, навсегда становится жертвой этого демона. На ум ему пришли очевидцы войн, жертвы чёрных страниц истории, просто люди с судьбами великих мучеников. Никто не может понять их, они одни. Георг, конечно, не причислял себя теперь к таким людям, просто столкновение с чем-то подобным, намёк на что-то такое, вызвал в нём вереницу мыслей. Ему вообще было свойственно именно таким образом воспринимать мир: осмысливать явление со всех доступных сторон, так нейтрализовывать все возможные эффекты неожиданности. В сущности, это говорило о том, что Георг был в известном смысле трусом. Но не таким, который бежит с поля боя, а трусом повседневности, чьим главным кошмаром были социальные нюансы и межличностные коллизии.
— Георг! Что, если ты не вернёшься? — снова спросила она, будто какой-то ответ мог бы подготовить её к такому исходу.
— Такого не может быть. Веришь? Какого чёрта, Жиль, это всего лишь птица!.. Я к тому, что чем дольше мы здесь сидим, тем страшнее тени на стене.
Голос Георга звучал убедительно, так и должно быть. Не имеет значения, что есть на самом деле, самое важное — что стало словами. Этот принцип реальности Георг ненавидел.
— Да, ты прав, иди, иди, пока я не передумала.
Жиль обняла его, Георг принял её объятия, дрожащие руки и плечи.
Он сделал всё, как и обещал: запер все двери. Эти ритуалы были гарантом скорее его личного спокойствия. Ружьё было старое, тяжёлое, разобранное на две части — массивный дубовый приклад и длинный ствол, пахнущий отчего-то мокрой сталью, а не пылью. Там же в подвале Георг нашёл коробку с патронами, он положил несколько штук себе в карман.
Шагая по лесу с ружьём через плечо и топором в руке, Георг чувствовал себя отяжелённым той силой, которая находилась в его руках. Ему было чуждо такое отношение к действительности — которое основывается на принципе насилия, борьбы активных, явно проявленных сил. Ему было ближе таинственное, овеянное мраком, переливающееся в загадках насилие, сакральное, мистическое, трагичное в том, что собой представляет сила, и в том, как она себя проявляет. Однако повод был, в сущности, нелепым. Георг не думал всерьёз, что возможно применение топора и тем более ружья по прямому назначению. Но патроны ты с собой взял, верно? Он спустился по уже знакомой тропинке, казалось, что здесь всё затянуто туманом круглый год.
Кусты розовых цветов у дома подрезали, а земля ещё не впитала влагу после полива. Георг поправил ружьё и постучался. Дверь открылась так резко и неожиданно, что он совершенно растерялся и, вероятно, представлял собой странное зрелище, так как лесник усмехнулся и лишь затем вышел за порог и протянул руку.
— Йоганн… А вы — Георг, да? Я уже знаком с вашей… спутницей, Жиль. Вы — настоящий везунчик, — сказал он, с любопытством оглядывая Георга, как племянника, которого видел последний раз много лет назад ещё мальчишкой.
— Да, меня зовут Георг. Я пришёл вернуть вам топор, который вчера вечером позаимствовал, — так же сдержанно ответил Георг, пожимая протянутую руку.
Казалось, лесник провалился в старческую задумчивость, которая так похожа на репетицию смерти. Он казался безучастным, его глубокие серые глаза смотрели на Георга, но всё лицо и поза не выражали ничего, будто он был деревом, продолжением стены, пустым местом. Вражды, впрочем, во всём этом тоже не было. Его рукопожатие и манера говорить медленно, выговаривая каждое слово, но всё равно произнося их из-за какого-то дефекта несколько скомканно, Георгу не понравились. Они вызывали неприязнь, косвенную, едва уловимую. Она не была связана с мёртвой птицей, Георг вообще забыл о ней и вспомнил, только когда протянул леснику топор. Старик, сутулый, худой, взялся за топор уверенно, а Георг в это время рассматривал его лицо. Оно было слишком выхолощенным для жизни в лесу, а рукопожатие не было ни слишком сильным, ни безвольным. Будто Йоганн всю жизнь практиковался именно в этом — рукопожатиях и обмене любезностями.
— Это может показаться странным, но я долго стучал в дверь, — нарушил молчание Георг, глядя на топор в руке лесника.
Йоганн слушал внимательно, несколько раз подряд кивнул, как бы отмеряя и принимая информацию по частям. Он повернул топор обухом вниз, на лезвии были пятна крови. Георг намеренно не почистил его. Секунду Йоганн смотрел на топор, а потом несколько раз поднял и поставил его на место, почти так же, но немного по-другому, пока, наконец, не остался доволен. Испытующий взгляд Георга его нисколько не смущал.
— Я решил проверить задний двор, но там тоже никого не было, — продолжил Георг.
— Это кровь. У вас там всё в порядке? — спросил Йоганн, глядя куда-то сквозь Георга, словно мог видеть их дом.
— На самом деле, это главная причина, почему я пришёл. Утром Жиль нашла зарубленного голубя… — смутившись, ответил Георг.
— Голубя? — сухо спросил лесник, снова глядя на следы крови на топоре.
— Да. И мы подумали, что… — начал Георг, также не сводя глаз с лезвия.
— Логично, — прервал его Йоганн, — и странно… Странно, что вас никто не встретил: либо я, либо мой брат всегда дома.
— Мне тоже показалось, что в доме кто-то был, иначе я бы просто ушёл… Скажите честно: вы это сделали?
Голос Георга не дрогнул, когда он задавал этот вопрос. Он был готов, он хотел услышать «да», чтобы узнать, что он сделает.
— А ружьё вам для чего? Тоже моё? — спросил Йоганн мягким голосом, который, видимо, означал, что его слова были шуткой.
— Нет, ружьё моё, — не желая видеть здесь что-то смешное, сухо сказал Георг.
Лесник на момент сморщился, но опять принял сдержанный вид.
— Понимаю… — начал он охрипшим голосом. — Вам нет нужды оправдываться, вы сделали всё, что хотели? С его помощью. Можете оставить, у меня найдётся. А брату я передам, что вам можно верить, и в другой раз он откроет… Только приходите лучше в первой половине дня, когда я дома.
— Спасибо, конечно, но мы вас больше не потревожим, — ответил Георг, начиная ощущать утомление от этого человека.
— Что вы! Напротив, я был бы рад свести знакомство. Но вас можно понять. Вы приехали не для того, чтобы развлекать старика… Впрочем, моё желание тоже вполне естественно. Так что, если заскучаете или снова будете в чём-то нуждаться, я к вашим услугам. А, и я надеюсь, что вы не в обиде на меня за то, что я преподнёс Жиль букет цветов, — старик улыбнулся и жестом указал на клумбу с розами. — Одна из моих радостей, когда есть свободное время. Жизнь в лесу только кажется простой и безмятежной, но я вас уже начал утомлять. Всего хорошего, Георг. Кстати, если решитесь пустить ружьё в ход — я только за. Люблю охоту.
С этими словами Йоганн сдержанно кивнул, как спешащий по срочному делу чиновник, и исчез за дверью. Топор остался стоять там, где он его поставил. Георг секунду смотрел на него, мрачно усмехнулся и пошёл обратно.
Он обошёл дом, постоял у пня, всматриваясь в останки голубя. Он взял лежавший тут же старый мешок, в него положил всё, что смог собрать, и закопал под ближайшим деревом. Неглубоко, больше как жест, чем как оправданное действие. Всё это — недоразумение, которое спустя годы они будут с улыбкой рассказывать друзьям.
Георг поднимается по каменной лестнице, на его лице спокойствие. Ступени были выложены вручную, он вспомнил, как отец расчищал землю и делал замеры, а потом привёз откуда-то на тачке много больших плоских камней. Мама вызвалась уложить их сама, и отец уступил, хотя потом ему пришлось всё переделывать, чтобы ступени были не только красивыми, но и по ним можно было ходить без страха свернуть шею. О чём он только думал, взяв с собой ружьё? Георг улыбнулся одновременно воспоминанию и своей глупости. Здесь же мама хотела повесить гамак и сделать уголок под свой вкус. Она не очень любила природу, не испытывала от неё трепета, смотрела на красивый закат с простой мыслью о том, что это красиво, но не более. Она не успела сделать, как хотела, но Георг думал, что она скорее просто забыла об этом мимолётном желании. Зрелище смерти, пусть это был только голубь, нагнало на Георга размышления о тщетности, о глупости всего преходящего. Только слова ещё больше похожи на глупость, пустоту. Никто никогда не говорит правды, потому что сам не знает её, даже о самом себе. Это не значило для Георга отрицания вечных вещей, скорее наоборот, из того, что он дорожил вечным, происходило его недоверие к человеку и тому, что он может говорить. В конце концов, совсем не важно, кто зарубил птицу. Георг подходит к двери, под ней лежит букет чёрных роз. Георг поднимает его и оглядывается, он отшвыривает цветы подальше в заросли, заходит в дом.
- Место
Жиль сидит внизу, в кресле, у окна. Горит камин, она читает книгу. Георг ничего не говорит, но глазами они понимают слова, которые не произносят друг другу вслух. Она смотрит на него, в её взгляде отражается порхающий в камине огонёк. Жиль откладывает книгу в сторону, это Коран. Она поднимается и подходит к нему, обнимает его.
— Я немного успокоилась, и теперь мне стыдно, — тихо сказала она, рассматривая в его лице подробности несказанных слов.
— Почему? — спросил Георг и посмотрел на книгу, раньше он её не видел. — Что ты читаешь?
— За то, что я хотела идти к нему и говорить всякие мерзкие слова… Это Коран, кстати, есть кое-что, что я хочу рассказать тебе. Но это не значит, что я забуду!
Она ведёт Георга за руку к креслу, садится.
— Он не убивал птицу, — сказал Георг, теряя интерес к этой теме.
Ему интереснее, что она скажет о Коране. Он хочет вернуться в спокойствие, где они разговаривают обо всём, о чём хочется, и никто никого не убивает.
— Ты уверен? — спрашивает она и берёт книгу в руки. — Как всё прошло вообще? Тебе он не показался странным?
— Да, странный, это точно. Но он живёт в лесу, — многозначительно добавил Георг после небольшой паузы.
— Тут можно свихнуться в одиночестве, — ответила она, открыла книгу и начала листать.
— Думаю, его никто не заставлял. Тем более, он сказал, что у него есть брат… Что там?
Георг снял ружьё с плеча и поставил в углу. Жиль вдруг захлопывает книгу.
— Это всё не важно, Георг! Кто-то хочет напугать нас. Пока тебя не было, я слышала, как кто-то ходит вокруг дома, — проговорила она, понижая голос.
— Тебе не показалось? — спросил Георг и взял Коран из её рук.
— Нет! — воскликнула она, уверенности в ней было меньше, чем страха. — Я слышала, как ходили на заднем дворе. Шаркающие шаги по ступеням, дважды, сначала кто-то пришёл, а потом ушёл.
— Он не хотел войти? — спросил Георг, заметив в книге пометку карандашом.
— Нет, я ничего не видела, только слышала. Я боялась с места пошевелиться, — призналась она.
— Он видел, что я был с ружьём. Думаю, у него хватит ума больше не выкидывать такие номера. Я зашёл сейчас через заднюю дверь, никого там не было.
Георг думал, говорить ли ей о новом букете.
— Но кто-то же там был! И это не лесник, раз ты был у него дома…
По Жиль было видно, что она тоже хочет перестать думать об этом, что она ждёт, что Георг скажет волшебные слова, которые превратят этот странный и пугающий случай в пустяк.
— Он сказал, что у него есть брат. Может, это он и приходил, чтобы извиниться. Когда это было? — спросил Георг, сам поверив в только что появившуюся версию.
— Буквально пару минут назад, — обронила Жиль и посмотрела на него недоверчиво, будто она уже не хотела слышать никаких слов утешения и была бы разочарована, если бы Георг их начал говорить.
— Я вполне мог с ним разминуться. Лесник видел кровь на топоре, он спросил брата об этом, и тот рассказал, что он убил птицу потому, что я взял топор. Я нашёл ещё один букет цветов под дверью, он приходил извиниться. Другой версии у меня нет и не будет. Хватит об этом?
Георг говорил медленно и с паузами, проговаривал заклинание, но закончил с нервным смешком.
— Ты убьёшь его, если он снова такое сделает? — вдруг спросила она, не обращая внимание на его тон, на его намёки.
— Лесника?
Георг понял, но переспросил, чтобы выиграть время, хотя мог бы просто молчать. Сейчас было бы так хорошо просто знать какую-то хорошую, искреннюю правду, которая их с Жиль соединила бы, но было только то, что было. Эта мысль разозлила его, плавно подвела к мысли о насилии и вернула к вопросу, который задала ему Жиль. Он никогда не думал об этом, и теперь ему показалось, что он сможет убить, если она попросит, и он не знал, что это значит.
— Нет, убей его брата, — очень серьёзно ответила Жиль.
— Ладно, я сейчас, — Георг сделал вид, что идёт за ружьём, она остановила его и улыбнулась, но улыбка её была грустной.
— Я сказала серьёзно, мне это не нравится, — начала она печально, но по её лицу было видно, что причина её беспокойства и грусти не в этом всём, а другая, которую он не мог понять. Он вспомнил, о чём думал, когда поднимался по ступеням к дому. — Я зря так сказала, ты же понял, да?
— Только скажи, и мы сейчас же вернёмся в город, у нас ещё больше недели, мы можем поехать куда захочешь, к чёрту этот дом. Только не проси меня убить кого-нибудь.
Георг нащупал в кармане куртки патроны, ему захотелось бросить их в камин, он представил, как они разрываются, и вспышка света, грохот разрушают оцепенение, как падают картонные декорации вокруг них, и становится очевидно, что это всё ненастоящее, а настоящие только они вдвоём.
— Просто вырвалось, я ведь хотела нарисовать голубку, в гнезде, с яичками, а теперь птенцы скорее всего умрут, — ответила она и усадила его рядом с собой.
— Вообще нам ничего не стоит вызвать полицию… Правда, расследовать убийство голубя они не будут.
Георг представил себе, как люди в форме с серьёзными лицами осматривают место преступления. С минуту они оба молчали, понимая, что больше об этом говорить не имеет смысла.
— «Похожи на тех, кто зажёг огонь; когда же озарил он всё кругом, погасил Аллах свет и оставил их во мраке непроглядном», — прочла Жиль из Корана. — Кажется, я поняла, что имеется в виду, но мне понравилось другое.
— Непроглядный мрак? — спросил Георг, Жиль улыбнулась.
— Нет, представь себе такое существо, которое своим появлением одновременно несёт и свет, и мрак… Точнее, этот свет такой, что он может быть для одних — ярчайшим путеводным маяком, а для других — это закат, чернота, конец… Только такое противоречивое существо могло бы создать мир, который нас окружает, — сказала она, и когда замолчала, Георг увидел, что в руке у неё патрон для ружья.
— Противоречия окружают нас и сидят внутри нас, это, наверное, даже более важно. На это можно посмотреть как на трагедию и отказаться от всего, потому что нигде нет полной правды. Я взял патроны, а тебе не сказал, и себе не признался, что беру их не просто так, — ответил он и достал из кармана ещё один патрон и тоже начал крутить его в пальцах.
— На нас светит мрачное солнце, оно греет и даёт жизнь, но вместе с ней что-то ещё, это можно назвать мраком, — ответила Жиль, всё сильнее погружаясь в свои мысли.
— Но я думаю, что трагедия найдёт меня сама, когда придёт время, и нельзя самому искать её под каждым камнем, это сделает мою жизнь ненастоящей, — продолжил свою мысль Георг и после паузы спросил:
— Хочешь, я научу тебя стрелять из него?
— Ты веришь, что каждое ружьё обязательно выстрелит? — спросила она и улыбнулась, опять той грустной улыбкой, за которой пряталась причина.
— Из него мой отец убил оленя, а я не смог, — сказал Георг. — Думаешь, можно убивать?
Жиль изменилась в лице, будто осознала ужасную истину, она выронила патрон.
— Мне кажется, что это каждый решает сам. Нельзя отдавать такие вещи на откуп вере или ещё чему-то. Нужно быть готовым ответить за каждый свой шаг, и не важно, будет ли ужасный Судный день, или не будет ничего… Но как быть с тем, что ты делаешь не по своей воле? Здесь я не могу понять… — сказала она, взяла Коран и встала с дивана. — А куда ты дел букет?
— Выбросил, а что?
Георг тоже встал, вынул из кармана все патроны и положил на окно. Их вид, словно натюрморт, нёс в себе художественный смысл, который Георгу нравился. Он подумал, что теперь смог бы нажать на курок и убить оленя.
— Да ничего, просто… — сказала она задумчиво, перебирая свои вещи на столе. Глаза её то и дело останавливались на патронах, лежащих перед нею на окне. — Тебе не холодно? Я с самого утра никак не могу согреться.
С этими словами она вытянула руку и внимательно посмотрела на пальцы. Они не дрожали.
— Я могу зажечь котёл, если хочешь, — машинально ответил Георг, ещё обдумывая то, что они сейчас обсуждали.
— Тут есть отопление? — спросила она, подняв на момент взгляд от стола.
— Да, он очень старый, но должен работать, пойду посмотрю.
Георг провёл рукой по её спине, она едва заметно вздрогнула. И, чтобы сгладить это, спросила:
— Почему ты раньше не сказал? Не надо было бы жечь камин и брать у лесника топор… Нет, я не то имею в виду, просто…
Георг ничего не сказал, спустился в подвал, зажёг свет. Котёл был огромным, от пола до потолка, Георг сам не обратил на него внимания ни разу, когда спускался сюда за вином. Он воспринимался как часть стены, чугунный саркофаг для титана. Георг включил фонарик, опустился на колени на холодный каменный пол. Трубы под днищем были в порядке, он попробовал прокрутить вентиль. Металл скрипнул, было слышно, как вода пришла в движение в трубах. Он повернул газовую заслонку. К ночи котёл должен заработать в полную силу, и в доме будет тепло. Довольный тем, что справился так быстро, он решил осмотреться, вспомнить.
Когда они с мамой уезжали отсюда, очень много вещей, которые они не могли взять с собой, они спустили в подвал. Где-то здесь должны быть альбомы со старыми фотографиями, его детские вещи. Георг вспомнил, как он хотел сжечь всё это тогда, и теперь был рад, что мама ему не позволила. Он не начал ценить их теперь, но допускал мысль, что когда-нибудь он их снова возьмёт в руки.
Георг заметил картинную раму, приставленную лицом к стене. Он сдул пыль и, чтобы не испачкать руки, взял раму за бечёвку. Ветхий шнурок порвался, картина упала на пол, и рама треснула. На рисунке в тёмных тонах была изображена девушка. Она стояла на коленях и склонила голову в молитве и, может, скорби. Черты лица скрывала газовая вуаль. Художник сделал акцент на руках девушки. Прописанные очень тонко, они выделялись на почти чёрном фоне бледными болезненными линиями.
Георг долго всматривался в рисунок, ему показалось странным, как сложены ладони. Все пальцы были соединены попарно, средние и безымянные были вместе, а остальные разведены. Он подумал, почему он вообще обратил на это внимание. Георг высвободил картину из рамы, осторожно свернул в рулон и положил на полку. Потом он нашёл в ящике всё необходимое, это получалось само собой, спустя полчаса небольшие бруски для новой рамы были готовы. Ему нравилось работать руками, с самого детства, и он жалел, что так редко выдаётся случай взять в руки какой-нибудь инструмент. Затем он счистил грязь, пыль и слой старого лака, дерево было цвета кожи девушки с картины, старое, но ещё крепкое.
Когда он поднялся наверх, то с удивлением заметил, что прошло куда больше времени, чем ему казалось. За окном было уже совсем темно. С кухни доносился аппетитный запах, от жара готовки и работающего котла было тепло, Георг почувствовал себя дома. Он подошёл к Жиль, перед этим положив на диван только что сделанную рамку.
— Я хотела приготовить что-нибудь особенное, но получилась какая-то запеканка… Просто мясо подгорело, и я накидала туда ещё кучу всего и сделала странную, но вкусную штуку, — сказала она и подцепила вилкой кусочек и подула, чтобы остудить.
Георг немного наклонил голову, показывая, что хочет попробовать. Жиль сделала вид, что раздумывает, давать ли ему попробовать или нет.
Жиль редко готовила по-настоящему, увлечённо и со всем присущим ей мастерством. Кажется, это был именно такой случай. Она наполнила глубокие тарелки дымящейся запеканкой, расположила всё на подносе и вручила Георгу.
— Ты идёшь? — сказал он, усаживаясь на диване.
— Момент, достану вещи из стирки, — ответила Жиль.
Она сидела на полу у стиральной машины, поджав ноги под себя, и складывала бельё в корзину. На ней была свободная голубая юбка до колена. Каждый раз, наклоняясь, она привставала и выгибалась. Заметив, что Георг смотрит, она несколько раз шутливо вильнула задом и встала, её глаза блестели. Вот они, всё ближе, ближе. Она вместе с ними.
— Еда остынет, — сказал он.
— Я лучше еды, — сказала она.
Георг притянул её к себе одной рукой, она выгнула спину. Другой рукой он взял раму и показал ей. Жиль взяла её своей пораненной рукой, Георг слышал, как она сказала:
— Идём, я хочу дать тебе кое-что.
Она взяла его за руку и повела наверх, Георг слышал, как она сказала:
— Я хочу взять у тебя кое-что.
Они в комнате, окно открыто. Здесь всё равно душно. Жиль зажгла свечу, Георг смотрел на огонёк свечи, на Жиль, Георг слышал, как она сказала:
— Разве не для этого мы здесь?
Георг стянул с неё кофту. У неё была низкая, аккуратная грудь. На ней можно пригреть змея-искусителя, но ей в том не было нужды. Она позволила ему обнять себя, Георг прикоснулся к ней, Георг слышал, как она сказала:
— Руки и слова, вот они.
Георг прижал её к себе и поцеловал ключицу, её волосы мягко коснулись его щеки. Он спустился немного ниже, пока она расстёгивала на нём рубашку. Он продолжал целовать её, медленно двигаясь к кровати. Юбка задралась, Жиль отказывалась ложиться, она смотрела на него мутным взглядом. Георг легко толкнул её в сторону окна, она закрыла глаза. Он приподнял её и посадил на подоконник. Тогда она, держась за его шею, легла на спину, её голова свесилась из окна, тонкая шея выгнулась, ветер коснулся её волос, они взметнулись в разные стороны. Георг хотел притянуть её к себе, но она отказалась. Георг почувствовал, как она потеряла на мгновение равновесие и вцепилась ногтями в его руки. Георг слышал её дыхание, в лесу что-то ухало, шевелилось, хотело жить, умирало, Георг впервые в жизни не завидовал ему. Он был лучше, счастливее, ближе к тому, чего можно искать и желать.
Вдруг Жиль вся покрылась мурашками и оттолкнула его. Она смотрела безумными глазами, в которых смешивался ужас и беззащитное удовольствие.
— Там кто-то есть, — проговорила она, задыхаясь.
— Где? — спросил Георг и потянулся к ней, чтобы поцеловать, но она отвернулась.
Георг не услышал её вопрос, он просто воспринял звук, какие-то картинки глазом, образы не выстраивались, в один момент он вернулся на своё место, место человека, который смотрит на ночной лес с завистью, обожанием и страхом, и знает, что ничего не стоит ни его лицо, ни всё его тело и роящиеся в нём желания.
— На улице, вон там, у дерева. Я видела тень, и это ни черта не ветер и не ветки! Я видела чёткий силуэт! — сдавленным голосом процедила она, не отрывая глаз от окна.
-
Родство
Жиль на ходу схватила кофту и выбежала из комнаты, Георг слышал, как она включила в ванной воду. Он стоял и смотрел в окно, но ничего, кроме клокотания ночных насекомых, его чувства не находили. Лес будто дышал на него усмешкой. Он закрыл окно и спустился вниз. На столике у дивана стоял остывший ужин. Георг сел и закурил сигарету, скоро спустилась Жиль. Она приняла душ, в халате и с полотенцем на голове, она выглядела как египетская императрица, которая приняла яд и идёт к своему ложу, чтобы лечь на нём последним сном. Она села рядом.
— Дай мне тоже, — сказала она, глядя на него сосредоточенным взглядом.
Георг отдал ей свою сигарету, встал с дивана, подошёл к вешалке, надел куртку, подошёл к окну, сгрёб в ладонь патроны и на пути к входной двери подцепил за лямку ружьё. Быстрыми шагами он обогнул дом, всматриваясь в ночь, как ночной хищник, и безошибочно, не глядя, вставил в ружьё патрон, будто делал это тысячу раз. Ружьё было одноствольным: на один выстрел меньше, но на один выстрел точнее, как говорил отец. Ослеплённый ночью, лесом и злобой, он направил свои шаги направо, в противоположную от дома лесника сторону. Изо рта у него вырывались облачка пара, которые подсвечивала безучастная к этой драме луна. Было тихо, всё замерло, принюхиваясь к чужаку среди деревьев.
Он не знал, как далеко от дома уже отошёл и куда именно повлёк его импульс решимости. Оказавшись на большой поляне, он резко ощутил кожей настоящий мороз и крепче сжал ружьё. Воздух словно сгустился и стал тяжелее проходить в лёгкие, Георг вдруг почувствовал себя беспомощным в окружении когтистых веток и стволов. Все листья в глубине леса уже опали, опадали или выглядели так, будто вот-вот упадут на землю, вместе с деревьями, потянут за собой в пропасть звёзды с небосводом, всё утащит в воронку какое-то ночное злое дыхание. Георг посмотрел наверх, космические мертвецы были на месте, горели, а он медленно шагал вперёд, начиная осмысливать происходящее.
Жиль осталась в доме одна, он бросил её, кретин. Нужно поворачивать назад, пока не заблудился, пока не случилось страшное. В этот момент его вниманием завладело одинокое дерево, возвышавшееся посреди поляны впереди. Георг подходил ближе, и холод с каждым шагом отступал, а мысли прояснялись, словно он шагал по дорожке своего сознания, перетекавшего от сна к бодрствованию. Но вместе с тем никакая мысль не хотела заканчиваться и давать плоды.
Он никогда в жизни не видел таких больших деревьев, вблизи оно напоминало пару сросшихся многолетних дубов, отчего напоминало фигуру человека. Луна вышла из-за облака, обдала поляну ярким светом. Дерево на поверку оказалось чучелом: чьи-то искусные и безумные руки скрепили между собой десятки веток, подобрали их по длине и толщине. Ступни деревянного гиганта представляли собой целые нагромождения брёвен, скреплённых верёвками и узлами. Со временем конструкция начинала обрастать уже живой молодой растительностью.
Это не просто безделица, неожиданная находка в чаще леса. Люди пришли сюда и намеренно воздвигли это чудовище. Георг подошёл к чучелу вплотную, рукой он едва дотянулся бы до колена статуи. Сплетённый из толстых веток, внутри каркас был полым. Венчало этого лесного монстра высеченное из цельного куска дерева лицо, то ли бородатое, то ли слишком грубо исполненное. Глазницы и широко раскрытый рот были вырезаны глубоко, а во все стороны от лица торчали ветки, создавая облик языческого божества, пребывавшего в гневе. На ум Георгу тут же пришла картина Гойи, на которой безумный Сатурн пожирает своего отпрыска. Следом он вспомнил, как Жиль однажды начала рассказывать ему о кровном родстве.
Кровь, говорила она, не может не быть сильной, она всегда приводит к чему-то страшному, чему-то великому. Пусть это величие размером с одну человеческую жизнь, ничто другое не может быть настолько сильным. Потому что ничего другого, соизмеримого с человеком, нет в поле рассмотрения. Есть только то, что кажется более великим, но подступиться к таким божественностям у человека нет времени, сил, последней капли крови. Рождение человека, его смысл, его прошлое и будущее написано кровью, в крови — вся его суть. И когда человек рождается неспособным к подчинению, он не желает вступать в эту игру: он покалечит себя, если позволит всеобщему закону играть с собой. Поэтому, говорила Жиль, она не хочет, чтобы у неё родился ребёнок. Это будет предательством, она отдаст себя ему, но и ребёнок будет чувствовать, что он — только вынужденная мера, иллюзия бессмертия, проявление страха смерти, по сути — ужасный фарс, подмена сакрального самым опошленным. То, что определяет божественное, нельзя получить, совершив бездумный животный акт спаривания. Вот так она сказала, а потом посмотрела на Георга, вот как сейчас, перед его уходом, сосредоточенно. Она посмотрела, и у неё на глазах Георг заметил выступившие слёзы. Он обнял её тогда, чувствуя, что сейчас это лучшее, что он может сделать, и не ошибся. Она сказала только одно слово. Она извинилась за свои слова. Почему именно этот разговор всплыл в его памяти в этот момент, он не мог понять. В голове он прогонял мысль о крови и рождении, надеясь, что высечет нечто новое из этого камня памяти.
Георг заметил, что ступает по выжженной земле и обугленным веткам. В ногах чучела было заготовлено широкое кострище, которым пользовались уже не раз. Вдруг в порыве ветра Георгу почудилась вонь горелых волос, его скрутило в рвоте, на глазах выступили слёзы. Он представил себя Сатурном, исторгающим из себя куски проглоченных детей.
То же самое с жертвоприношением, говорила Жиль. Только тут игра идёт по противоположным, но не менее ущербным правилам. Надеясь, что он отрицает смерть, человек поднимается до общения с божественным. Якобы он демонстрирует свою власть, уподобляется своим идолам, но на самом деле его власть — это власть слабого над слабым, и даже не над самим собой, а только над тем, кто ещё слабее. Жертвоприношение можно совершать, только если ты сам являешься жертвой. Вот так она сказала.
Выпрямившись, Георг переводил дух и ощущал, что не может совладать с собой, ощущал, как накатывает приступ паники. Мерещилось, что со всех сторон на него устремлены взоры тех, от кого ружьё спасти не сможет. И даже если он выстрелит себе в рот, его достанут и оттуда. Георг нажал на курок, грохот вырвал его из оцепенения. Куда угодила пуля, он не понял. Но он вдруг понял, что нужно возвращаться. Как он проделал обратный путь, Георг не помнил.
Лицо Жиль озарял скорбный ореол: выражение глаз, положение рук на коленях. Такой она бывала только после приступа. Они встретились взглядами, и он понял. Над бровью у неё была ссадина.
— Я ударилась о столешницу, просто выключилась и упала, — сказала она буднично, хотя глаза её горели.
— Лучше стало? — спросил Георг.
Это первое, что он всегда спрашивал. Если после первого припадка ей не делалось лучше, это могло продолжаться ещё сутки. Единичные и слабые приступы были редки, но сам факт, что это иногда случалось, заставлял его каждый раз надеяться на лучшее.
— Нет, будет ещё, — сказала она, стараясь не выглядеть разбитой.
— Что мне сделать? — спросил Георг, снимая с плеча ружьё.
— Пойдём наверх… Стой, возьми вина, — проговорила она, отчего-то улыбнувшись в конце фразы.
— Может, лучше не надо сейчас? — Георг старался увидеть в её лице какие-то зацепки, чего следует ожидать в эту ночь, которая уже начинала перетекать в новый день.
— Не надо рубить голубок топором, — отрезала она дрожащим голосом и начала подниматься по лестнице плавными шагами, словно она брела во сне.
Жиль лежала на кровати, Георг сел подле неё на стул. В углу горела свеча, и Георгу подумалось, что сейчас свет обычной электрической лампы был бы более уместен. Со временем он научился понимать, когда он нужен ей, а когда её следует оставить в покое, один на один с болезнью. Она рассказывала пару раз, каково это, но получалось не очень понятно. В конце концов, Георг просто принял болезнь, но не болезнь и Жиль одновременно. Для него всякий раз это было как спиритический сеанс: что-то чужое приходило, хоть его никто и не звал, и это нужно было просто переждать, а потом прийти в себя. Как социальное потрясение, голод, разруха длиной в один день, а потом маленькое государство продолжает жить. И верить своим богам, приносить им жертвы, но они никогда не помогают. Всякий раз Жиль становилась самым несчастным живым существом на свете и оставалась такой на протяжении дней, иногда недель. Два года назад, зимой, она отсутствовала почти целый месяц: только спала и изредка ходила в ванную.
Лес затих, обещая холодный и тёмный рассвет. Георг вспомнил о чучеле, стоящем где-то там среди деревьев, и взял бутылку вина. Он открыл её с ощущением, что это как знамение для начала нового акта уродливой и мучительной пьесы.
— Чёрт, — вырвалось у него.
— Что такое? — спросила Жиль, жестом настойчиво требуя выпить.
Никогда раньше она даже не заговаривала о том, чтобы пить во время обострения. Наоборот, она старалась вести себя, как ветхозаветный аскет, ничего не пила и не ела, пока не чувствовала себя в безопасности.
— Я забыл стаканы. И прости меня, я не должен был уходить, — сказал он.
— Не надо, дай сюда.
Жиль жадно припала к бутылке, но пила очень медленно и маленькими глотками, будто старалась не повредить что-то очень хрупкое у себя в горле. Жиль поморщилась, на переносице собрались морщины, снова началось.
Примерно час она лежала спокойно, словно дремала. Георг всё это время был рядом, стараясь реже прикладываться к бутылке и иногда вставая и прохаживаясь по комнате, когда немота обстановки делалась нестерпимой.
— Где ты был, Георг? — спросила она тихо, так что он сначала подумал, что это ему мерещится.
— Я был в лесу… — начал он, не зная, что говорить дальше.
Она молчала несколько минут.
— Почему? Зачем? — спросила она, голос был более уверенным.
— Не знаю, наверное, хотел найти того, кто показался тебе в окне, — ответил Георг честно.
— Нашёл?
В её голосе была издёвка и тоска.
— Нет, — в его голосе было бессилие.
Снова молчание. Свеча сгорела на треть. Вместе с воском плавилась какая-то хорошая и важная вещь внутри Георга, не любовь, но кое-что похожее на неё.
— Ты встревожен, — сказала она и открыла глаза.
— Да, я переживаю за тебя, — снова честно сказал Георг.
Со временем он понял, что нет смысла что-то спрашивать, искать в этот момент. Она будет говорить только то, что сама захочет, или, вернее сказать, что надиктует болезнь. Он пробовал молчать, получалось только хуже. Поэтому Георг решил, что лучше всего будет говорить с ней так, как если бы она понимала его полностью, так оставалась надежда на то, что он хоть как-то облегчал её состояние. Как-то раз, придя в себя после приступа, Жиль сказала, что ему надо было идти в священники, что из него получается отличный слушатель исповедей. Значит, она что-то запоминает, даже когда кажется, будто её место занял кто-то другой.
— Нет, со мной это никак не связано, — ответила она грубо, уличая его в непонятной лжи.
Она снова закрыла глаза.
— Я видел там… странную штуку…
Георг решил, что рассказать такую историю будет уместно именно теперь, когда и без того стены и всё вокруг плывут вниз, в безумие.
— Какую штуку? — спросила она и вытянула руку, требуя бутылку.
— Хочешь, чтобы я рассказал сейчас? — спросил он, и хотел, чтобы она ответила, что хочет.
— Почему нет? — воскликнула она. — Я в порядке. Просто давно не было приступов, и мы оба подавлены. Знаю, что ты надеялся, что здесь ничего такого не будет. Прости.
— Брось, — отмахнулся Георг, передавая ей бутылку.
Молчание. Шум ветра за окном, начинался дождь, луна пропала.
— Так ты расскажешь? — сказала она, возвращая бутылку.
Георг посмотрел, сколько она отпила, но не заметил никакой разницы.
— Я выбежал из дома, взял с собой ружьё, — начал Георг. — Я злился, сам не понимая, на что, и ноги сами несли меня. Я решил, что заблудился, и стал идти медленнее, и оказался на поляне. Там стояло высокое деревянное чучело человека. Я рассмотрел его: оно не для того, чтобы пугать зверей. Под ним были следы огня. Это напугало меня, или не это, я не понял, что именно, и я выстрелил.
— Что тебя напугало? — спросила она, и Георг почувствовал, будто они поменялись местами.
— Чучело, то есть, его необъяснимость, — ответил Георг, удивляясь тому, что смог найти слово для этого чувства так быстро.
— Ты сильно испугался? — спросила она тут же.
— Прилично. Почему ты спрашиваешь?
Георг начинал чувствовать себя неуютно, он приложился к бутылке.
— Я пытаюсь представить себе твоё лицо… Мне так проще, когда я думаю о чём-то приятном… А ты испугался так же сильно, как в тот раз, когда первый раз увидел приступ? — сказала она, проглатывая звуки и делая паузы.
— Нет, тогда я совсем растерялся, — признался Георг, хотя ему показалось, что этот вопрос она уже ему задавала однажды, и он ответил на него так же.
— Я специально не говорила тебе. Наверное, я казалась очень странной, когда поняла, что скоро начнётся… — сказала она и даже улыбнулась.
— Точно, — ответил Георг, тоже улыбнувшись.
— Если бы ты знал заранее, то устроил бы маскарад, а так я сразу поняла, что ты не бросишь меня. Подло, да? — закончила она, и улыбка исчезла с её лица.
Она протянула руку за бутылкой и сделала ещё один глоток. В стекло ударили первые крупные капли, Георг встал и зачем-то приоткрыл окно. Невольно он замер на момент и посмотрел в серую мешанину из деревьев, искал там виновного.
— Я бы хотела посмотреть на него, — сказала она.
— Зачем? — спросил Георг, возвращаясь на своё место у изголовья.
Его не удивил её ответ, но он хотел бы, чтобы она сказала противоположное.
— Знаешь, Георг… Я редко бывают открытой… Я привыкла сама проживать свою внутреннюю жизнь, и я прекрасно вижу, что для тебя это мучительно. Но я не могу изменить это. Я никогда не лгала тебе и не предавала тебя, ни в мыслях, ни в жизни.
Она говорила искренне, это была она, Георг не сомневался. Если бы он сомневался в такие моменты, ничто бы не имело значения. Его бы просто сейчас здесь не было.
— Звучит неутешительно, — ответил он, ожидая продолжения.
Оно последовало:
— Просто чтобы ты не подумал лишнего. Бедный Георг, ты так много думаешь… Когда мы приехали сюда, мне начали сниться сны… Будто воспоминания. За эти дни я стала спокойнее и лучше по отношению к тебе, и к себе. Я хочу так думать, и надеюсь, что это на самом деле так и есть… Это очень хорошо, что ты привёз меня сюда. И не вини себя за сегодня, мы оба знаем, что просто так болезнь не уйдёт, для этого нужно время.
Она говорила так, будто никакого приступа не было.
— Если это вылечит тебя, я готов остаться здесь навсегда, — сказал Георг, сразу очень серьёзно и в то же самое время надеясь, что такие фразы сейчас не имеют никакого смысла.
На самом деле, он просто боялся. И когда он это понял, ему стало легче. И он понял, почему Жиль так спокойна: она давно поняла, что она боится.
— Я знала, что ты так скажешь. Это необычное место, и я каждый день вижу что-то новое, чаще даже просто чувствую это… Что-то… Вот почему я хочу, чтобы ты показал мне то чучело. Понимаешь?
Жиль будто умоляла, хотя в том не было никакой нужды. Как демон, неуверенный в своём успехе, бросает на человека весь арсенал своих искушений.
— Да, думаю, что да.
Георг был утомлён, он был измучен, но он знал, что Жиль измучена ещё больше, и вдвоём они составляют нечто такое, что имеет смысл в этом измученном мире.
— Мне жаль, что тебе так часто приходится делать то, чего ты не хочешь, — сказала она и снова открыла глаза.
Её взгляд был прекрасен, в нём было всё, что может быть во взгляде прекрасным: любовь, боль, нелюбовь, неболь.
— Не надо снова об этом, — ответил Георг, он чувствовал себя так, что отдался бы на растерзание охотникам на ведьм без сопротивления.
Ему хотелось страдать за какие-то невнятные грехи и чужие страхи, ему хотелось искупить чью-то вину. Но только не свою собственную. Кажется, он просто начинал пьянеть.
— Меня это угнетает, слишком сложно не замечать, не думать об этом. Прости меня, прости меня, прости меня.
Жиль не останавливалась, и Георг перебил её:
— Ты как? Думаешь будет ещё?
— Не могу понять… Меня мутит, мерещится всякое, иногда я едва сдерживаюсь, чтобы не вскрикнуть. Дай бутылку.
Жиль снова закрыла глаза и припала к вину, как к спасительному зелью. Но её руки задрожали, она пролила немного себе на шею, поморщилась и легонько застонала. Она уже не скажет ничего, говорить будет болезнь.
Георг никогда не забудет первый приступ. Тогда он решил, что это какой-то розыгрыш, что сейчас загорятся яркие лампы, и в комнату шумно ввалятся друзья, начнут кричать и смеяться, а он будет ошарашен и смущён, и сам начнёт смеяться вместе с ними, а Жиль встанет и обнимет его, поцелует. Всю ночь она бредила, говорила ужасные вещи и выкручивала себе руки. Георг любил её, но утром он позвонил её сестре, дождался, пока она приедет, и ушёл. Через три дня он вернулся. Больше он не оставит её. Но сделал это только что, разве нет?
— Я так люблю ночь… — прошептала она.
— Жиль, ты меня слышишь? — спросил Георг и взял её за руку, Жиль никак не реагировала.
— Я так сильно люблю чёрную ночь. Ночью можно делать ужасные вещи. Я люблю… — продолжала она. — …Георг. Ты знал, что в первый раз это случилось со мной на похоронах моей мамы?
— Нет, — ответил он машинально.
— Так вот, слушай, пока я говорю. Я никогда не скажу этого, а сейчас ночь и можно. Темней всего перед рассветом, верно? Она умерла, а я не могла понять, почему. Когда гроб опускали в яму, я упала и ничего не помню. Когда у меня случается приступ, я вспоминаю, а потом снова забываю. Я долго думала об этом, а сестра таскала меня по врачам. Дело не в том, что она умерла, я не впала в депрессию и не тронулась рассудком. Потому что я не очень любила свою мать. А доктора говорили забавные вещи. Помню, как один спросил: когда я начала жить половой жизнью? Когда я ответила, что буквально за неделю до смерти мамы, он сделал вывод. И я согласна с его словами, если честно. Ты слышал, наверное, что зачастую, если какой-то изъян в человеке есть, он даёт о себе знать именно после того, как случается первый секс. Ну, или в этот период вообще, когда заканчивается «созревание»… Какое интересное слово, да? Будто зреет какой-то плод на дереве. Срывай скорей. Открывается дверца в потайной уголок, в голове.
— Ты просто бредишь, Жиль. Твоя мама не умерла, — ответил Георг.
Она замолчала, будто обдумывала его слова. Воздух с шумом выходил из её лёгких, или Георгу только так казалось. Она на момент приподняла голову и снова опустила её на подушку.
— Мы ведь пойдём завтра собирать цветы? Помнишь, я говорила, что нашла целую поляну.
— Конечно, пойдём, — ответил Георг.
— А ещё я хочу гамак, — продолжала она.
— Гамак?
Георг решил, что ему послышалось.
— Да, я уже выбрала место. Я буду очень рада, если ты сделаешь это для меня.
— Завтра, Жиль. Обещаю, — ответил он, начиная ощущать великую усталость. Ему пришла в голову мысль принести ружьё и занять себя чисткой, но он передумал.
— Я верю… Ведь ты так много для меня делаешь, каждый день. Каждый проклятый день! Из года в год, и в праздники, и по рабочим дням! Ведь ты — моя ручная собачонка. Ты всегда в тени, всегда ходишь на цыпочках и говоришь шёпотом. Потому что ты боишься. Может, ты убьёшь меня? Как я убила голубку.
Георг сделал глоток из бутылки и посмотрел на свечу, она догорала. Вино не помогло нисколько: с совершенно трезвой головой и непослушным онемевшим телом он отдался мрачным размышлениям и сам не заметил, как уснул.
Третий сон
Ему снилось, что он идёт ночью по лесу. Он заблудился и не знает, где Жиль. Вдруг он оказывается на поляне, широкой и залитой лунным светом. Так же внезапно перед ним появляется Жиль. В следующий миг он обнаруживает себя привязанным к дереву, ничего не разглядеть, где-то на расстоянии горят факелы и двигаются тени. Фигура в надвинутом на лицо капюшоне медленно приближается. Георг уверен, что это Жиль. В её волосы вплетены тонкие веточки с листьями и цветами. Она останавливается в нескольких шагах от него и оборачивается назад, будто ищет совета или помощи. Георг пытается заговорить, и в этот момент она протягивает к нему руки, и он видит, что в руках у неё молоток и большой старый гвоздь. Она подходит ещё ближе, Георгу даже кажется, что он чувствует её запах. Жиль приставляет гвоздь к его груди и замахивается молотком.
Георг проснулся, свеча погасла, наступал рассвет.
Часть вторая
-
Момент
Георг вышел на задний двор, его взгляд упал на гамак, натянутый между двумя массивными ивами. Плети дерева свисали почти до самой земли, создавая уютную нишу. Жиль радовалась, но больше удачно выбранному и красивому месту, чем самому гамаку. Георг посмотрел на листья, валявшиеся у него под ногами, он пнул этот вихор на голове лесной земли, оттенки коричневого, жёлтого, другие — всё подпрыгнуло на момент и снова улеглось. Ему хотелось сейчас, чтобы какой-нибудь древний бог взял его своей пылающей рукой, распростёр свою грудь, или хотя бы бедро, и вложил в себя, зашил внутри себя. Георгу хотелось бегства, хотя бы зарыться под бурые листья, в холодную чёрную почву, поближе к червям и их молчаливым мистериям. Но Георг не был ни червём, ни богом. Поэтому он мог только остановиться на минуту и пойти дальше. Остановка, воспоминание, снова память, снова этот нож, это становится ритуалом, составляющим его жизнь.
Тем утром выдалась ясная погода. Жиль какое-то время просто ходила по траве, собирала пальцами капли росы, а потом скинула обувь и забралась в гамак. Она раскачивалась и каждый раз цепляла ногами верхушку ковра из травинок, так что иной раз мелкие холодные брызги долетали до Георга, сидевшего на крыльце. Ещё тем утром он покрасил раму, и они повесили нарисованную йодом картину над камином, чтобы Жиль могла смотреть на неё, когда делала перерыв в работе. Она сама так и сказала: повесь её туда, я буду смотреть. Она стала говорить по-другому. После припадка она начала говорить и писать, как помешанная. Но по-прежнему ревностно охраняла свой труд, говоря всегда Георгу, что он «потом сам посмотрит». Она вся сделалась сильнее и ярче, больше говорила, смеялась, занималась любовью, больше пила и дольше не пьянела. Словно паразит, съедавший половину её души, наконец, издох, и теперь она может дышать обоими лёгкими, а её сердце не пропускает каждый второй удар, приходившийся раньше на мерзкого иждивенца. Георг боялся радоваться этому резкому освобождению, а Жиль, казалось, не замечала вокруг ничего, кроме своей крылатой радости. То, чего он так хотел, случилось, но за этим не последовало ничего, потому что ничего за этим Георг себе не представлял. Вот, ворота города, который осаждался долгие годы, они открываются. Те, кто пришёл к его стенам, уже давно мертвы, их дети выросли, состарились и лежат в земле, по ней ходят теперь совсем другие люди, всю их жизнь составляли рассказы о прошлом, в котором была только эта осада. И вот она закончена, и нога хочет повернуть назад или просто провалиться вниз, к тем, кто привёл сюда и сказал, что эта осада — их жизнь.
Позднее тем же днём она повела его на цветочную поляну. Путь оказался неблизким, и всё это время Георг мог думать лишь о том, что Жиль совсем одна уходит так далеко в лес, а он об этом даже не знает. Если Жиль всегда после приступов старалась как можно скорее вернуться к норме и начинала с того, что делала вид, что это уже произошло, то Георг скорее наоборот, доходил в переживании до апогея, после которого освобождался от груза. Но не всегда она могла надеть улыбку и забыть, и не всегда он переживал её приступ очень тяжело. Словом, это была сторона их жизни, многогранная, по-своему интересная. Так они и шли: она бежала легко и весело, вела его, а он нёс груз.
И вот, они на месте. Мысленно Георг признался себе, что дорога сюда стоила того: поляна была словно островком другой реальности, где нет никаких тревожных мыслей, потому что нет ничего в порядке вещей, что могло бы вызывать тревогу. Это был один из тех немногих моментов, когда он без тени притворства разделял восторг и радость Жиль в полной мере. Будто такое единение было возможно только в несуществующем мире. Их любовь была не из тех, которые вдохновляют составителей стихотворений, и не больным, убивающим обоих чувством. Казалось иногда, что её не было вовсе. Оба они думали, что это означало, что она действительно у них есть, именно поэтому.
Георг не стремился влезть в каждый тёмный угол её души не только потому, что так делать ему казалось неправильным. Отец говорил Георгу, что на охоту с собой нужно брать столько патронов, сколько помещается в ладонь. Если этого окажется недостаточно, и ты вернёшься с пустыми руками, значит, ты ещё не стал охотником. А если опытный стрелок принесёт с собой в лес целый арсенал, то он заберёт слишком много жизней, сколько не сможет унести и съесть, и это будет означать напрасную смерть, и что он так и не стал охотником, хотя стрелять умеет очень хорошо. Многие умения требуют от мастера чувства меры.
Георгу понравилось это сравнение любви с охотой, а мысли об отце он поспешил свернуть шею. Он редко вспоминал родных, и отец не был исключением. В мыслях о покинувших его людях Георг не находил ни утешения, ни поддержки, никаких нужных для того, чтобы жить дальше, эмоций. Отец погиб на охоте. Георг проговорил эти слова про себя, стараясь уловить тень тоски. Её не было, была другая, — тоска по человеку, который ещё не мёртв, и именно поэтому питает в нём это чувство. Он повернулся и посмотрел на неё. Земля была холодной, но Жиль это не остановило, она легла, раскинув в стороны руки, и позвала Георга к себе.
— Представь только, сколько всего гниёт под этим цветочным ковром, — начала она, водя рукой по траве и редким бледным цветам.
Всё это переливалось в лучах отдалявшегося солнца и становилось в голове смотрящего прелестнее, чем показывали глаза.
— Странное наблюдение, — ответил Георг, обнимая её, чтобы она положила голову ему на плечо, а не на мокрую траву.
— Почему? Всё идёт своим чередом, мы же в лесу. Многие поколения животных, птиц и растений умирали прямо здесь, где мы с тобой лежим, и все они ушли в землю, а потом на поверхности появились эти цветы, — ответила Жиль, щурясь на солнце.
— Теперь звучит намного лучше.
— Тебе здесь не нравится? — вдруг спросила она печально.
— Нет, просто я всегда молчу, когда вижу красоту, которая скоро умрёт, — ответил он и подумал, примет ли она эти слова на свой счёт.
— Ты же не смотришь с таким скорбным лицом на меня…
— Это потому, что ты слишком красивая, для скорби нет места, — ответил Георг и покрутил между пальцами травинку. Он почувствовал, как что-то щекочет ему шею, и смахнул муравья. — По-моему, мы легли рядом с муравейником.
— Давай полежим ещё немного, — сказала Жиль.
Её глаза были широко раскрыты, и в них отражались облака.
— Здесь правда очень красиво, — ответил он и собрал с её щеки каплю росы.
— Жалко только, что всё красивое обязательно хочется присвоить, — сказала она, переводя взгляд на него.
— Я присвоил тебя? — спросил Георг, глядя прямо ей в глаза.
— Вообще-то да, но это не так страшно, — проговорила она весело. — Смириться с прекрасным тяжело, разве нет? Человек обязательно хочет обладать такой вещью, даже если это не вещь, всё равно хочет. И для вещи это означает почти всегда только порчу. Вот мы с тобой сейчас будем срывать цветы, чтобы дома у нас стоял букет, а через несколько дней он завянет. И так везде, особенно между людьми.
— Слишком просто для тебя, — ответил Георг.
— Почему? — спросила она.
Её любимый вопрос: когда Георг рассказывал ей что-то, что было ей интересно, она задавала только этот вопрос, имея в виду под ним и все остальные.
— Потому что это очевидно, особенно про людей, как-то даже глупо, — продолжал он свою мысль, улыбаясь.
— Глупо? Я должна говорить только заумную дичь? Мне просто хорошо, я смотрю на небо и чувствую под собой землю, это просто, и слова у меня простые. Но ты сейчас напросишься, я что-нибудь вспомню, — сказала она и, сорвав травинку, пощекотала его.
— Я думаю, что смысл букета не в том, чтобы он стоял в вазе и засыхал, а в символе и воспоминании. Красота никуда не пропадает, наоборот, она освобождается и уходит в мир неумирающих вещей, или куда-то внутрь тебя, я не знаю, — ответил он, отмахиваясь от травинки.
Жиль молчала и слушала. А Георг вдруг вспомнил слова, которые она сказала в припадке. Она говорила много гадкого в горячке, так что он не в первый раз слышал что-то такое, от чего внутри у него обрывались какие-то соединения. Он опасался того, что, когда придёт черёд последнего из них, он возненавидит Жиль. Или себя. Он не верил тому, что она сказала той ночью, но вера в нерелигиозном смысле устанавливается сознательно, поэтому в глубине сердца Георг понимал, что никакие слова не случайны. Её безумные тирады были похожи на пересказ сна, но это было больше, чем пересказ сна. Жиль почувствовала, что в мыслях он оказался далеко от неё, и пришла на помощь:
— Ты слышал когда-нибудь о грибе кордицепсе?
— Боже, откуда бы? — ответил Георг, смутно понимая, впрочем, что название звучит знакомо.
— Ну, мало ли… Короче, это такой микроскопический организм, который вторгается в насекомое и паразитирует в его теле до тех пор, пока носитель не испускает дух. Может, не только в насекомое, но суть в том, что потом кордицепс прорастает сквозь мёртвое тело своего носителя. Муравьи, например, под влиянием этого гриба перед смертью даже стремятся забраться где повыше и потеплее, чтобы гриб появился на свет в наиболее благоприятных для него условиях, он манипулирует, представляешь? — рассказывала она с упоением.
— Не хотел бы я стать носителем такой штуки… Теперь я буду опасаться, что этот гриб переберётся на меня с какого-нибудь муравья, — ответил Георг, преувеличивая и давая понять, что это делает.
Ему тоже захотелось вслед за Жиль просто лежать на земле, смотреть в небо и быть просто тем, кто лежит на земле и смотрит в небо.
— Ну, люди иногда держат в себе и не такое. Я видела фотографии, на которых эти грибы вырастают прямо из головы муравья. Представь, если бы мы могли понять, что чувствует муравей, когда в нём начинает разрастаться этот гриб? Или что он чувствует, пока паразит прокладывает себе путь через его внутренности, подбирается к голове… Такие тайны природы заставляют меня трепетать. Я понимаю, что всё это — не просто так, не просто какое-то бездумное расширение материи и циркуляция энергии, понимаешь?
— Я вдруг понял, что меня бы здесь не было, если бы ты не говорила мне о таких вещах, — сказал Георг в ответ.
— В смысле? — спросила Жиль, хотя прекрасно поняла, что он имел в виду, она просто хотела слышать приятные слова, этого просила её ослабленная природа.
— Ну, я имею в виду, что люблю тебя за то, что ты не такая, как все, — с подчёркнуто обыденной интонацией ответил Георг, принимая правила этой маленькой игры.
— Скучно, — парировала она, снова берясь за травинку.
— Ты видишь вещи, которые я сам вряд ли бы увидел, — попробовал Георг.
— Тоже, — снова отбросила она.
— Никто другой не решил бы в такой момент рассказать о грибах, которые вступают в симбиоз с насекомыми, в таких красках и с таким упоением. В этом есть свой шарм, в такие моменты я чувствую, что со мной именно ты, и никто другой быть не может. Ты не говоришь всяких банальностей о том, как мягко лежать на траве, как пахнут цветы и так далее, ты всё это уже впитала в себя, и я вижу это в тебе всегда и без этих слов. Если бы ты вдруг оказалась какой-нибудь богиней, я бы совсем не удивился и стал бы твоим жрецом, — сказал Георг.
Жиль улыбнулась и потянулась.
— Но я всё-таки сказала, что лежать хорошо, а небо красивое. Если честно, то я думаю, что ты мог бы написать пару хороших стихотворений, — ответила она.
— Только пару? — спросил Георг, чувствуя, как по ноге ползёт муравей. Он решил не мешать ему.
— Любой поэт написал всего несколько стихотворений, за которые его можно любить. Для каждого читателя это будут свои стихи, в которых он узнает что-то очень личное, за что и полюбит поэта. Для меня всегда так, — пояснила она.
— Я понял, но я не согласен. Я, например, люблю Воячека, помнишь такого? Вот, каждое стихотворение, — ответил Георг.
Муравей полз выше, почти добрался до колена.
— А Гомера читал? — спросила Жиль.
— Давно, а что? — спросил он.
Муравей вдруг остановился.
— Если бы я спросила тебя о каком-нибудь любимом месте у Гомера, а ты мог бы мне ответить, то я, скорее всего, даже не вспомню этот эпизод. А для тебя он самый важный. Вот о чём я, — сказала она, играя пальцами с цветком.
— Хорошо, тогда какие у тебя любимые моменты у Гомера? — спросил Георг.
Муравей почему-то повернул обратно.
— Ладно… Первый из «Одиссеи». Есть момент, где он отвечает Меланфо, воспитаннице Пенелопы, когда возвращается домой, если я правильно помню. В ответ на её брань он говорит: «Сука! Сейчас же я пойду, передам Телемаху всё, что ты здесь говоришь, и тебя на куски он разрежет!» Но важно отметить, что его слова предваряются следующим: «Грозно взглянув на неё, Одиссей многоумный ответил». Дело там, конечно же, в контексте, но мне нравится: многоумный Одиссей и сука. Кстати, по приказу Одиссея Меланфо была повешена, — проговорила Жиль и ближе придвинулась к нему.
— Хорошо, а второй? — тут же спросил Георг, тайно лелея надежду, что Жиль не сможет ответить, просто ради веселья.
— Вот видишь, тебе это совсем не интересно. А второй из «Илиады»: «Став напоследок и сам небожителям всем ненавистен, он по Алейскому полю скитался кругом, одинокий, сердце снедая себе, убегая следов человека». Это о Беллерофонте, которого автор наделил такими эпитетами как «непорочный», «премудрый» и «воинственный». Тут тоже вырвано из текста, там суть в отношениях с богами, как всегда, но для меня тут прежде всего воспевание меланхолии. Это удел незаурядных умов, и греки это прекрасно понимали, — ответила она, почти не раздумывая.
— Нет, всё это интересно, и про суку, и про меланхолию. Но дело в том, что я не могу назвать Гомера своим любимым автором, и спорить тут нет смысла. То, что ты любишь, ты найдёшь в этом не два и не три любимых момента, а другой, кому это не нравится так сильно, может быть, вообще прочтёт и забудет, — медленно проговорил Георг, чувствуя, как муравей выкарабкивается из штанины, и почему-то довольный оттого, что не стал ему мешать проделать его паломничество.
— Кстати, о твоих словах: мне правда очень приятно, и это правда очень красиво, я хотела тебе это сказать. И у меня была мысль заняться с тобой сексом здесь, в траве, только я уже передумала, — сказала она и посмотрела на него, как она любила, чтобы хорошо прочувствовать реакцию.
— Но решила мне об этом сообщить, — усмехнулся Георг и обнял её за шею.
— Я могу сделать для тебя маленькое чудо, хочешь?
Жиль села, сорвала маленький белый цветок и вставила себе в волосы. Затем она забралась на Георга сверху, звякнула пряжка его ремня.
-
Жертва
Не находя себе места, Георг обнаружил себя сидящим за столом в каминной. На старинной его поверхности всё оставалось таким, как оставила Жиль, она будто отлучилась на минуту. Георг посмотрел на рисунок собора, и отчаяние где-то внутри него разбудило религиозное чувство. Могло ли всё быть иначе? Какое божество могло бы спасти её?
Он посмотрел в окно, вечер был спокойным, как и все вечера с того дня, как пропала Жиль. Будто лес капризничал всё это время, требуя своего, а когда получил, угомонился. Георг заметил птицу, сидевшую на дереве, где словно в прошлой жизни они с Жиль видели кровавогрудого голубя. Эту птицу Георг не знал. Она покрутила головкой из стороны в сторону и упорхнула. Наверное, ей не понравилось, что Георг не смог её узнать. Может, это Жиль в облике птицы пришла к нему? Вдруг раздался резкий щелчок, от которого Георг вздрогнул всем телом. Птица влетела в стекло со всей своей крохотной птичьей силы, на месте удара осталось бледное розоватое пятно. Георг даже не изменился в лице, он ощущал себя так, словно последние дни только и случалось вокруг падение птиц, умирание животных и вырывание с корнями деревьев.
Если Создатель в силах вернуть её, то какой должна быть жертва? Бог расшвыривается прекрасными созданиями, не поведя бровью. Птица лежала вверх брюшком по другую сторону стекла, Георг видел, что её сердце ещё бьётся, и вспомнил о воронах, которые кружили над ними в лесу, когда они с Жиль пошли смотреть на чучело.
Георг сомневался, что найдёт дорогу, он надеялся, что не сможет. Ему казалось, что Жиль не должна идти туда и видеть это, что они совершают ошибку, как обречённые герои фильма. Он хотел взять с собой ружьё, а Жиль засмеялась, посмотрев в его серьёзное лицо:
— Мы просто идём гулять в лес, — весело сказала она, хотя особого веселья в то утро не было, они проснулись поздно и долго валялись в постели, молча, попробовали заняться любовью, но не закончили. — Оставь его дома, мне так будет спокойнее.
Найти дорогу оказалось совсем не сложно. Георг понял, что в его случайной ночной находке не было ничего зловещего — тропинка вела прямо к поляне, пройти мимо было нельзя. Но никогда раньше он этого места не видел, хотя от дома это было не так уж далеко. Жиль выбежала вперёд, и Георгу не оставалось ничего другого, кроме как поспешить за ней.
— Это просто безумная красота! — воскликнула она, позабыв обо всём на свете.
Георг стоял рядом и молчал, рассматривая чучело во второй раз. В дневном свете оно было точно таким, каким запомнилось. Страшно не было, и Георгу стало стыдно за себя той ночью, но фигура и теперь вызывала тревогу. Жиль подошла ближе, Георг шёл за ней, он приметил несколько ворон, круживших над чучелом.
— Наверное, у них здесь гнездо, — сказала она, всё ещё глядя во все глаза на мрачный монумент.
— Наверное. Странная штука, да? — сказал Георг, пересчитывая ворон. Их становилось больше.
— Да, если не знаешь, что это, — обронила Жиль.
— Я так и знал, — отчеканил Георг, жалея, что не взял с собой ружьё.
Ему нестерпимо хотелось пальнуть в воздух, чтобы распугать каркавших чёрных птиц.
— Что?
— Что ты знаешь, что это за штука, для чего она, и так далее. Я бы, наверное, даже не удивился, если бы ты сказала, что его сделала ты, — с тенью упрёка отозвался Георг.
Настроение у него испортилось окончательно.
— По-твоему, я ведьма? — вдруг спросила она вызывающе.
Потом она улыбнулась, но Георгу смешно не стало. Он не испытывал страха, он просто считал, что он — лишний здесь, и чувствовал, что этого не изменить, даже если бы ему захотелось.
— Когда ты рассказал о нём, именно что-то подобное и пришло мне на ум. Но я никогда не думала, что увижу такое своими глазами! Я читала о друидах, которые строили такие плетёные фигуры. Ивовые бабы. Эта отличается от тех, что я видела, но назначение у неё должно быть такое же, — проговорила Жиль и поманила его к себе.
— И какое? — спросил Георг, беря её за руку.
— Такие статуи, по сути, это нагромождение клеток, которое потом декорируют под человека или какого-нибудь бога. Внутрь клеток помещали людей и сжигали заживо. Со временем праздники вроде Белтейна были вытеснены, остался только Канун Дня Святых. И он, кстати, тоже кельтский, как и эта традиция с плетёным человеком. Вообще, тут много чего можно рассказать, например, друиды по следам от огня на костях предсказывали будущее. Но тебе, кажется, не очень интересно, — говорила она, рассматривая лицо чучела, будто спрашивала у него, верно ли то, что она рассказывает.
— Короче, это место для жертвоприношения, — ответил Георг сумрачно.
— Ну, я бы сказала, что прежде всего — это момент священнодействия, а то, что при этом кто-то сгорает заживо — это не самое главное, если ты понимаешь, о чём я, — ответила она и высвободила свою руку из его руки. — Она сделана вручную, и её ещё не использовали, хотя тут следы костра.
— Наверное, нам следовало принести сюда голубку и сжечь, это было бы символично, — сказал он в ответ, глядя на воронов.
Пара птиц села на плечи чучела, делали вид, что мыслят и помнят.
— Да, но просто так делать такие вещи нехорошо, — возразила она.
— В смысле «просто так»? — спросил Георг.
— Нельзя просто брать символ, традицию, и привлекать к любому поводу. То есть, я хочу сказать, что внутри у тебя всегда должно быть понимание, что ты делаешь, зачем и почему. А не «просто так», — ответила Жиль.
— Не спорю, но я имел в виду, что так было бы «правильно»? Вроде как она заслужила нечто такое, понимаешь? — пояснил в ответ Георг.
— Да, я тебя поняла, — ответила Жиль рассеянно. — Ты хочешь уйти?
— Да, если честно, ты просила показать, я показал, мне оно не нравится, пойдём, — сказал Георг и заметил, как птицы вдруг притихли, словно прислушивались к их разговору.
Одна ворона посмотрела прямо на Георга, так ему, во всяком случае, показалось, и мерзко каркнула.
— Я хочу ещё немного посмотреть. Жалко, что не на что сфотографировать, этой штуке место в музее, — ответила Жиль, подходя к ноге чучела.
— Думаешь, оно стоит тут с тех самых пор? — спросил Георг, глядя на ворона.
Ворон на Георга больше не глядел.
— Вряд ли, если оно стоит здесь так долго, его точно нашли бы. Смотри, дерево внизу кажется обгоревшим.
Жиль присела у ступни чучела и протянула руку, она коснулась дерева. Вороны закаркали. У Георга по спине пробежал мороз.
— Господи! — воскликнула Жиль, Георг увидел, как она вздрогнула.
— Что такое?
Георг пожалел, что послушал Жиль и оставил ружьё дома, хотя непонятно было, как оно могло ему пригодиться.
— Ты не поверишь, но оно тёплое!
Жиль сказала эти слова c уловимым удовольствием.
— Может, нагрелось за день, — буркнул Георг.
Он не разделял этого дотошного интереса к чучелу. Для него это было из разряда странных событий, в которых он усматривал свою символичность и знал, что она ещё проявит себя, и, если ему будет нужно, он вернётся сюда снова, и столько раз, сколько будет нужно, или сколько ему захочется. А если он придёт, а чучела уже не будет, и это — последняя возможность его рассмотреть, тогда и в этом есть свой смысл и символ. А для Жиль в этом моменте было что-то другое, более важное и щепетильное, но вряд ли такое личное, как для Георга. Именно это, как он решил, и тяготило его и побуждало уйти: он ожидал, что, когда Жиль придёт сюда, между ней и чучелом что-то произойдёт, какое-то событие, которое будет важным. Но видимых признаков тому не было, а было только её скучное, почти академическое желание заглянуть под каждый камень, всё детально рассмотреть, занести в свою картотеку, чтобы в один прекрасный день достать и употребить.
— Нет, оно почти горячее, я чуть не отдёрнула руку от неожиданности. Георг, я не шучу, иди, потрогай сам, — взмолилась она.
— Нет, я не буду этого делать, из принципа, — ответил Георг, но подошёл к ней, затем, чтобы увести.
В тот момент, когда Жиль отняла руку от чучела, вороны, все как одна, рухнули на землю. С дюжину больших, сумрачных птиц лежали теперь вокруг них, не подавая признаков того, что ещё секунду назад были живыми. Жиль прикрыла рукой рот, чтобы не вскрикнуть. Георг обнял её и, медленно пятясь, зашагал прочь от чучела. Птицы на земле лежали неподвижно, Георгу казалось, что все они следят за ними глазами. Жиль дрожала, руки Георга дрожали тоже. Он хотел увидеть, что будет, хотел, чтобы было, что увидеть. Он увидел. Весь обратный путь прошёл в молчании. Георг замечал, как Жиль поднимала на него глаза с немым вопросом за ними, но он не хотел говорить об этом. Теперь у него была злоба, но не на неё, а на ту старую забытую книгу, в которой записана судьба, в которой написано, что в этот день они были у чучела, и Жиль дотронулась до него, и что птицы из-за этого упали замертво. Он знал, что к этой книге не может даже прикоснуться: он был зол на то, что он человек.
Жиль ушла в дом, а Георг остался на улице. Он подошёл к машине и стал шарить в карманах в поисках ключей. Жиль вышла, неся в руках свой альбом. Она забралась на крышу и села там, где Георг не мог её видеть. Ключи нашлись, но машина отказывалась заводиться.
— Жиль… — позвал Георг.
— Да? — тихо отозвалась она.
— Ты подходила к машине? — спросил Георг.
— В смысле?
— В прямом, ты её трогала?
Георг был человеком, и он был зол на себя за это, и, как человек, не мог не выместить хотя бы часть своей злобы.
— Мне не нравится, как ты задаёшь вопросы.
Её ответ прозвучал громче, она выглянула на него с крыши и снова скрылась из виду.
— А мне не нравится, как ты отвечаешь, — парировал Георг.
— Ты проверил всё? — примирительным тоном спросила она.
— Да, поэтому спрашиваю тебя, — подчиняясь её интонации, Георг ответил уже не так резко.
— Нет, я не подходила к машине, — вдруг занимая его место, ответила она высокомерно.
Уличила его, заставила признать это и отступить, и тут же — сама встала на его место, вполне заслуженно, решил Георг и улыбнулся.
— Зачем ты туда залезла? — спросил он, продолжая улыбаться, чтобы она увидела это.
— Захотела, а в чём дело? — продолжала она в тоне нападения.
— Ни в чём, — ответил Георг многозначительно, хотя на самом деле ничего под своим ответом не имел в виду, а сказал это, только чтобы не пропускать свою реплику.
— Ты хочешь сказать, что я виновата в том, что она не заводится? — пришла ему на помощь Жиль, она снова выглянула и посмотрела на него, сверкая глазами, но Георг уже перестал улыбаться, а снова начинать не хотел.
Но улыбнулся, потому что любил, как она сверкает глазами.
— Нет, — ответил он опять только для того, чтобы продолжать разговор.
— Тогда прекрати, — сказала она тихо.
— А хотя да, я думаю, что ты вполне могла её испортить, — ответил Георг на это.
— Я не стала бы этого делать, — тут же сказала Жиль.
— И всё же сделала.
Георг снова ощутил, что этот разговор нужен прежде всего ему, и поэтому он должен вести его и закончить так, как будет нужно ему. Это не было подлостью, это было необходимой мерой, проговаривание того, что не проговаривается. Он не нападал на Жиль, он помогал ей проговорить свою травму нападения, того, которое случилось с ней в лесу, когда птицы все разом умерли. Он знал, что она понимает это. Но в этом разговоре было нечто большее, чем просто фарс или игра на грани, этой грани сейчас не было, это Георг чувствовал. В этот момент они решали проблему, которую ещё не успели додумать до конца ни он, ни она.
— Ты просто дурак, если обвиняешь меня в этом, — сказала Жиль.
— Ты не хочешь уезжать, я понял это уже давно. Это ясно, как и то, что я хочу уехать. Остальное додумать несложно и дураку, — сказал Георг.
— Я впервые слышу, что ты хочешь уехать. А я хочу остаться, но машину не трогала, — проговорила она тоном того, кто прав. И она была, в сущности, права. Но Георг не придал этому значения. — И пошёл ты, Георг.
Что-то белое взметнулось в воздух и, шурша листами, пролетело мимо Георга и упало на капот машины. Георг взял альбом в руки, на странице был сделан набросок в карандаше — птица, сидящая в гнезде.
— Прости меня, — очень тихо сказал он, но она услышала.
Она спустилась с крыши и ушла в дом. Георг провозился с машиной остаток дня. Почему она не заводилась, он так и не выяснил. После заката Георг пошёл домой. Он чувствовал себя скотиной, теперь он уже не был человеком, который злится на себя за то, что он человек, от этого он избавился, но цена ему была не по душе.
-
Мясо
В тот день они ужинали внизу, при свечах. Георг настоял на этом, принёс из подвала целую связку, завёрнутую в старую бумагу. Жиль сначала удивлённо подняла брови на эту странноватую, ни с того ни с сего предпринятую попытку замазать другой краской ещё не подсохшее полотно их размолвки. Она внимательно следила за его действиями, как если бы видела свечи и самого Георга впервые в жизни. Когда их в комнате горело уже шесть штук, внутри неё тоже что-то загорелось: она отправилась на кухню, чтобы приготовить ужин, включила радио и старательно выбирала волну, пока баланс между помехами и стилем музыки стал терпимым.
— День был необычным, вечер нельзя делать унылым, верно? — сказала она, подходя к нему сзади и игриво кусая за шею.
— Камин? — спросил Георг коротко, он, как всегда, не спешил принимать на веру то, что видел перед собой, и в этом было его вечное проклятье и его величие, если можно говорить о величии там, где его обычно искать не следует.
— Нет, не камин, вино, — сказала она. — Дашь мне парочку? На кухне поставлю, пусть горят.
Стол стоял по центру комнаты, всё вокруг подрагивало вместе с дюжиной огоньков. Горевшие свечи отражались в бокалах, в металле столовых приборов, в глазах Жиль. Она ела быстро и изящно, как хищная птица, она будто хотела как можно скорее утолить голод, чтобы перейти к чему-то более важному. А Георг никак не мог поймать её взгляд, он поднялся из-за стола, чтобы наполнить бокалы. Стул, ножками скользя по полу, издал протяжный гулкий скрип, от которого Жиль вздрогнула и замерла на несколько мгновений. Зыбкая грань завибрировала, едва не обрушилась, всё вместе, включая дом, стол, бокалы едва не затянуло в мрачную трясину. Но мираж устоял, Жиль наколола на вилку кусочек мяса и отправила его в рот. Георг до краёв наполнил бокал Жиль, себе он налил вдвое меньше. Жиль посмотрела на это, но ничего не сказала. Она отправила в рот ещё один кусочек мяса, запила его глотком вина и сказала:
— Машина правда сломалась?
— Да, мы не можем уехать, — ответил Георг буднично.
В сущности, в этом не было проблемы, просто неудобство. Но оба они хотели бы видеть здесь нечто большее, и некому было их в этом упрекнуть. Жиль долго ничего не отвечала, продолжая накалывать на вилку кусочки мяса и пить вино. Мясо и вино, мясо, вино, мясо, плоть, кровь, вино.
— Для начала ты должен понять, что мы не можем уехать в любом случае… — начала она тоном, с которым предполагалось не вступать в спор. — Только не после того, что видели в лесу.
— Этого я и боялся, — ответил Георг.
— И ждал, разве нет? Давай будем честны, впервые за всё время, пока мы сидим в этом лесу, — парировала она, отпивая из почти пустого бокала.
Она явно была на взводе, и Георг ждал, что именно станет толчком к выплеску. Если она выступала за честность, то будет честно не скрывать ничего, ни одной мысли, ни одного жеста. Так пусть не сдерживает себя.
— Да, давай будем честны, ты ведь это можешь? — спросил Георг, глядя ей в глаза.
Он наконец-то их поймал, они были неспокойные, горькие, ему неприятно было в них смотреть, но он, честно признавшись себе в этом, продолжил честно в них смотреть.
— Ничего нельзя сделать. Ты можешь уйти, если захочешь, а я останусь, — ответила она, зная, что ничего честного в её словах нет.
Точнее, суть их была именно такой, но выразить её так — это было верхом нечестности.
— Ты вообще слышишь себя? — сказал Георг, разрезая ножом кусок мяса.
— У нас ещё целая неделя, и я хочу провести её здесь, — спокойно ответила Жиль.
— Я понимаю, о чём ты просишь… — начал Георг столь же спокойно, будто честность предполагала беспристрастный тон.
— Но? — помогла Жиль, хотя в том нужды не было.
— Ты говоришь об этом так, что я не хочу соглашаться с тобой. Ты хочешь остаться, но не со мной, и даже не со спокойствием, которого, кстати, здесь не нашла. Я прошу тебя подумать, — закончил Георг смущённо — потому что понимал уже, к чему она клонит, и знал, что этого нельзя избежать.
— Как я говорю? — спросила она.
— Как человек, который… — начал было Георг, но Жиль перебила его:
— Ты думаешь, я схожу с ума?
— Я думаю, ты принимаешь всё происходящее здесь не таким, каким оно является на самом деле, — ответил Георг с нажимом.
— Мы договорились, что будем честны, Георг, — укоризненно протянула она, подставляя свой бокал на вытянутой руке. — Я всё ещё обижена на тебя за твоё тупое обвинение. Я не знаю, как ты смотришь на всё, что произошло за эти дни, но могу догадываться. И я думала об этом, когда решала, как мне быть. Не важно, откуда там это чучело, кто убил голубку… И каким странным всё это ни может показаться, я не могу просто взять и прекратить. Я чувствую какой-то смысл, и не говори, что ты не чувствуешь! Но вместо этого ты называешь меня безумной, ну, пусть так. Так что это я хочу, чтобы ты подумал… Это ты привёз меня сюда, и это — самое необыкновенное место, я чувствую себя здесь как дома. И я вижу, что тебя это пугает, но это как… как очевидность, как то, что не нужно объяснять словами, а нужно просто понять. Я хочу, чтобы ты либо понял меня именно так, без объяснений, либо позволил мне остаться. А теперь давай закончим этот разговор.
— Я спрошу ещё кое-что… — сказал Георг, глядя на неё, на её руку, на бокал в этой руке.
— Спрашивай, — тихо сказала она, размеренно постукивая ногтем по своему пустому бокалу.
— Я должен знать, что ты намерена делать, если мы останемся, — Георг взял бокал из её руки, их пальцы соприкоснулись, но оба они не обратили на это никакого внимания.
— Вот видишь: ты просишь объяснений, каких-то гарантий и обещаний, но я не могу тебе ничего ответить. Какая разница, что я буду делать, если тебя здесь уже не будет? Разве это отменит тот факт, что ты уйдёшь? А если ты решишь остаться, то какая разница, что будет дальше, ведь ты согласился быть со мной, что бы из этого ни последовало. Всё это звучит ужасно, я это понимаю, но только так и можно поступить сейчас, только так.
Она говорила с горячей убеждённостью, и слова, Георг их понимал, они не были для него ножами, каменными глыбами, они его не убивали, хотя ему этого хотелось.
— Разве может быть честным и то, что ты сказала сейчас, и то, что ты сказала до этого? — спросил он.
— Налей мне ещё вина, — сказала она.
Георг взял в руку её бокал и швырнул его об камин. Потом он поднялся из-за стола, прошёл на кухню за новым, поставил его перед Жиль и наполнил. Когда он вернулся на своё место за другим концом стола, Жиль переменилась. Её глаза смотрели мягко и весело, полные любви и безмятежности. Она сказала:
— Теперь я вижу, что ты говоришь честно.
*
Среди ночи Георг проснулся, было душно и хотелось пить. Жиль распласталась подле него, её тело, разбросанное на скомканной простыне, снова влекло его. Она пошевелилась, вытянула ногу, тихонько застонала. Так она стонала несколько часов назад. Георг спустился вниз и увидел, что комната светится, хотя он помнил, что они затушили свечи. Он прошёл на кухню, чтобы налить себе воды, и увидел, как полыхает оконная занавеска. Георг сорвал её с окна и бросил в раковину, включил воду. Выпил два стакана воды, открыл окно. Проходя мимо стола, он посмотрел на неубранные остатки ужина. Мясо засохло, бутылка недопитого вина выдохлась, свечные огарки выглядели обезглавленными опалёнными ангелочками. И только Жиль наверху была такой же, какой прежде, до этого сна. Георг не помнил, как снова уснул.
Четвёртый и пятый сон Георга
Георг не помнил, как уснул. В сновидении Жиль переживала очередной приступ, а он был рядом. Ей уже стало лучше, она попросила его принести воды. Георг спустился вниз, и когда возвращался, услышал мучительный стон. Он влетел в комнату и увидел, что Жиль снова разбита болезнью: голова её запрокинута, глаза не двигаются. Георг не чувствовал ни страха, ни растерянности, его взгляд был трезвым, а ум подмечал каждую деталь. Он подошёл ближе и присел на край кровати, и ему показалось, что Жиль не дышит. Потом он посмотрел на окно, и оно распахнулось, порыв ветра наполнил комнату странным пряным ароматом. Вдруг Жиль схватила его руку, и волна судорог прокатилась по её телу. В том месте, где тонкая изящная шея сменяется пышным волосом, где-то за ухом, медленно, как цветок, раскрылась рана. Крови совсем нет, вместо этого нежные тонкие побеги с набухшими бутонами неуверенно начинают выглядывать из раны. Одновременно с этим трещит оконная рама, ветви стоящих поблизости деревьев тянутся в комнату, извиваясь, как лиственные спруты. Георгу подумалось, что сон — это плохая шутка, провокация подсознания, внезапно он переполняется злобой на Жиль и лес, который по неведомой причине считает её своей и забирает у него его любовь.
Возмущение обрывает сон, Георг открывает глаза в сумраке и тишине. Снаружи идёт дождь, ветер швыряет крупные капли на окна, на крышу. Георг понял, что Жиль в доме нет. Георг боялся, что она ушла навсегда, и потому в голове была только одна мысль: догнать её, найти и сказать ей, что он останется. Он верил, что так они спасутся. Георг не знал, где она, но было два места, откуда он мог начать поиски: поляна с чучелом и цветочный луг. Он вдруг подумал, что она показала ему такое прекрасное место, а он, в свою очередь, привёл её на капище ведьм. Гоня прочь скрытую символику, он принял решение проверить сначала поле, где они лежали среди цветов. Ему не хотелось думать, что она могла пойти к чучелу. Георг пробирался сквозь заросли, вероятно, сбившись в темноте и спешке с тропинки, как вдруг услышал звук, показавшийся сначала чьим-то громким кашлем, словно чахоточный стоял у него прямо за спиной. Остановившись, он дождался, когда звук повторится, и пошёл на него. С каждым шагом чьи-то болезненные вздохи делались всё отчётливее, Георг надеялся, что найдёт Жиль, и звуки эти с нею никак не связаны.
— Тише-тише, моя маленькая. Всё будет хорошо…
— Жиль?
— Георг… Прости, я ушла без предупреждения. Но ты заснул, а я не могла выносить этого звука.
— О чём ты? Идём домой.
Жиль сидела на земле, прижимая к груди то, что теперь сопело и хрипло тявкало.
— Бедняжка умирает…
На руках Жиль держала лисицу. Животное подняло жёлтые глаза на Георга и смотрело, не отрываясь, живот зверя судорожно вздымался и опадал, клубочки пара отмеряли последние вздохи.
— Что с нею?
— Я не знаю. Я пошла в душ, оставила тебя на несколько минут, а когда вернулась, ты уже спал.
— Я не помню…
— И я услышала, как она плачет. Казалось, что она прямо на пороге дома, совсем рядом. Когда она увидела меня, присела и стала ждать, потом легла на бок и стала вылизываться. Я увидела, что её мордочка вся в крови… Георг, она перестала дышать…
Жиль заплакала, а Георг не мог оторвать глаз от выражения морды лисы, которая смотрела на него словно с немым укором, а потом медленно закрыла свои жёлтые глаза.
— Мы должны похоронить её.
— Нет, просто оставим её в каком-нибудь спокойном месте.
Георг не стал спорить, он стоял под проливным дождём, он вдруг вспомнил об этом, и он видел, что Жиль вся промокла и замёрзла. Он подал ей руку и пошёл следом за нею, лису Жиль положила через плечо, так что её голова свисала за спину. Жёлтые глаза открылись снова, уставились на Георга:
— Уходи.
— Жиль!
Георг хватает Жиль за руку, но она не отзывается и продолжает идти. Мёртвое животное моргает и облизывает кровавую морду:
— Уходи.
Георг чувствует, как подкатывается тошнота, он оглядывается и не понимает, где они находятся и куда идут. Он обхватывает Жиль за талию, но у него не хватает сил остановить её, его ноги скользят в грязи, а она продолжает идти дальше, с лисой на плече. Георг выбегает вперёд и видит, что Жиль улыбается, глаза — окаменевшие сапфиры, они безучастны. Он делает последнее тщетное усилие, Жиль отталкивает его, и в тот момент, когда Георг падает навзничь, он открывает глаза.
-
Примирение
— Ну наконец-то ты проснулся. Я начала беспокоиться.
Георг открыл глаза, увидел светом залитый потолок, теперь он отдавал себе отчёт в том, что он дышит и его сердце бьётся, он выходил из сна. Он почувствовал, что Жиль рядом, её тёплое бедро, она сидела на кровати у изголовья, она немного придавила его волосы, но он не спешил освободиться от этого болезненного ощущения, оно ему для чего-то сейчас было нужно.
— Ну наконец-то ты проснулся. Я начала беспокоиться.
Теперь он понял, что услышал её голос. Она гладила его волосы, провела пальцами по щеке, немного задержавшись у виска. У неё были холодные пальцы, ледяные, как никогда. Георг поморщился. Сочетание удовольствия и страдания встретило его, стоило ему открыть глаза.
— Что случилось? — спросил Георг глухим после сна голосом.
— Ничего. Ты спал, а теперь не спишь. Доброе утро.
Она нагнулась и поцеловала его, и это было странно, как во сне. Георг потёр глаза.
— Это правда ты? — спросил он, медленно ворочая ногами в постели, это было словно ворочание бетонных свай по бетонной плите.
— Ещё не проснулся? — заворковала она. — Кто же ещё?
— Я ничего не помню. Кроме того, что будто уже говорил эти слова, но это был сон. Знаешь, бывает такое, что не понимаешь, проснулся уже или нет. В детстве часто так было, — говорил Георг, но никак не мог прийти в себя.
— Ну, вчера мы легли внизу, прямо на полу, помнишь? — начала она.
Георг отрицательно покачал головой и улыбнулся.
— Ты, кажется, очень напился, и тебе в голову засела идея заняться сексом на куче шкур мёртвых зверей… — продолжала она, глядя на него во все глаза.
— Вот как…
Георг взял её руку в свою.
— Да, ты сказал, что всех этих зверей застрелил твой отец. Они лежат внизу, в подвале, пыльные и грязные, но тебя это не смущало. В итоге мы устроились на куче одеял.
Жиль рассказывала это одновременно и как забавную историю, но в то же время сама не выказывала большого удовольствия от этого, а словно делала это, чтобы сделать видимость удовольствия, ведь оно должно быть в этот момент и от такой истории. Это несоответствие, как ложь, Георга тут же вернуло к мёртвой шкуре. Живой, дикий, с бьющимся сердцем, зверь превратился в мёртвую шкуру. Этот внезапный тошнотворный образ слился с обрывком сна и составил смесь, которая дополняла смятение. Георг поморщился, невольно показывая своё самочувствие. Жиль увидела это, и захотела уйти.
— Ладно, я буду внизу, спускайся.
— Нет, стой, я хочу сказать кое-что…
Георг ещё не знал, что именно, но говорить он был должен, он почувствовал, что у него осталось не так много возможностей сделать это.
— Ну, давай… — не скрывая неудовольствия, уступила Жиль.
— Мне кажется, что я не спал всю ночь, а думал над твоими словами, — начал Георг, не обращая внимания на её раздражение.
— И что ты надумал? — сдавленным голосом спросила она, пряча лицо.
— Я понял, что меня беспокоит не твоё состояние, точнее, не только это. Я сам стал другим, я чувствую, будто мы поменялись местами, тебе так не кажется? — сказал Георг с нетерпением.
— Я не очень понимаю… Что тут нового и необычного? — протянула Жиль задумчиво.
— Возможно, я не понимаю, каково тебе, но я могу видеть себя, и ты во мне каким-то образом отражаешься, так ведь? И отражение мне не нравится.
Георг на момент засомневался, что он говорит то, что хотел сказать, но успокоил себя тем, что всегда говорится то, что должно быть сказано.
— Я поняла тебя, но я не понимаю, что это значит, это ведь ничего не меняет. Я не говорю, что ты выдумываешь, говоря о нас, просто если я уеду сейчас, всё будет впустую, мы будем жить как жили, в конце концов не останется никакой любви, даже если это будет значить, что это случится, только когда один из нас умрёт старым и больным. Кажется, теперь ты не понимаешь?
Жиль улыбнулась, когда задала этот вопрос.
— Теперь я уязвимый, потому что это место забрало у меня мою веру и мою цель. Я здесь ради тебя, по крайней мере, так звучит это в моей голове. Ты будто расцвела, как цветок, который совсем не похож на всё остальное растение.
Георг силился быть понятным, но для этого он должен был быть понятным самому себе, а этого с ним ещё не случилось.
— Кажется, я знаю, в чём дело. Всё это должно доставлять тебе огромную радость, а не мучения. Мы оба здесь не друг ради друга, а для большего, во всех смыслах. Я, наконец, перестала быть тенью, я чувствую себя очень хорошей и здоровой, о какой вере и цели ты говоришь? Я слышу в твоих словах скорее ревность, или ты просто запутался… — заключила она.
— Ревность?
Георг понимал, что она говорит, что она имеет в виду, но он хотел, чтобы она договорила всё до конца.
— Да, ревность, потому что ты не можешь понять, что любовь изменилась… — начала Жиль, но он оборвал её:
— Любовь изменилась? Она всегда одна и та же, её или не было, или не стало.
— Ты цепляешься за прошлое, а говоришь об этом так, будто ты — великий ценитель великих ценностей! Ты хотел бы, чтобы я оставалась слабой и больной, а ты был сильным рядом со мной. Тебе нравится, когда у меня случается приступ. Ты так меня больше любишь, это подогревает интерес, скажи, что это не так? Это так! Я знаю, я всё это знаю, Георг. И когда дело дошло до настоящей веры, ты говоришь мне о том, что у тебя что-то вдруг сломалось. Видимо, речь о твоей любви, которая всегда одна и та же и никуда не девается. Господи, это всё какой-то бред…
Жиль снова собралась уходить, Георг взял её за руку, едва коснулся, но она осталась.
— Ты сама себя слышишь? С каких пор для тебя всё это настолько далеко? Я говорю о том, что теряю тебя в этом лесу. Может, ты говоришь правильные слова, и я правда ревную, и всё это глупо, но ещё я прекрасно вижу, что тебя волнует только то, что происходит в твоей голове. Или так было всегда, но твоя болезнь не давала это рассмотреть?
Георг сжал её руку, Жиль вырвалась и вскочила на ноги.
— Да что ты привязался к моей болезни! Это ты не можешь отличить реальность от сна и бегаешь ночью по лесу с ружьём! — закричала она.
— Хватит. Ты счастлива? — спросил Георг, его голос не дрожал, его глаза смотрели как в мишень, он был спокоен, утомлён и одновременно с тем полон сил, он был самим собой и был вне себя.
Вопрос был серьёзным, Жиль это поняла, она сделала серьёзное лицо, но тут же улыбнулась:
— Да.
— Тогда я останусь, — тут же ответил Георг.
Жиль посмотрела на него словно издалека, чужими глазами, она дышала чужим воздухом, не тем, которым дышал Георг.
— Нет, не останешься, — сказала она.
— Нет, слушай: я вызову эвакуатор, машину заберут и починят. Я договорюсь, чтобы нас забрали отсюда или пригнали машину. Это всё очень просто. У тебя ровно неделя, и я с тобой, — ответил он.
— Георг… — со стоном вырвалось у Жиль.
В глазах у неё были слёзы, Георг перестал понимать, что внутри этого маленького тела двигалось, обретало форму, по какой причине и для чего. Ему стало грустно оттого, что это самое важное для него сейчас ускользает. Он продолжил:
— Дай мне договорить. Смотри на это вот как: я буду здесь для того, зачем был рядом всегда — чтобы присматривать за тобой, ведь это отчасти правда? Ты сама говорила об этом, только другими словами. Я знаю, что тебе это всё не нравится, но что, если я умею любить тебя только так? Представь, что это так. Тогда, если в этом больше нет нужды, то я буду только рад за тебя. Можешь представить себе это? Можешь. А если вместе с этим не нужен я сам, то я удостоверюсь в этом лично. И у меня будет причина, простая и ясная. Справедливо?
— Справедливо, — ответила она — Но в то же время это худшее, что ты мог сказать.
— Я так не думаю, — поспешно сказал Георг.
— Ты сам будто отвёл себе место у двери и никогда не пытался войти, — мучительно сказала Жиль.
— Может, дело в том, что дверь всегда была закрыта, — спокойно ответил Георг. — Всё совсем не так, мы оба знаем это, но если мы будем держаться этого, то мы сможем понять хоть что-то, я смогу понять хоть что-то, потому что я боюсь, что не пойму ничего. А так будет хоть это.
— Ответственность лежит на нас обоих, это правда, но мне противно то, как это выглядит, ты как будто цепляешься за свою роль, будто, кроме неё, ничего нет, будто ты сам считаешь, что больше ничего нет. Если я чувствую это, то, что я сейчас говорю, то это не просто какой-то план действий, в нём очень много правды.
Слёзы в её глазах стали выпадать наружу и катиться по щекам. Георг дотронулся ладонью до её лица и вытер одну из них.
— Мы говорим так, как если бы всё уже закончилось, — сказал он и убрал свою руку.
— Да, — сказала она и положила его руку обратно себе на лицо.
Георг пристально посмотрел на неё, он рассматривал её в полном отчуждении, словно она появилась из ниоткуда, и он видел её впервые в жизни. Он разглядел крохотные морщинки на щеках, которые походили на ямочки, когда она улыбалась. Лицо Жиль было спокойно, если не считать слёз. Так выглядит человек, который только оправился от долгой и изнурительной болезни и смотрит на мир усталым, но ясным взглядом. Георг поймал себя на мысли, что из её черт, из всего её облика почти исчезло милое свечение. Это было неприятно: осознавать, что путь, который он делил с этим человеком, такой знакомый, вдруг начинал обрываться, и впереди была незнакомая тропа.
— Древние римляне писали о блеммиях — существах похожих на людей, только без головы. Рот и глаза у них находятся на груди. Миф об этих чудовищах основан на реально существовавшем племени, которое шло в бой со щитами, на которых были нарисованы крупные человеческие лица. Издалека их можно было принять за безголовых уродов, — сказала Жиль.
— Я понял, зачем ты это? — спросил Георг, поморщившись.
— Просто так… Знаешь, я просто хочу быть честной с тобой. А ты предлагаешь какой-то обман. Честная любовь не имеет ничего общего с пониманием, и честная вера тоже, — сказала она.
— Я не верю, что ты правда так думаешь, — ответил ей Георг, особенно выделив «не верю».
Жиль скрестила руки на груди, она отвернула лицо и посидела ещё немного, они оба молчали. Потом она тихо вышла из комнаты.
На протяжении всего разговора слова лились сами собой, без пауз, с неуловимой лёгкостью и призрачными интонациями, которые не добавляли никакого смысла. Без задних мыслей, без оценок или внутренних крушений, будто шло отпевание безымянного покойника, без свидетелей, оставившего жизнь так давно, что никто об этом и не помнил. Часть Георга хотела бы продолжать этот разговор, без конца, как пожирающий сам себя и начинающий сначала змей. Но он понял, что это не поможет, немного позже, чем Жиль. И ещё он вдруг понял, что вся их история будто шла именно к этому моменту, что другого быть не могло. Прошлое во всех моментах, всплывавших в его памяти теперь, виделось ему наполненным другим смыслом, события были связаны другими цепями, все поступки и важные слова были сказаны именно так, как нужно было для наступления этого момента. Возможно, вера начинается там, где есть примирение с судьбой. Георг спустился вниз и понял, что дом пуст.
Часть третья
- Непослушание
Георг знал, что не найдёт Жиль, когда вернётся, но всё равно сделал так, как она просила. Его не было неделю. Они не попрощались, Георг нарочно уехал тем же утром, в спешке, чтобы недосказанность между ними сделала связь прочнее, итог важнее. Впрочем, на самом деле, случилось так потому что, расставание не могло состояться, Георг это понимал, они его будто отменили.
Теперь гамак был в прошлом, в его брюхе поселились прелые листья. Георг сходил на поляну, где они лежали в траве, цветы тоже исчезли. Поле засыпал первый снег, всё выглядело жалким и облезлым.
Открыв дверцу холодильника, Георг убедился в том, что пища мертва. Закатный свет красноречиво высвечивал в комнате стол, за которым писала Жиль. На нём лежала тетрадь, как овеществление выбора, который она сделала, и теперь Георгу предстояло принять на себя роль в установившемся порядке вещей. Он не сомневался, что этот порядок был единственно возможный, а очагом беспокойства была неизвестность того, что задавало его. Он был уверен, что Жиль хотела бы, чтобы он искал не её, а этот источник. Желание из тех, которые побуждают к противоположному и проговариваются только для очистки совести. Вообще в голове его чередовались моменты простоты и мрака. Он попеременно то понимал, принимал и радовался, то отрекался и хотел отменить.
Георг взял в руки тетрадь, она показалась ему тяжёлой, как лезвие гильотины. Столь же тяжело сопротивляться соблазну — который называет себя любовью и который хочет вести за собой. Так было бы легче, ведь тогда от Георга не требовалось бы ни капли себя. Но Жиль смогла сделать выбор, и он был не вправе уничтожать его ценность своим несогласием. Это было бы даже нечестно перед самим собой, теперь честней всего было дойти в этом выборе до конца. Он взял ружьё, в стволе торчал чёрный бутон. Это не вызвало у Георга никакого удивления. Он покрутил его в пальцах, немного склонив к нему лицо, чтобы проверить, не изменился ли для него аромат. Роза отдавала свежий, яркий запах, но это был запах замирания, словно куст, принёсший этот бутон, вложил в него всю свою несбыточную надежду на обновление, которое никогда не наступит. Ружьё было тяжёлым, Георг подумал, каково это — убить кого-нибудь. Мысль не взволновала его. Он раскрыл тетрадь и вложил между страниц бутон и убрал в сумку, вместе с ружейными патронами. Заперев дверь, Георг забрался на крышу и положил ключ в гнездо мёртвого голубя. Прежде чем спуститься, он окинул лес долгим взглядом. Деревья были жёлтые от меланхолии, голые и острые. Георг перекинул через плечо ружьё и начал спускаться вниз по тропе к дому лесника.
Дверь открывается, Георг сильно толкает старика в грудь, наставляет ружьё и входит в дом.
— Где она?
Он спросил тихо и сдержанно. Лесник молчал, его лицо было безразлично, сжато старостью. Георг повёл ствол выше, к горлу. Краем глаза он заметил, как вырастает справа чья-то большая тень.
— Ян, всё в порядке, этот человек приехал сюда с Жиль, я рассказывал тебе, помнишь? — сказал лесник, не сводя глаз с точки где-то на груди Георга.
Большой человек посмотрел на Георга, а затем молча удалился. Лесник медленно положил руку на ствол и перед тем, как отвести его вниз, принюхался и улыбнулся.
— Люблю цветы, — сказал он.
— Просто скажи, где она, и я уйду, — сказал Георг.
— Понимаю… — Лесник протянул это слово своим глубоким голосом и вздохнул с удовольствием, готовясь сказать то, что, видимо, очень хотел сказать. — Оружие, оно нужно для чего? Для убийства. Или для того, чтобы присвоить чужое. А ты требуешь того, что нужно вымаливать, стоя на коленях.
— Я успею убить тебя, — ответил Георг и посмотрел на ружьё в своих руках.
— Оставь его тут, спокойно поговорим, — ответил лесник, не показывая никакого беспокойства.
— Я не требую чужое, я хочу вернуть то, что у меня отняли, — сказал Георг и отвёл ствол в сторону.
— Проходи, — сказал лесник и сделал жест рукой.
Внутри дом был продолжением своей наружности. Во всякой мелочи сквозила призрачная рука ни на минуту не останавливавшегося упадка, но не хаотичного, а подконтрольного. Комнаты изо дня в день претерпевали изменения, краска пузырилась от солнца, стёкла темнели, а деревянные опоры начинялись гвоздями, которые удерживали эту капсулу в целости. Старик указал жестом на массивный деревянный стол, сделанный из больших брусков леса. В глубине комнаты спиной к ним неподвижно стоял Ян.
— Нет, выйдем на улицу, — ответил Георг.
Лесник заколебался, но дал согласие кивком.
— Ладно, тогда прогуляемся. Ян, приготовь пока подарок для нашего гостя, я ненадолго, — сказал старик.
Они вышли на задний двор, старик пошёл впереди и первым сел на скамью. Георг остался стоять, он положил на скамью свою сумку, чтобы взять ружьё удобнее.
— Полагаю, тебе сказать больше нечего. Тогда я скажу тебе, что знаю, и ты уйдёшь. Ты здесь, значит, Жиль ушла, — начал лесник.
Он держал руки на коленях, как сознающий своё превосходство мученик. Георг видел во всём этом фальшь.
— Ты знаешь, где она? — спросил Георг.
— Я могу предположить… Но тебе не следует идти за ней, — ответил старик.
Он сидел всё так же неподвижно. Его седая голова умоляла о том, чтобы её пробили прикладом.
— Я сам решу, что мне делать, старик, — сказал Георг, уже не скрывая своего нетерпения и злобы.
— Ты ничего не знаешь, — сказал лесник в ответ.
— И вот я здесь: расскажи мне, а дальше какое тебе дело, что со мной будет? — быстро проговорил Георг.
— Ты можешь помешать… — тихо сказал старик, но всё же достаточно громко, чтобы его слова можно было разобрать.
— Ты обещал рассказать, а не говорить загадками, начинай, сейчас, — сказал Георг, представляя себе, как с тихим уханьем, как подстреленный филин, старик заваливается набок, глаза открыты, так что непонятно, дышит он ещё хоть несколько секунд или умирает мгновенно.
Старик снова повернулся к лесу, туда, где должно было быть озеро, скрытое туманом. Несколько седых мазков на зачёсанных назад волосах, осунувшийся, но благородный профиль составляли части облика этого человека. Лицо было почти лишено морщин, а глаза, ясные и решительные, смотрели на мир как на наскучившую книгу.
— Когда-то давно я был священником. В Библии написано словами то, что сложно ими сказать. Всегда есть ограничения. Я ограничен и в словах, и в том, что имею право сказать. Но из этого не следует, что ты должен пытаться читать между строк. Язык, которым говорит с нами природа, нам не знаком и кажется иногда абсурдным… Поэтому твоё главное оружие — это здравый смысл, Георг. Всё что произошло и ещё произойдёт — это только череда событий, — проговорил он неторопливо, будто действительно взвешивал каждое слово, в которых Георг не видел никакого смысла.
— Я понял, как мне найти её? — перебил Георг.
— Она в лесу, на другой стороне озера. Идти надо через дамбу, но я прошу тебя выслушать меня до конца, — сказал старик тихо.
— Почему бы мне не послать тебя к чёрту, священник? — спросил Георг, надевая на плечо сумку.
— В комнате у меня висит голова кабана. Охотничий трофей, его морда изуродована дробью, но я нарочно оставил её такой. Этот ублюдок напал на моего младшего брата и вспорол ему горло, а я пристрелил зверя. Для меня это ценное напоминание, а для Яна — ночной кошмар. Всё дело в точке зрения. И её никак не поменять. Тебе кажется, что всё пропало, что ты должен что-то делать, куда-то бежать и кого-то спасать. Для меня же ты просто несчастный человек, который не слушает тех, кто уже был там, — закончил лесник.
— Ты говоришь, что моё несчастье — дело рук Бога? Или природы? Тогда по их же воле я стою сейчас здесь. И пойду в лес за Жиль, потому что ни Бог, ни природа не отняли у меня эту свободу, — ответил Георг, но не двинулся с места.
— Но я мог бы попросить Яна отнять её, понимаешь? Озеро было здесь всегда, а потом пришли богатые люди и выкупили землю. Они построили дамбу, но вскоре уехали все до одного. Исчезли, как призраки, всё бросили, — сказал старик.
— Почему? — спросил Георг.
— Я не знаю, но мой отец узнал. После этого он ушёл в лес, его больше никто не видел. Каждый день я смотрю на воду, рано утром. Ян всегда был здоровым мальчиком, он отличный пловец и много раз нырял на глубину, и однажды он вытащил из воды одну вещь… Ян!
Явился молчаливый брат лесника, в руке у него был небольшой свёрток.
— Спасибо, Ян. Можешь ещё немного погулять? Наш гость уже уходит, — старик говорил мягко, но не оставляя ни намёка на непослушание.
Лесник протянул свёрток Георгу. В жёсткую холщовую ткань была завёрнута тетрадь в грубом переплёте. Георг раскрыл наугад страницу, но текст был на неизвестном ему языке.
— Ты знаешь, что здесь написано? — спросил он лесника.
— Нет, но Жиль знает, — ответил лесник.
— Думаю, я должен сказать «спасибо», — сказал Георг, убирая тетрадь в сумку.
— Нет, не должен. Я могу попросить Яна проводить тебя, — сказал лесник, поднимаясь со скамьи.
— Я сам найду дорогу, — ответил Георг и повесил ружьё на плечо.
— Тогда идём, проводишь меня до порога. Сегодня полнолуние. У древних существовало поверье, что колдуны могут заставить луну покрыться ядовитой пеной. После чего они совершали ритуал, чтобы свести яд в виде росы на землю, и собирали его, — сказал лесник, остановился у порога и посмотрел прямо в лицо Георгу впервые за всё время их разговора.
— Жиль эта история понравилась бы, — ответил Георг, отвечая на взгляд лесника таким же прямым и открытым взглядом.
Он мог бы убить его, но не убил. Или это равнозначно тому, что не мог бы? Старик, кажется, знал, какой ответ правильный, и поэтому смотрел так открыто в глаза своей возможно желанной смерти.
— Ты любишь её. Моей любовью безраздельно владел Всевышний. Я знаю Священное Писание наизусть, но иногда, живя там, на другом берегу, я видел в окружающем меня нечто, что опрокидывало мою веру, — сказал он, отводя глаза в сторону, будто от стыда.
— Ты просто одинокий старик, вот и всё, — ответил ему Георг.
— Ты прав, Георг, но твоё одиночество намного хуже. Помни, что ты не одинок. Оглянись вокруг, весь мир — это сад. Назвав его потерянным Эдемом, нельзя не ограничить какой-то очень важный смысл, хоть его нельзя понять. Частички этого смысла заставляли меня сомневаться в моей вере. Раз уж ты идёшь туда, не сомневайся в Жиль, — сказал старик и открыл дверь.
— Мир вполне может оказаться всего лишь бесконечным чёрным лесом. Ты скоро умрёшь и узнаешь правду, — ответил Георг и пошёл прочь от дома.
— Ты не представляешь, как сильно я хотел бы этого. Прощай.
Георг поправил сумку и пошёл дальше по склону, оставляя позади последние крупицы сомнения. Старик не сказал ничего ценного, но укрепил веру Георга. Не для того ли нужен священник. Ступая по илистому берегу, Георг ощущал себя посторонним и приговорённым к никому неизвестной казни. Впереди показался деревянный помост, дряхлый и покрытый многолетними поцелуями природы. В сумке была бутылка воды, бутылка вина и немного еды. Всё это Георг взял скорее по наитию, нежели по сознательному расчёту. Вдобавок две горсти ружейных патронов позвякивали при каждом шаге, а приклад приятно бил по ноге. С таким набором его отец мог выходить на охоту.
Своих отца и мать Георг любил не меньше, чем любой другой ребёнок. Но многим людям свойственно из своих чувств и воспоминаний делать алтари для поклонения на всю жизнь. Первая влюблённость или смерть любви для Георга были не более яркими пятнами на гобелене его жизненного пути, чем череда всех прожитых дней. Скорее всего, это было неискренне, но он предпочитал думать так. Он всегда предпочитал не пересматривать старое, а начинать новое. Либо он предпочитал думать, что так делает. Тогда это значило бегство. Слишком много бегства, но больше его не будет.
Воспевать для него означало то же самое, что обесценивать: настоящие реликвии следует хранить бережно и не вынимать из сундука без особого повода. Такой будет как минимум один — на пороге смерти. Всё остальное может измениться, может быть, придётся всё остальное начинать заново. Но разве сейчас было так? Для Жиль Георг готов был вышвырнуть из своей памяти всё. Он легко согласился бы отдать руку на отсечение, если бы воспоминания о ней от этого сделались бы сильнее. Ему казалось, что именно это с ним и происходит: отмирание всего, что составляло его существование, и заполнение этой пустоты свинцом. А когда сосуд будет полон до краёв, он развалится, и останется только монумент, и Георга уже не будет, чтобы увидеть его. Но он чувствовал, что противиться этому не имеет смысла.
Дамба отделяла озеро от высохшего русла неглубокой реки. Она была совсем низкой, больше раздавалась вширь, чем вверх, но внушала своего рода трепет, как перед зрелищем монументальных, вечных памятников архитектуры. Сверху Георг мог окинуть взглядом все окрестности, но туман размывал пейзаж. Видно было только, что озеро было широким, дальний берег терялся в тёмном горизонте. По другую сторону был извивающийся контур пересохшей реки. Он казался одновременно насильным разрывом и аккуратным жестом Создателя. Разделяя лес надвое, проток также ускользал от глаз в деревьях и тумане.
Бетон и железо, оставленные без присмотра рук, пали духом, их поглощала буйная растительность. Дамба выглядела продолжением природы, что говорило скорее о силе последней, чем об умении строителей. Путь на другую сторону был вымощен каменными плитами. С обеих сторон дорожку обступали невысокие деревья и пышные кусты, источавшие запахи дикого леса.
-
Узы
Она вернётся. Нога Георга ступила на сырую землю, присыпанную прелыми листьями. Мягкое покрывало разложения. Они были сорваны с веток, из зелёных, полных сока превратились в кричаще яркие, потом блёклые комки. Так они питают своей кровью самих себя, круговорот, в котором человек может только надеяться уловить миг, насладиться своим умением надеяться и улавливать. Она не может не вернуться.
Было безветренно и тихо. Мелкая снежная пыль подпрыгивала в воздухе, не решаясь заявить свои права в полную меру, до поры. Вернётся. Георг на ходу расстегнул сумку и достал бутылку, сделал несколько глотков воды. Небо было бирюзово-белое: на подходе первая фаза ночи — crepusculum, как её называли в древности. Жиль рассказывала ему об этом.
Тогда на ней была бирюзовая водолазка, и он попросил надеть её на голое тело, когда они пошли гулять в парк. Её грудь просвечивалась, как сквозь сумеречную дымку, едва-едва, может быть, это мог заметить только он, потому что знал наверняка, но это и было ему нужно, и этот момент Георг хотел назвать каким-нибудь звучным латинским словом, а Жиль перечисляла фазы ночи: crepusculum — сумерки, fax — время, когда зажигаются светильники, concubium — время сна, nox intempesta — глубокая ночь, когда вся жизнь замирает, gallicinium — крик петухов, aurora vel crepusculum matutinum — заря, или утренние сумерки. Она говорила эти названия шёпотом и шла рядом с ним, отдавая свою руку его руке, и Георг не нашёл слова для этого момента до сих пор.
Георг продолжал идти, углубляясь всё дальше в сердцевину леса. Иногда под ногами его мелькали почти разрушенные плиты мощёной дороги. Он спускался в овраги и взбирался на холмы. Дрейфуя вслепую, он потерял ход времени, а узкий коридор не думал заканчиваться и напоминал кроличью нору. Он шёл дальше, и иногда где-то совсем рядом слышалось журчание невидимого в зарослях ручья, выл ветер, как в непроглядно тёмных безразмерных пещерах, эхом обманчиво шипели волны океана, а старые вековые деревья скрежетали ветвями зубов.
И вот, дорога нашла свой конец. В центре площади — статуя, высокая, блестящая издали потемневшим мрамором, а под ногами разбитые, вырванные лесом куски плит. Несколько молодых берёз проросли сквозь камень, как сговорившиеся легкомысленные подружки, вдали от себе подобных. Георг смотрел по сторонам во все глаза, его ум старался найти подсказки, почуять след Жиль. Он остановился, ощущая, как стянутые нагрузкой мышцы ног и спины расслабляются и тянутся, будто в жилах перекатываются комки смолы.
Люди жили здесь либо по собственному желанию, либо были изгоями. И для того, и для другого нужны веские причины. Город выглядел давно брошенным. Георг неторопливо шёл к центру площади, рассматривая дома. Скоро начнёт темнеть, стоило подумать о ночлеге. Один, в лесу, Георг вдруг представил себе реальный порядок вещей: Жиль ушла в глушь, его не было целых семь дней, и он не знал, как давно она покинула дом. Она могла быть где угодно, могла уже вернуться домой, в город. Могла умереть от голода, её мог сожрать дикий зверь. В одиночку найти в лесу человека невозможно. Он даже остановился от этой мысли.
Огромный дикий лес. Совсем одна. Ни еды, ни защиты. Заблудилась и мертва. Найду её тело. Пройдёт двадцать лет, но найду. Она не пошла бы на верную смерть, Жиль не дура, Жиль не тронулась умом, она ищет, и она найдёт, а я найду её. Она здесь, рядом.
Георг приблизился к статуе и узнал в ней подобие скульптуры, какие можно увидеть на старинных европейских кладбищах. Плакальщица была исполнена в традиционной манере: скрыв в ладонях лицо, женщина была облачена в мантию. Георг счёл это странным, такой вещи место не в центре городской площади, а среди могил. Необычно было то, что голову женщины венчали витые длинные рога, загибающиеся назад. В основании было высечено: «Dolor», скорбь на латыни, ниже дата — второе января, но вместо года символ, похожий на изображение растущей луны. Чем-то острым надпись старались испортить, и рядом нацарапали другое: «Не прячь глаза и не скорби».
Скорбеть Георг не желал, прятаться тоже. Для чего человек окружает себя памятниками трагедий? Ведь он не останавливается перед ними и не покрывается изнутри трепетом и признательностью за чью-то жертву, такое случается только в определённые дни календаря. Впрочем, возможно, это не всегда так, но ведь нет нигде памятников великой радости. Да, есть монументы изгнания захватчиков, отважной защиты, великой жертвы, но все они несут на себе ту же печать трагичности и страдания. Почему человек не покрывает золотом статуи комедиантов, певцов жизни, не высекает в основании слова о счастье и радости. Важнее ли то, что оставляет на нашей коже ожоги, или важнее то, что оставляет следы поцелуев?
Одно из зданий привлекло внимание Георга. Оно походило на часовню, с которой сорвало колокольню. Двустворчатая дверь разбухла и покосилась. Не без усилий Георг сдвинул её настолько, чтобы можно было пройти.
Его взгляду открылся вытянутый в длину, но узкий зал. Всё здесь было серым, серо-коричневым, цвета земли, пыли, оттенков разных частей смеси из земли и пыли, а потолок помещения был составлен из стеклянных панелей, как в оранжерее. Многие стёкла разбились, другие были присыпаны лесным прахом, через щели вниз лезли сбитые с толку ветви деревьев.
Света было достаточно, Георг прошёл вглубь помещения и снял одну из лямок с плеча. В центре зала был проломлен пол. Множество лавок, стульев, каких-то свёртков лежало везде, было свалено по углам. В этот момент Георг заметил, что повсюду навалены гробы, группами по несколько штук. Неказистые ящики, все как один, сначала не привлекали его внимания, но теперь сомнений не осталось. На каждом было не слишком старательно вырезано распятие. Он подошёл к одному из них, ступая осторожно, чтобы не угодить в дыру в полу или не проделать новую, и увидел, что каждый гроб перетянут цепью и закреплён замком.
Одни были замурованы более старательно, чем другие, некоторые стягивали только верёвки, но Георг не увидел ни одного не запечатанного каким-нибудь образом. Машинально он проверил, на месте ли ружьё, и пошёл дальше. Из дыры в полу пророс куст, Георг подошёл и сорвал веточку, это был можжевельник. Растение, под которым прятался Христос. Растения, которое оставляет свой аромат последним на теле мертвеца.
Вдоль стен стояли кадки с остатками зачахших цветов и растений. Вот здесь были тюльпаны. Это символ опасного удовольствия. Фиалка — скромность, роза — красота и любовь, анемоны — символ предчувствия и хрупкости. Жиль слушала его тогда, примеряя новое бельё фиалкового цвета, и сказала, глядя на него из отражения в зеркале, чтобы он никогда не дарил ей розы. «Уж лучше тюльпаны. Или какие-нибудь синие, люблю синий».
Той ночью она изображала фиалковую скромность. Она не смыла косметику, после вина её глаза затуманились, тёмным, подчёркнутым взглядом она смотрела на него, пряча лицо под простыней, медленно двигала ногами, ждала.
Георг сел на скамью, упёрся спиной в гроб, скинул сумку на пол, вытащил бутылку с водой и замер.
…Губы целуют, полные, клейкие…
Он вылил воду в клумбу с тюльпанами, достал вино и начал пить. В клумбе показался червь. Он вспарывал чёрные комки земли, насыщался. Внутри себя Георг чувствовал такую же чёрную стылую землю, она забила ему все внутренности и безразлично душила. Он стал пить ещё, громко дыша носом в пустом зале.
…О, коснись меня скорее, сейчас. Коснись меня. Её взгляд говорил. Мягкая мягкая мягкая рука…
Георг осторожно дотронулся дрожащими пальцами до сухого стебля. Хрупкий труп тюльпана рассыпался.
…Что это за слово, которое знают все…
Вокруг могилы, червивые постели. Георг ощутил усталость.
Это была их первая ночь, они оба напивались почти до рассвета и так и не смогли насытиться. Она посмотрела на него, выскользнула из платья, а утром боязливо улыбнулась. Георг прикрыл глаза на одну минуту, чтобы сморгнуть выступившую влагу, и задремал. А когда он проснулся, было уже темно. Он допил вино в бутылке, хотя чувствовал голод. Есть в этом месте ему не хотелось. Он стал прохаживаться по залу, разминая шею и пытаясь понять, что делать дальше.
За очередным нагромождением гробов он увидел неприметную ветхую дверь. За нею было невысокое помещение, напоминавшее винный погреб. Большую часть комнаты занимал большой широкий шкаф. Георг раскидал в стороны какую-то рухлядь и тряпки, наугад открыл один из множества ящичков и достал стопку старых пыльных карточек. Дышать здесь было невозможно, он взял их с собой и вернулся в зал, где устроился под одним из витражных окон, сквозь которое проходило достаточно света.
Каждая карточка говорила об одной жизни: дата рождения, дата смерти, инициалы, группа крови и причина смерти. Где-то рука писавшего была более богата на детали, «удушье… жар… бредовые состояния… апатия… недержание…», но всегда в конце одно и то же — «озёрная лихорадка». Кроме этого в карточках ничего не было, он только заметил ещё, когда уже возвращался в комнатку, что у всех была одна группа крови — четвёртая отрицательная.
Георг просмотрел ещё несколько ящиков, сам не понимая, что хочет там найти, и везде были всё те же карточки. Сотни одинаковых смертей. Ему в голову пришла мысль, и он сверил несколько десятков карточек из разных ящиков. Везде, где причиной смерти была лихорадка, совпадала ещё и дата смерти. Второе января, а вместо года везде стоял символ, похожий на изображение фазы луны. Несколько сотен человек умерли в один день. Это было странно? Пожалуй, да. Но разве так редки случаи вспышек насилия, убийственных сил природы? И здесь сложно отрицать. Георг ощутил какое-то воодушевление, словно он напал на след тайны, которую ему хотела показать Жиль. От поднявшейся пыли находиться там было совсем невмоготу, и Георг хотел уже бросить всё это и уйти, как заметил в углублении в шкафу небольшую стеклянную дверцу с миниатюрным навесным замком.
Стекло было разбито, но лежавшие внутри папки лежали ровно, словно грабитель взял только то, что было ему нужно, а остальное даже не тронул. Георг аккуратно просунул руку и вытащил покрытый толстым слоем пыли картонный короб. В зале за это время стало светлее, неужели уже почти прошла ночь? Хотелось пить, но с досадой он вспомнил, что вылил воду в клумбу.
Короб был тёмно-синий, без надписей и других знаков. Георг был сосредоточен, подмечал каждую мелочь, ведь где-то здесь мог быть след Жиль, отпечаток пальца, след от ногтя. Он был уверен, что если это есть, он это точно заметит. Георг развязал ветхие верёвочки, продетые сквозь самодельные отверстия, и раскрыл короб. Дно его развалилось, и лежавшие внутри бумаги полетели на пол. Методично Георг подобрал каждый листок, некоторые разваливались от прикосновений, но бо́льшая часть сохранилась достаточно хорошо. Впрочем, толку от этого не было: почти все страницы были покрыты мелким, поплывшим от влаги почерком. Читать это было сущей пыткой, к тому же, это казалось бессмысленным. Кроме лежавших просто так листов там были четыре тонких папки, скреплённые вместе. И здесь, первая, которая лежала в самом низу, сгнила и тут же развалилась в руках Георга. Он бережно раскрыл более сохранившуюся, в ней лежали два снимка и две карточки, как те, что он уже видел.
На первом снимке был запечатлён пожилой мужчина, облачённый в старомодную церковную рясу. Несмотря на преклонный возраст, что было неоспоримо видно в его лице, как никак нельзя скрыть глубокую старость — она уже лежит печатью на облике, и никакой наряд, пестрота иллюзий не смогут полностью его стереть, — несмотря на это, этот человек с седыми зачёсанными назад волосами был крепкого здоровья, широк в плечах и сложением больше походил на работника скотобойни, чем на священника. Однако об этом свидетельствовал римский воротничок, блестевший на чёрном фоне одеяния и туго обжимавший бычью шею мужчины. Снимок был в плачевном состоянии, лицо мужчины было смазано, отчего черты исказились, преувеличились. В карточке, только слегка пожелтевшей, было записано, что на снимке Игнатий Морр, первосвященник. В графе о смерти ничего не было.
Георг взял вторую фотографию. Женщина в длинном платье с изящным зонтом от солнца, в развевающейся вуали позировала на берегу озера. У её ног сидел сфинксом пёс, поджарый и утончённый, словно из фарфора. Лица женщины было не разобрать, только резко очерченные глаза смотрели безучастно в сторону, и общий образ тонкого профиля можно было угадать через вуаль. Карточка гласила: Л. Амелия, и только.
Во второй папке были такие же карточки и только одна фотография. Мужчина, женщина и ребёнок застыли, словно куклы, снимок был очень зернистый и мутный. Женщина в простом светлом платье сидит на стуле, смотрит прямо перед собой, с излишней серьёзностью. У неё милые, несколько грубые черты лица, в сравнении с Амелией с прошлого снимка эта девушка выглядела простушкой. На коленях она держит ребёнка, он ещё совсем мал, и волосы стрижены так, что нельзя понять, мальчик это или девочка. Малыш облачён в длинную пижаму, торчат голые пухлые ножки, они странно лежат в разные стороны. Взгляд ребёнка растерянный, он напуган. Мужчина стоит слева, опираясь одной рукой на спинку высокого стула, в другой руке он держит кубок. Он смотрит прямо в камеру, у него крупное некрасивое лицо и взгляд бесцеремонный, как у насильника. В карточках Георг прочёл имена этих людей: Граф Витчинский, его жена Соня и сын, Ахилл. Соня умерла от утопления, её супруг и ребёнок стали жертвой лихорадки, даты не проставлены. Георг задумался над весьма необычными именами всех этих людей. Не нужно быть умником, чтобы понять, что все эти вещи, дома и люди жили и умирали очень давно. Важно ли всё это? Георг ощутил вдруг неприязнь ко всему этому, эти люди были для него как участники заговора, в который они втянули его из-за порога смерти и заставляют пытаться увидеть везде то, чего нет и, может, не было.
В последней уцелевшей папке не было ничего, кроме карточки. Господин и Госпожа Нош умерли от лихорадки, а их сын Ян разделил судьбу Сони. Георг отложил все просмотренные документы в сторону и устало потёр глаза. На полу он заметил один лист, который, видимо, не заметил, когда собирал. Он прочитал: «Постановление о запечатывании усопших».
Далее шли три подписи и печать, на которой был также символ фазы луны, но не такой, как на площади и в карточках. Согласно бумаге, каждого мертвеца надлежало в течение суток с момента смерти предоставить гробовщику, вместе с замерами тела, а также «цепью достаточной длины или любым иным приспособлением для запечатывания». Исключением являлись только лица, казнённые согласно букве закона. Тела, присланные без соблюдения названных условий, рассматривались в последнюю очередь и не являлись обязанностью власти со всеми вытекающими из этого последствиями.
Снаружи протяжно застонало дерево, мучимое ветром. Георг заметил, что свет стал другим: луна светила из последних сил и считала минуты до рассвета, но ещё светлей не становилось потому, что небо затянули тяжёлые тучи, полные снега. Через мутные стёкла в потолке зала это состояние перехода природы выглядело удручающе. Любой переход выматывает, от жизни к смерти он так долог и мучителен, что становится причиной всего того, что человек называет болью. Георг смотрел, и слушал, и думал, и в нём также стенали сосуды и кровь в них, как если бы его душа была рощей.
Резко поднялась настоящая буря, сухой снег царапал стёкла без остановки, погода замирала на секунду и начинала вновь, где-то внутри этого буйства и леса была его Жиль. Не имеет значения, что за люди здесь жили, что убивало и мучило их. Грехи их жизней сошли в могилу вместе с ними. А если нет, Георг не даст им прилепиться к его чистой Жиль. Проклятья любят, когда о них говорят, они хотят жить в сердцах и проникать в сны невинных. Приезжать сюда было одновременно роковой ошибкой и неизбежностью. Ошибка может обернуться великим счастьем. Проверка душ, неизбежная для них двоих, скрепление узами, которых не найти в храме, клятве и поцелуе.
-
Прозрение
Рассвет случился быстро. Буран ещё не стих и метался в слепоте за стенами оранжереи. Георгу показалось, что где-то вспыхнуло алое зарево, но это могло быть просто наваждение от усталости и перенапряжения ума. Но зареву вторил чей-то голос, даже крик, и потом вспышка алого повторилась, более сильная и убеждающая в подлинности того, что происходит это на самом деле. Георг сложил всё, что было в папках, себе в сумку и вышел на улицу. Площадь выглядела как невинный мираж, присыпанный белой пыльцой, и вот эта беленькая пелена уже была слишком умиротворяющей для его внутреннего состояния. Он видел в ней западню и сказал себе быть начеку. Он покрепче запахнул ворот куртки и торопливо зашагал, не разбирая дороги и не оставляя для себя в уме ориентиров, туда, где вспыхивал свет и рождался непонятный ему звук.
Обойдя старые покосившиеся ворота, он оказался на алее. Здесь ещё остались следы человеческих порядков, деревья высились с обеих сторон дорожки, едва видимой, скорее чувствуемой ногами при ходьбе. Сильные порывы ветра набирались силы в этом искусственном коридоре, в небе висели облака, но было не разобрать, будут ли они ещё плодоносить белой крупой. Вспышки алого резко контрастировали с этим покоем, Георг ощущал тревогу, она нарастала, превращалась в бесконтрольность и панику, но вдруг, как только это состояние достигло критической точки, всё прошло.
Шестой «сон» Георга
Кричала женщина. Георг бросился изо всех сил вперёд, не обращая внимания на снег и ветер. Они, как обезумевшие от такого наглого сопротивления и вторжения, вдруг загудели, как рой белокрылой саранчи. Всё вокруг ныло, и раскачивалось, и хотело, чтобы и Георг опустился на колени, лёг на снег и позволил себя им засыпать. Но вот коридор закончился, вместе с ним унялись порывы холодного воздуха, впереди и вокруг была тихая белизна. Георг переводил дыхание, и снова вспыхнуло розовым, ярким, как если бы глаз маяка высветил всю поляну и прошёл мимо. Звук, больше всего походивший на стон, повторился, потоки воздуха растаскали его на части, сдавленный вопль отражался эхом прямо за плечом Георга. Он растерялся и смотрел во все глаза, но ничего не понимал. Он громко позвал Жиль несколько раз. Вдали мелькало между всполохами снежной бури тёмное пятно, пропадало и появлялось. Георг бросился туда. Вот он уже совсем рядом, вспышка розового, такая яркая, что ослепляет на мгновение, Георг не видит и только может думать, что чувствует её рядом с собой. Его мысли лихорадит, он водит в воздухе руками, которые видит сам только как мутные полосы, он падает на колени.
Стоит его глазами оправиться, как случается новая вспышка, и всё снова плывёт красным, белым и розовым. Георг слышит учащённое сбивчивое дыхание женщины, и ему вдруг кажется, что он внутри очередного сна, но ничего не происходит, руки и лицо уже онемели от холода. В этот момент раздаётся сиплый усталый стон, переходящий в рыдание. Георг не узнаёт в этом голосе свою Жиль, и это его одновременно ужасает и дарит надежду, что это не она так страшно ранена и кричит от боли. Вспыхивает очень ярко, тёмно-алым, будто рядом полыхает лесной пожар. Женщина тихо плачет, но Георг слышит это отчётливо, иногда она возвышает голос, она совсем рядом, и он тянется к ней, его рука находит ткань, мокрую, сначала обжигающую, потом липкую и тёплую.
— Нет! Нет, нет!
Женщина заходится плачем, Георг чувствует, как она пытается оттолкнуть его ногой, но у неё совсем нет сил.
— Жиль! Это ты?
Женщина не отвечает, только громко и тяжело дышит.
— Это я, Георг, ты в порядке? Жиль? Я не вижу тебя, Жиль, это ты? Я ничего не вижу, ответь мне, я рядом!
— Избавь меня, Господи, от обольщения богомерзкого и злохитрого…
— Жиль? Я здесь, дай мне руку, Жиль!
— И укрой меня от сетей его в сокровенной пустыне Твоего спасения…
Красное зарево полыхало уже не переставая, сквозь прикрытые веки Георг силился разглядеть, что происходит, коленями и руками он ощущал дрожь, исходившую из-под земли. Он снова вслепую коснулся чего-то горячего и липкого.
— Да не отступлю страха ради дьявольского, да не отрекусь от Тебя, Спасителя и Искупителя моего…
Женщина бормотала молитву очень быстро, задыхаясь, наверное, ослеплённая, как и он, напуганная, раненная.
— Тише, тише, я здесь, с тобой, всё хорошо, я помогу тебе, всё будет хорошо, не бойся.
— Но дай мне, Господи, день и ночь плач и слёзы о грехах моих, и пощади меня, Господи, в час Страшного Суда Твоего.
Свет окрасился алым, будто здесь рождалось новое солнце, земля содрогалась, и от грохота Георг не слышал собственного голоса. Но в голове звучал её:
— Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесёт мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всём наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душою и твёрдым убеждением, что на всё святая воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомления наступающего дня и все события в течение дня. Руководи моей волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить. Аминь.
Георг прозрел, он медленно осознаёт, что стоит на коленях, опершись ладонями в снег. Комки его тают, замерзают, он разных оттенков красного, и руки Георга в крови. Он поднимает голову и видит женщину, обёрнутую в серое полотно, оно развевается на ветру. Женщина поддерживает свой живот, она смотрит на Георга и сбрасывает с себя трепещущую ткань, она обнажена. Она стоит прямо, не горделиво, но и без страха, обняв свой живот, она худа, у неё русые, мокрые волосы. Снег вокруг неё розовый от крови, тёмный неровный след тянется от Георга к ней, стоящей в отдалении. В ушах у него звенит, он не отводит глаз от этого наваждения.
Женщина садится на землю, раскидывает ноги в стороны и выгибается. Изнутри неё молнией вырывается бледно-красный луч, он дрожит, расслаивается на множество лучей, они дрожат, словно туго натянутые, схваченные великой рукой и отпущенные струны. Георг снова слепнет, всё красное, дрожащее, зыбкое, Георг думает, что пришло время умирать, и пытается найти мысли и слова для последнего вздоха, он думает о Жиль, пробует представить себе её образ, глаза закрываются, Господи, это всё? Это случилось? Что дальше? Я умер? Она теперь здесь?
Голос приходит издалека, как пойманная радиоволна. Георгу он кажется знакомым, даже слова будто те же, что он когда-то уже слышал. Может быть, в момент рождения.
…это — мой дом, знаю, для тебя это странно, но это ведь и твой дом, верно? …знал твоего отца, знал ли я твою мать? …я не помню этого… старость сама знает, как жить в твоём теле, с тобой не считается… наглая старуха, ненавижу её, оттягивает конец, строит из себя, она просто завидует старшей сестре… смерть… бежишь, да? …не убежал, от Смерти не убежишь, от себя не убежишь, уж поверь мне… я люблю свой дом, а где тогда твой, Георг? …бежишь? …убежал? …она убежала?..
Волна погасла, но Георг чувствовал, что этот голос звучит будто бы всю вечность, с самого начала и до самого конца, и что нет ничего важнее, чем слышать его и понять, что значат все проговариваемые этим голосом слова. Тихо, тепло, потемневший деревянный потолок, стены, крючья, на них висят подвешенные за ноги птицы.
Георг не чувствовал себя плохо, он не думал, что стал свидетелем страшного, он считал, что любые тревоги, любые отвлечения его отныне не касаются, и само понимание этой резкой перемены не было для него новостью. Ни одно явление жизни теперь его не касается, вернее, больше не коснётся так, как всегда раньше, так что будет действительно верно сказать, что именно больше не коснётся.
Потом Георг вдруг испугался: не теряет ли он контроль? Женщина в поле рождает красную молнию и молится… Не сошёл ли он с ума? И как он здесь оказался? Где здесь? Мёртвые птицы висят вниз головами, черви, возможно, щекочут их горькие внутренности. Горечь. Жизнь — горестное чудо, жизнь — это сон, горбатый, неуклюжий, неуютный сон. И если бы настоящее вдруг показалось, и было бы похоже на то, что видел Георг, это осталось бы только именно тем, чем оно стало для Георга. Ни объяснить, ни описать, только постараться запомнить и возвращаться к ощущению с надеждой, что объяснится, пока горестное чудо во сне не подошло к концу.
Ему в голову пришла мысль, что так Жиль могла бы чувствовать себя после приступа или во время него. Следом за этим появилось ощущение, что в комнате пахнет так, будто она только что вышла. Георг закрыл глаза и вдохнул сладкий запах близкого тела, оно так влечёт, всё остальное стоит в стороне, вообще отсутствует, никогда не существовало, не будет и не имеет права быть. Она так прекрасна. Георг касается её, пальцами, её тонкая, хрупкая шея, тоньше живого, ноги, бёдра, выпирающие кости. Её лицо, подбородок, челюсть. Сновидение, не настоящее, так не бывает. Но было ведь. Георг, червь, ворочается в грязи, в недосягаемом и таком близком, проводит рукой по ноге, маленькие пальцы, подрагивают от прикосновений, вдох и выдох прерывисты. Георг ворочается, она с ним, в его руках, но совсем не чувствует, не чувствуется. Червь в темноте, ворочается, копошится. Георг целует её, какие руки могут так обнимать? Георг открывает глаза. Ничего не было, ничего не будет, если он не найдёт её.
-
Верность
Солнце отражалось в каплях, в замёрзших глазах воды. Георг прошёл мимо плакальщицы, затем миновал большой колодец на окраине и зашагал вверх по склону, прочь из города. В уме он составлял карту: минуя дамбу, оказываешься в глухом лесу, тропа выведет к площади, здесь оранжерея, старые лавки, ещё с десяток заколоченных домов. Прямого пути к озеру нет, из города его даже не видно. Там, где заканчивается площадь, начинается молодой лес, постоянно идущий дальше и ближе к остаткам людской истории, и среди него виднеются рухнувшие стены, крыши, оконные дыры. За колодцем дорога резко уходит вверх и тает в деревьях.
Георг поднимался медленно, не понимая, устал ли он, спал ли он прошлой ночью, и сколько ночей прошло. Он помнил только женщину в снегу и крови. Это должен был быть сон, но в каждом сне, что он видел здесь, была Жиль.
Он остановился, вдыхая свежий воздух полной грудью. Его внутреннее состояние вступало в противоречие с умиротворяющим окружением. Это не давало ему покоя, будто в нём был изъян, и всё об этом постоянно кричало. Снова он подумал, что, возможно, он сейчас близок к тому, что могла бы испытывать Жиль. Голода совсем не было, но он достал свёрток с едой и заставил себя немного поесть, а потом вернулся к колодцу набрать воды. Казалось, что прошло несколько часов, как он начал идти, но на самом деле он только забрался на холм и спустился обратно. Вышел за черту города и снова вернулся в его пределы. Но где он заканчивался, сказать с уверенностью было невозможно. Георг отмахнулся от всех этих мыслей, сделал несколько глотков ледяной воды и быстро преодолел уже пройденный путь. Его немного знобило, а голова кружилась. Светило солнце, но пятна снега не спешили таять, они замерли в оцепенении, когда коснулись земли, и теперь боялись пошевелиться.
На всём проделанном пути ему не встретилось никаких следов человека, только лиственные деревья постепенно сменялись хвоей и сам лес редел. Вскоре Георг услышал журчание ручья и через минуту он уже смотрел на раскинувшийся перед ним вид. Сосны расступились, и показалось каменистое русло горной реки, измельчавшее до тонкого потока прозрачной воды. Края русла схватило морозом, и в лучах солнца маленькие замысловатые льдинки ослепительно блестели. Георг встал на колени и умылся в ручье, а потом сменил воду в бутылке с колодезной на проточную. Куда идти дальше? Он пришёл снизу, но ручей должен впадать в озеро, а именно там Жиль и нужно искать прежде всего, если священник не соврал. А что именно он сказал? Ничего определённого. Георг прошёл немного вверх, но нашёл только отвесные скалы, тогда он вернулся и пошёл вдоль ручья, вниз по течению. И здесь его ждал обрыв, но отсюда он, наконец, увидел его. Широко раскинув своё тёмное зеркальное полотно, озеро и впрямь питалось водой из этого ручья. Взглядом проследить его извилистый путь было невозможно, серебристая нить петляла и уходила в сторону, там Георг приметил удобный спуск и направился к нему.
Под впечатлением от всего увиденного Георг заметил, как бы почти со стороны, что его ум снова лихорадочно заработал, рисуя ситуации, страшные и обнадёживающие картины. Если на город обрушилась какая-то болезнь, то все, кто выжил, должны были покинуть его, уйти глубже в лес. Город ведь совсем не на берегу, а священник сказал, что искать нужно именно там. Что, если туда и нужно было идти, а он только потерял время в тех руинах? Стройная картина не собиралась, но Георг точно знал, что в том месте, где он не увидел ни птиц, ни следов зверей, а только одного лишь червя, искать было нечего.
Однажды Жиль рассказала ему об авгурах — древних жрецах, которые толковали волю богов по полёту птиц. Он вспомнил, как попа́дали на землю вороны, когда она отняла руку от плетёного человека в лесу. Что бы сказали эти жрецы? Для Жиль все эти вещи были интересны только как явление, феномен, как часть истории. Её завтрашний день был не во власти мёртвых богов. Она просто не признавала, что боги умирают. Немного наивная, не способная к саморазрушению вера. Георг был не такой. Георг всегда проверял, всегда держал баланс между честностью перед собой и честностью перед жизнью вокруг него. Иногда это превращалось в занудство, но давало всё-таки намного больше, чем требовало или отнимало. И круг замыкается: нет ничего, кроме вопроса веры. Но верить по своей воле означает совсем другое, нежели верить потому, что так желает другой. И как быть, если тот человек, что просит тебя верить, сам является для тебя объектом веры. Послушать его — и тогда предать свою личную веру? Или в послушании и проявляется вера в этого человека сильнее всего? Георг не мог не сомневаться, но он не понимал, хорошо это или плохо.
Ближе к вечеру небо заволокло низкими облаками, закат был долгим и тихим. Ветки деревьев на фоне зарева сплетались в капиллярную сеть страдающего органа. Впереди был указатель. Одно из направлений указывало туда, откуда Георг спустился, на деревянной табличке было написано: «Soulth».
Вторая стрелка указывала по направлению той тропинки, что шла дальше вниз по течению ручья. На ней было написано «Bullawurrus». Оба эти слова для Георга были непонятны.
Две другие таблички, очевидно, были прибиты намного позже, буквы на них были ещё яркие. Одна указывала на дорогу к Красному мосту и Купальне, вторая — к Храму и Кладбищу. Георг огляделся: позади был юг, на северо-западе озеро, на север вела тропа, по которой он пришёл, купальня и мост были на востоке, а на западе — кладбище и храм. Георг был уверен, что Жиль пошла туда, к храму. Воодушевлённый этой находкой, которая будто бы сообщала ему, что он на правильном пути, Георг пошёл дальше. Темнело быстро, и Георг, посматривая по сторонам, сначала с неудовольствием осознал, что ещё не встретил ни одной птицы или зверя, но потом это его даже порадовало. Он шёл по лесу, выросшему здесь специально для него одного. Ему вспомнился эпизод из одной книги, которую он читал очень давно, — «Портрет художника в юности» Джойса.
В этом отрывке, пришедшем ему на ум, один из героев рассказывал о своём возвращении домой по безлюдной просёлочной дороге. Ночь была такой же тёмной, и путнику на пути попадается дом, где он просит напиться воды. К нему выходит женщина, она подаёт ему кружку молока, и путник замечает, что она обнажена. Она предлагает, даже настаивает на том, чтобы юноша остался у неё на ночь. Она улыбается ему и говорит, что мужа сегодня нет дома, но герой не соглашается. Ситуация кажется демонической, в такие тихие, тёмные ночи случаются сделки с дьяволом, на ум приходят самые дерзкие слова, руки способны взять то, что никогда прежде или после не решились бы.
Георг рассказывал Жиль об этой книге, именно этот эпизод он ей тоже рассказал. Она слушала, кивая так, будто проверяла выученный учеником урок, а потом ответила весело, что молоко и женщина с голой грудью символизируют фрейдистское желание, или что-то вроде того, он не запомнил, потому что считал такое объяснение не подходящим. Ему запомнилась сцена как раз из-за своего немного потустороннего антуража, который выделялся из всей книги. На что она ответила ему, что его стремление найти оправдание тому, что он запомнил именно сцену с обнажённой женщиной, и говорит о том, что её объяснение верно. Речь об этой книге зашла потому, что они обсуждали другую, «Историю глаза» Батая, которую Георг тогда только дочитал. Он спросил Жиль, знает ли она её, и она ответила, что не знает, и тогда он пересказал ей один из первых эпизодов книги, где также фигурировала голая женская плоть и молоко, только не в кружке, а в блюдце. И он хорошо запомнил, как спросил её о важности того, что молоко здесь в блюдце, а у Джойса — в кружке, либо вообще не уточняется, в чём именно. Жиль сделала задумчивое лицо, и Георг добродушно рассмеялся, а она вместе с ним. Но потом она сказала, что ей смешно оттого, что он читает таких авторов как Батай, но не понимает, что его привлекло в эпизоде из «Портрета» Джойса.
Весь этот разговор всплыл в его памяти как наяву. Георг опомнился, когда понял, что началась настоящая ночь, и нужно было решать, где устроить ночлег. Тропинка в очередной раз сделала крутой спуск, и на этот раз Георг не удержал равновесие и упал на спину. Холодная скользкая грязь облепила ноги, он скатился вниз по небольшому склону, начиная чувствовать неприятное жжение в спине. Прямо перед ним был дом, Георг не верил своим глазам. Он поправил сумку и, наконец, обратил внимание на то, что боль не проходит. Он снял сумку и заглянул внутрь. Было слишком темно, он опустил туда руку и понял, что разбилась бутылка. Георг поспешил в дом, в котором не горел свет.
Дверь оказалась незапертой, и первое впечатление говорило о том, что хозяин ушёл совсем недавно. Первым делом ему в глаза бросилась постель и маленькая печь в углу. Георг снял верхнюю одежду, задел торчавший в спине осколок и поморщился. Печка была ещё тёплой, он без труда разжёг огонь и разложил вещи просохнуть. В домике нашлось даже небольшое зеркало, но и с его помощью вынимать осколок оказалось неудобно. Порез был небольшой, Георг умылся ледяной водой, всё остальное он оставил на печке греться. К ручью можно сходить утром. На полках нашлось немного еды.
Жёсткое вяленое мясо было странным на вкус, но с чаем вполне сносно. Он и не подумал бы, что так вымотался, если бы не набрёл на эту хижину. Георг сидел на скамье и молча пережёвывал еду, не думая ни о чём, просто всматриваясь подолгу то в деревянные стены дома, то в ночь за окошком. Полетели мелкие хлопья снега, это вывело Георга из оцепенения. Он понял, что слишком безответственно подготовился к поискам. Но теперь он подождёт хозяина домика, тот обязательно поможет ему и позволит взять что-нибудь с собой из припасов, или даже скажет, что видел её… Но брать его с собой Георг не станет, это только его дело, у него нет другого выбора, только идти одному, так он хозяину и скажет. Георг обратил внимание на своё отражение в зеркале. Он выглядел как измученный, только что вернувшийся на поверхность шахтёр. Тут же в голове мелькнули беспокойные мысли о том, что он потерял счёт времени, не имеет понятия, где искать Жиль, и всё прочее. Снаружи потемнело, поднялся сильный ветер. Георг подкинул ещё дров в печку и надел просохнувшую рубашку. Чтобы не думать, Георг стал рассматривать дом.
Он был мал, но почти всё нужное для жизни здесь имелось. Высокий стол и стул в углу, рядом кровать, занавеска на окне. Деревянные полки со свёртками. Георг подошёл и стал разворачивать каждый из них, смотреть, нюхать. Свечи, мыло, спички, приятно пахнущие травы, инструменты. Под полками широкий ящик, уходящий под пол, в нём были дрова. Печка, котелок. В другом углу широкая чугунная миска, чтобы мыться, и даже небольшой стеллаж с книгами. Всё, что в нём лежало, Георг перенёс на стол.
Одна из книг оказалась старинным справочником о животном и растительном мире. Другая, вся изорванная, в ней не хватало много листов, была сборником сказок Гофмана. Два словаря — ирландский и чешский, и ещё одна книжка, такая же компактная по формату, как словари. Чёрная шершавая обложка истёрлась, титульного листа не было, Георг открыл страницу наугад: «… признание абсолютной ценности материнской любви и глубокий комплекс вины по отношению к матери; если мать и любовь её — истинное, настоящее, то отец заведомо не есть настоящее, он сразу пренебрежительно отбрасывается…» Георг закрыл книгу, взял следующую, в ней речь шла об античной эстетике. Про себя Георг на секунду удивился, что такая книга может быть интересна какому-нибудь отшельнику. В ней говорилось о членении драмы на фазы: прелюдия, протазис — вводная часть драмы, её первый акт, эпистазис — центральный акт, катастазис, где действо или интрига, введённые в предыдущей части, продолжают развиваться, чтобы достигнуть разрешения в финале — катастрофе.
Ещё одна книга, «Savornin Dilish». Под рукой были словари, в переводе с ирландского название звучало как «верная возлюбленная». Эти обрывки фраз, слова из разных, никак не связанных между собой книг словно говорили с Георгом. И чем больше он думал об этом, тем больше в этом убеждался, хотя в то же время гнал прочь как отвлекающие и только запутывающие помехи.
Вся жизнь Георга с Жиль, в сущности, была таким маневрированием между реальностью, которая требовала прямого участия и всегда была здесь, со своими грубыми руками и зубами, и тем сумрачным мирком, в котором протекала болезнь Жиль, а вместе с болезнью и большая часть её внутренней жизни. Отвлечённо листая страницы, Георг блуждал в мыслях. Почему отец должен быть пренебрежительно отброшен? Разве не называем мы теперь катастрофой только ужасное, причиняющее нам страдание? И разве не всякое слово, изначально значащее нечто величественное, в руках человека мельчает, делается печальным и произносимым уже совсем по-другому? Может быть, только слова любви, которые и существовать могут лишь между двумя, имеют защиту от такой участи. На каком этапе находится их с Жиль драма? Георг ощутил усталость. Он устал идти по призрачному следу, прыгать то на свет, то снова в тень, изобретать всё новые домыслы и символы. Ему нужно было вырваться из порочного круга, перестать различать свет и тень, как не разделяла их Жиль. Иными словами, ему хотелось действовать.
Георг вспомнил, что не достал из промокшей сумки тетрадь Жиль и все остальные вещи. То, что он уже просмотрел, он бросал в огонь. Осталось всего несколько листов. И только на одном из них было что-то понятное. Это была стенографическая запись допроса. Не разбираясь в тонкостях этой науки, Георг едва улавливал суть написанного. Предметом разговора было убийство группы монахов где-то в этих краях. Некоторые реплики ответчика, видимо, в интересах следствия, были записаны дословно и без сокращений. Так, он называл монахов «мерзкими верёвочниками», в других местах текста они назывались кордильерами. Из текста Георг понял, что, находясь в паломничестве, монахи заблудились в незнакомых местах и вышли к городу. Что именно стало толчком к насилию, осталось неизвестным. Но ясно было, что местные и проповедники не нашли общего языка:
— На их же верёвках мы их и повесили.
— А потом?
— А потом сожгли в жертвеннике, на окраине, вины за собой не вижу.
Георг бегло просмотрел документ до конца. Видимо, в вину убийцам ставилось не само убийство монахов, а то, как это было сделано.
— Усекновение головы, верно?
— Да, верно.
— Но вы поступили совсем по-другому…
— Да, верно.
Использовав для сожжения священный жертвенник, убийцы вызвали немилость богов. Они преподнесли в жертву чужих людей.
— Они не из нашего числа, их вера не наша. Этого нельзя было допустить. Вы знали это?
— Да, знал, мы все знали. Так было нужно.
— Вас сожгут.
— Да, этого я и хочу. Милость и немилость — не вам судить, вы можете только сжечь или повесить. Откройте глаза, всё уже совсем по-другому. Священник был в лесу, вы знаете, что он сказал?
— Допрос окончен. Завтра после дождя мы будем ждать вас. Идите.
Георг сложил все бумаги обратно в папку и взял в руки последнюю книгу. Это было нечто вроде амбарной книги, в разбухшей твёрдой обложке, листы в ней были исписаны от руки. В этой книге было записано три истории.
-
Тоска
Три истории
В первой рассказывалось о сотворении мира.
«…Не было ничего, только Бык. Он в одиночестве ходил по землям, разом объедал целые леса, выпивал озёра, вытаптывал рощи, сдвигал с места горы. Жизнь Быка была невообразимо долгой и печальной, никогда ему не суждено было встретить другую живую душу. Пришло время умирать, и Бык умер. И из нутра его вышла зараза, лихорадка, которая поселилась в могучем Быке из-за бесконечной скорби, снедавшей его великое сердце долгие-долгие годы. Из этой заразы появился человек, первый муж, и его возлюбленная. Она была обречена в своей крови нести лихорадку всю вечность, через одну каплю крови к другой, до конца времени, отпущенного миру. Эта лихорадка заставляла мужчину вожделеть её, так появился род человеческий…»
Вторая легенда рассказывала о воине, не способном умереть.
«…Всю вечность ходит он по миру, по всем полям великих битв, роет ногтями землю, ищет мечи, копья, наконечники стрел, пронзает ими своё тело, ища гибели. Но никогда не найдёт её, проклятый богами за то, что убил Быка…»
Георг пролистал тетрадь до конца, но, кроме ещё одной записи, почти в самом конце книги, страницы были чистыми. Размышления о Быке быстро наскучили ему, какое это сейчас имело значение? Во всех этих вещах, так и норовящих рассказать кому-нибудь свою историю, не было никакого толка. Кого-то повесили, кто-то другой сочинил сказки, все эти люди давно сгинули. Но последнюю запись он не мог не прочитать.
В последней истории речь шла о мальчике по имени Ян.
«Когда-то в этих краях была церковь, в которой служил человек по имени Йоганн. Свою жизнь Йоганн посвятил Богу, как его отец до него и как отец его отца. Жизнь шла своим чередом, пока однажды не явились чужаки.
У них было много золота и ещё больше желаний. Они хотели выкупить эти красивые спокойные земли на берегу бесконечного озера.
Жители города отказали пришельцам, и тогда чужаки обратились к Йоганну с предложением: он должен убедить своих людей уступить, а взамен ему будет дана роскошь, деньги, которые он сможет отдать своему Богу или оставить себе. Ему позволят остаться здесь, остаться вместе со своим Богом, клочок земли для этого им не жалко. Не тронут и его семью, его жизнь останется такой же, как прежде, только вместо паствы — замереть, оказаться окружённым чужими.
Но разве жизнь и вера не стоят так же далеко друг от друга, как роскошь, которую предлагали чужаки, и искренность чувств Йоганна к своему Создателю?
В ответ на предложение Йоганн сказал, что семьи у него нет, кроме несчастного изувеченного брата, и золото ему ни к чему. Но, понимая, что этих людей остановить нельзя, он согласился поговорить со своей паствой. Йоганн знал, что его слова не помогут, это место было домом для его людей всегда. Эти леса для них священны, в них всё, что у них есть, что отличает их от всех остальных и что делает их самими собой. Он собрал людей в стенах своего храма и говорил с ними, прося о смирении, убедительно, сам почти веря в то, что говорит. Но люди пришли в негодование, кто-то обвинил Йоганна в предательстве. Было решено изгнать его, вместе с братом-калекой. Так был изгнан священник из дома своего Бога, и Бог не простил ему его ухода.
Поселившись вдали от людей, Йоганн наблюдал, как посланная Богом болезнь забирает у него его дорогого брата. И он вышел на берег озера и стал молиться. И было ему видение, что книга со святым писанием, которую в ночь изгнания Йоганн потерял, была найдена мальчиком по имени Ян. Священник вспомнил Яна — это он первым назвал его предателем, это он гнал его прочь из города, швырял вслед камни, и это он, мальчик по имени Ян, ещё совсем юнец, вырвал из рук Йоганна книгу и забросил её далеко в озеро.
Бог сказал Йоганну также, что Ян нашёл книгу вынесенной к берегу, и что ему, священнику, нужно идти и вернуть книгу, чтобы Бог снова с милостью обратил свой взор на него.
Той же ночью Йоганн прокрался в город и увидел, что храм его изменился, и правит этим домом нового божества чужой человек, и зовётся он Гаруспиком, человеком, который говорит со внутренностями. Йоганн усомнился, разве мог Бог позволить чужакам так скоро расправиться с тем, что он так долго созидал? А если это испытание веры, то разве не была вся жизнь его таким испытанием? Он вышел из города и вернулся в своё новое убежище.
Во сне Бог снова сказал Йоганну, что он должен сделать, и Он явил ему чудо, Он излечил его увечного брата, и показал это ему, и сказал ему, что если следующей ночью Йоганн не сделает того, что велено, его брат снова станет калекой. Йоганн проснулся и увидел, что Бог его не обманул, что брат здоров. Ночью Йоганн снова вернулся в город и долго бродил по пустым улицам, пока не встретил того, кого искал.
Йоганн увидел, как Ян занимается воровством под покровом ночи, и застал его врасплох, и потребовал то, что Бог наказал ему вернуть. Бог пришёл Йоганну на помощь, и так Йоганну удалось вернуть свою книгу. Священник вернулся в свой удалённый приют и увидел, что его брат по-прежнему дышит полной грудью, что его глаза широко открыты и видят, а тело послушно. Тогда Йоганн поблагодарил Бога и уснул спокойным сном. Но он не знал, что мальчик по имени Ян не простил своего обидчика.
Уверенный в том, что Йоганн занимается колдовством и этим навлёк на всех гнев Бога в лице чужаков, он решил той же ночью убить Йоганна в его же постели. Когда Ян уже приблизился к дому, Йоганн во сне увидел то, что должно случиться, и услышал своего Бога вновь. Он получил указание, как поступить, и стал ждать того, что должно исполниться. Йоганн проснулся и, вооружённый верой в своего Бога, встретил Яна сладкими речами, обманул его, заманил его в озеро, на глубину, где тот и утонул. Принеся эту жертву, Йоганн заплакал, не в силах понять, совершил ли он ужасный поступок, совершил ли он хоть один праведный поступок в своей жизни вообще, Йоганн захотел умереть, и это было его главной ошибкой. Бог его больше никогда не заговаривал с ним, время шло, шли годы, Йоганн жил жизнь без смысла, спал ночи без снов. Пока однажды Бог не пришёл к нему в последний раз.
Брат Йоганна, которого ещё в юности жестоко ранил дикий боров, был нем с того самого дня. И он подошёл к спящему Йоганну и начал говорить языком Бога. Йоганн не внимал этим словам, единственное, чего он желал и о чём просил — чтобы в награду за его жизнь, ставшую храмом для Бога, этот Бог оставил брату Йоганна возможность говорить. А если этого не будет, то разве не будет доказательством мерзкой природы Бога сам Йоганн — Его верный приверженец. Разве не скажет о природе Создателя всё, что можно, облик и история жизни Йоганна? Разве не будет тогда этот Бог лжецом? Услышал Бог эти слова и ответил Йоганну, что милость его и так перешла всякие границы, а дом, где жила вера, разрушен и отдан на поругание чужакам. И вина за это лежит на плечах Йоганна, и что Йоганн так и не понял, что Бог пришёл в его жизнь не для того, чтобы диктовать поступки и принимать решения за него, а для того, чтобы испытать, как отец испытывает умение своего ребёнка жить, перед тем как дать ему эту жизнь в своё личное владение, без опеки и диктата.
Йоганн так и не понял, Йоганн не смог уберечь ни народ свой, теперь обречённый на забвение, ни дом Бога своего, ни веру свою. Сказал Бог Йоганну также, что сон его был испытанием для веры его, и что мальчика по имени Ян Йоганн умертвил не ради веры и не ради Бога своего, а из корысти, и что проклят теперь и Йоганн, и брат его. Сказал Он ему, что в теле брата его, изувеченного по недосмотру Йоганна, теперь поселился дух мёртвого мальчика по имени Ян, и мучениям его не будет конца, пока чужак не придёт и не освободит его. И это будет тот урок, который выучит Йоганн, если сумеет. Йоганн умер в тот же вечер, и той же ночью снова ожил, и жить должен в грязи и зловонии своего проклятия, и чёрные цветы его корыстной, осквернённой воли будут следовать за ним».
Эта история поразила Георга, он вспомнил о тетради, которую ему дал лесник. Он вынул её и стал рассматривать страницы, исписанные непонятными буквами, но ничего не понимал и теперь. Вспыхнуло на момент ощущение, что вот оно, соприкосновение человека и того, что за его пределом, к чему он хотел бы всегда стремиться, но никак и никогда не сможет направить свой парус под верным углом к этому ветру, которого не ощущает кожей.
И тут же угасло, и снова Георг остался один, в пути, в заблуждении, которое тщится объяснить или оторвать от себя. Но кое-что Георг всё же понял. В этом непонимании и есть весь смысл того, что можно понять. Георг подумал, что если бы он знал этот язык и мог прочесть всё написанное в тетради хоть тысячу раз, это ничего не значит. Разве не являются для верующего святые тексты его религии попыткой отразить то, что невозможно понять? В таком случае, ему должно быть достаточно одного того, что эта тетрадь у него. Всё прочее, что он узнал, случайно или нет, ничего нового не говорит, а только помогает сделать вид, что происходит объяснение или отрывание, на деле остающиеся призраками.
Тогда и его желание найти Жиль можно посчитать за призрак, но только если признать, что тетрадь у него в руках — такая же пустышка, как всё прочее. И тогда всё летит в яму, в самый далёкий угол конца и пустоты, и ничего бы не оставалось, кроме как закрыть немедленно глаза и умереть. Как невозможно столь категорично оборвать свою жизнь, так же невозможно признать, что Жиль — призрак, влекущий Георга в никуда. Георг узнал нечто, чтобы узнать, что это нечто ничего не представляет собой как вещь, которую нужно узнавать. Иными словами, он освободился от условностей, чёрные цветы не станут следовать за ним, потому что Георг не считает свою волю корыстной и осквернённой. Как сказал Бог Йоганна, диктата нет, кроме того, который ты сам себе продиктовал.
Георг листал тетрадь, трогал страницы, буквы начинали расплываться, веки отяжелели, руки и ноги словно отделились от его тела, налились свинцом и на толстых якорных цепях потащили его вниз в болотную трясину сна.
Седьмой сон Георга
Во сне Георг сидит наверху, он читает книгу. Свеча ещё не горит, потому что за окном день. Жиль зовёт его ужинать, и он спешит присоединиться к ней внизу за столом. Он не может понять, что лежит перед ним на тарелке, не чувствует вкуса, не слышит звуков и не ощущает запахов. Сон на удивление безличен, Георг отстранён, как зритель, едва заинтересованный в происходящем, всё сразу и полностью показывает неправдоподобность сна. Жиль за другим концом стола не сводит с него глаз, а Георг отчего-то не может выдерживать её взгляда, мучимый необъяснимым стыдом. Лицо её кажется чуждым, и ощущение, что они сидят так уже целую вечность, давит на него. И другое чувство, будто должны быть сказаны какие-то слова, но оно не нравится Георгу, и он гонит его от себя. В конечном итоге весь сон представлял собой отторжение и фальшь, которые застыли, как инклюз, в тёмной неопознаваемой комнате. Георгу хочется прервать сон, но как он понимает, что это сон, он так же понимает и невозможность его покинуть. Тогда он хотел бы вернуться к чтению, в комнате наверху, и зажечь свечу, потому что стало очень темно. Но сильнее всего в нём было желание, чтобы Жиль стала собой, а не тем, чем она была сейчас напротив него за столом. Георг уронил вилку и наклонился, чтобы поднять её. Он посмотрел на ноги Жиль, голые колени были сведены вместе, как-то слишком чопорно, а ступни в строгих, старомодных туфлях с тупыми квадратными носами не двигались. На коленях Жиль держала нечто блестевшее в полумраке, походившее на спрута, бесформенный вздымающийся и опадающий ком со щупальцами. Георг вскакивает из-за стола, но Жиль уже стоит рядом, и её кроткий взгляд моментально развеивает кошмар. Ощущение, что это сон, достигает апогея, прочитывается в её глазах, в такой момент обычно наступает пробуждение. Но вместо этого Жиль берёт его за руку и ведёт к двери. Они выходят на улицу, воздух окутан плотным желтоватым туманом, деревья задыхаются в этой взвеси. Жиль ведёт его по тропе, освещённой факелами, они идут очень долго в полной тишине. Путь выводит их к поляне, окружённой лесом. В центре её темнеет провал большой ямы, по краям которой горят огни.
— Мне нужно туда.
Сказав эти слова, единственные реальные слова во всём сне, Жиль рванулась вперёд. Воздух завибрировал, причиняя сильный дискомфорт, Георг медленно приблизился к краю ямы, куда шагнула Жиль. Он хочет заглянуть туда, но в этот момент сон обрывается.
*
Георг проснулся и нашёл себя сидящим на скамье, он поднял голову, и сонливость прошла в тот же миг. На столе, чуть подальше, у окна, лежал блокнот. Он сразу узнал его — эта вещь принадлежала Жиль. Похолодевшими пальцами он раскрыл книжечку на первой странице и сморгнул слёзы, выступившие на глазах.
Этот блокнот был у неё уже много лет, ещё ребёнком она начала делать в нём записи. Она показала ему блокнот в тот день, когда они говорили о Джойсе и Батае. Утро того дня Георг помнил отчётливо, как только что прошедший миг. Жиль долго не соглашалась читать свои стихи, а он просил прочесть ему хоть одно. Ему показалось, что сейчас, оживлённая этим ярким и резким воспоминанием, она войдёт в дверь.
Это была их первая поездка, они долго выбирали и в итоге сошлись на северной стране. Город, в который они отправились, каждую зиму погружался в снег. Они приехали на два дня, а остались на три недели из-за бурана. Это был необычный месяц, они не смотрели на красивые места, не наслаждались роскошью или экзотикой, они были один на один друг с другом.
Георг положил блокнот во внутренний карман, туда же он положил тетрадь. Теперь у него не осталось ни капли терпения, она была здесь, печь была ещё тёплой, совсем недавно, может, утром. А теперь там бушует метель, как тогда, в том городе. Только на этот раз они с Жиль по разные стороны бурана. Мысли эти были невыносимо тяжелы в одиночестве. Георг оделся, собрал с собой всё, что могло быть полезно в пути, и вышел в метель.
За домом был отлогий спуск, Георг сделал шаг и по колено провалился в сугроб. Мело сильно, но сильного мороза и ветра больше не было. Он упорно шёл вперёд, передвигая по очереди ноги. Он найдёт озеро во что бы то ни стало. Вдруг ему показалось, что впереди между редких сосен промелькнула фигура. Спустя ещё десяток шагов он снова заметил движение, впереди, не дальше сотни метров. Из снежной дымки сначала показался широкий кривой ствол дерева. Георг приблизился. На суку висел в петле человек с накинутым на голову мешком, на котором белой красой было написано: «Согрешил». Георг снял тело, давно окоченевшее, стянул мешок. Это был лесник. Лицо его, замершее где-то между разложением и обледенением, было до неприличия умиротворённым. Георг оттащил старика под дерево и накрыл его лицо мешком.
— Создатель дал нам свет, а солнце только два дня спустя. А нас он создал на шестой день. Там, где тьма, нет ничего, только Он, но и Его нет, потому что некому знать о Нём и видеть Его. Пять дней Он грелся в лучах Своего света, и только потом поделился им. Бог, несущественный во тьме, и очень самовлюблённый.
Так говорила Жиль, когда они лежали на полу в полумраке, а за окном был последний день бурана. Они не знали ещё, что завтра смогут уехать, а он слушал, представив себе, как Создатель, о котором Жиль медленно говорила шёпотом, находится с ними рядом в этой комнате. «Тоскливый Бог» — так она его называла. Жизнь — это множество дней, этот скоро закончится, таков замысел, и Георгу хотелось сейчас сказать ей это. И сказать, что когда придёт конец, не случится Страшный Суд, землю просто занесёт снегом, и Создатель будет смотреть на это тоскливое зрелище — Рай.
-
Цветы
Небо, вывалив все снежные запасы на покойную землю, очищалось прямо на глазах. Георг шёл вдоль ручья и сам не заметил, как вокруг него стали мелькать среди деревьев могильные камни. Он остановился, глядя на стаи светляков, вращавшихся в сером воздухе заката.
Она вышла из темноты, всё исчезло. Море, реки, листья, ветер. Любовь, ненависть — такие же слова. Георг забыл их значение. Она ступала медленно, как наваждение. Взяв его за руку, она произнесла только: «Идём». Георг боялся, что упадёт, если пошевелит хоть пальцем. Его вдруг охватило чувство глубокого сожаления и стыда. Это не Жиль, это призрак. Удивительно, что он не появился раньше. Вокруг могилы, почему она должна быть здесь? Наконец, он касается её лица и волос, слишком нетерпеливо и будто грубо, он отдёргивает руку. Жиль успокаивает его, смотрит на него, в свете её глаз словно нет никакой радости от этой встречи.
— Раньше на турецких кладбищах жили шлюхи-утешительницы. Они отдавались мужчинам, которые стали вдовцами, — сказала она.
Голос принадлежал ей, это был бы слишком, слишком прекрасный обман.
— Зачем ты говоришь такое? — спросил Георг и удивился тому, как ровно звучит его голос.
Он ожидал, что вместо слов из его горла польётся кровь.
— Прости, я просто волнуюсь. Я хочу сказать, что я беременна.
И сразу же она целует его, потом резко отстраняется, смотрит на него всего, словно хочет увидеть сразу все перемены, произошедшие в нём за долгие годы разлуки, и ведёт за собой.
Виден храм, сначала высокий треугольный свод, потом ближе, колонны по обеим сторонам ворот, ещё ближе. Георг различает ступени, его пьянит то, что они снова дышат одним и тем же воздухом. Она ведёт его за руку, она, вынашивающая их ребёнка, Жиль. Ему не стало легче, напротив, небосвод их мира, где они с Жиль пребывали раньше, сдавлен тоннами воды, что испарилась, повисла в облаках и замерла там.
Ворота храма открываются, повсюду свечи, как на церемонии погребения целого мира. Длинный ряд высоких колонн простирался по обе стороны и поддерживал невидимый свод. Высоко над их головами крепились полотнища, широкие, как паруса. Они свисали до самого пола, волочились по плитам складками, едва колыхались в спёртом воздухе. Своды зала были одним единым навесом из тяжёлой материи, который провис и создавал впечатление грозовой тучи шириной во все небеса. Повсюду были горы этого грязного полотна, оно лежало здесь годами, в углы нанесло и насыпалось земли, столько, что там теперь растут вьющиеся кустарники. Они оплетают колонны и цветут чёрными цветами.
Они продолжали идти вглубь храма. Георг всматривался в складки савана и вдруг понял, что это не просто брошенные и сваленные в кучу края огромного полотна. В одном из таких завернувшихся кусков ткани он заметил человеческое тело. Посмотрев на всё это новыми глазами, Георг теперь замечал почти в каждой складке руки, ноги, голые спины людей, будто уснувших, не тронутых тлением.
— Они верят, что когда полотно, покрывающее собой всё небо нашего мира, будет истрачено на саваны для мёртвых птиц, зверей и, конечно, нас, тогда мы увидим правду.
— Человек, отмеряющий полотно, зовётся Гаруспиком. Он отправляет мертвецов в последний путь, омывает тела, вскрывает грудные клетки. Он читает будущее, волю богов в их внутренностях. Потом снова укладывает всё так, как было положено самой жизнью, и зашивает невидимой нитью. Я сама наблюдала за этим, это невероятно, Георг.
Георг слушает, к горлу почему-то подкатила тошнота, он хочет остановиться, но Жиль неумолима, и у него нет ни сил, ни слов, чтобы задержать её. Вдалеке виден алтарь. Ступени, устланные тканью, прямоугольная плита заставлена свечами, всё в потёках воска и тёмных разводах крови. Позади висят гобелены, расписанные сюжетами, но Георг не в силах воспринимать рассказ, который вышит этими нитями. Жиль на момент останавливается у первой ступени.
— Сейчас я покажу тебе.
По обе стороны от алтаря из-за полотна выходят женщины. Они останавливаются и замирают. Их руки вытянуты ровно перед собой, ладонями вверх. Они неподвижны, если не считать лёгкой естественной дрожи живого тела. Их стройные тела облачены в платья, складками подчёркивающие их тонкие шеи. Лица скрыты масками из атласной материи, с круглыми прорезами для рта, а на головах горят свечи. В их ладонях блестит сталь, это ножи, проходящие сквозь ладони женщин.
Жиль встаёт наверху, у самого алтаря, и замирает в ожидании. Георг чувствует, как сильно колотится его сердце, треск тысяч свечей звучит для него как многолюдный хор, который своим пением накладывает на его душу анафему. Он робко, как ребёнок среди чужих людей, пробует привлечь внимание Жиль, тянет её за руку, но она не отвечает, её рука выскальзывает из его руки, а глаза с нетерпением смотрят вперёд. Из ниши за алтарём, всколыхнув гобелены, появляется мужчина в просторном облачении. Он встаёт по другую сторону алтаря и разводит руки в стороны, к жрицам. Женщины синхронно вынимают ножи из сквозных ран в ладонях и по очереди передают их мужчине. Он берёт ножи и делает в воздухе знаки. Затем он раскладывает их на алтаре, достаёт из-за пояса свиток и раскладывает его на плите. Прижав его края ножами, он начинает еле слышно читать. Жиль поворачивается к Георгу, и снова этого взгляда достаточно, чтобы развеять всё. Жрец замолкает и поднимает голову, хотя его лица по-прежнему не видно из-под капюшона.
— Давай, скажи, что ты согласен, скажи «да».
И Георг сухими губами произносит своё согласие. Жрец возвращается к чтению, пока не останавливается в ожидании ответа, очередь Жиль. Она торжественно отвечает и бросается к Георгу, тепло, любовь и горечь расставания переполняют его. В это время жрицы подходят к ним с широким блюдом, в котором дымят веточки и травы. Жиль опускается лицо и вдыхает дым, а потом передаёт его с поцелуем Георгу. Он делает так же, крепко сжимает её руку, теперь он рядом с нею, что ещё может иметь значение. Дым горький, он обволакивает горло, а Жиль уже ведёт его дальше.
Они идут мимо жреца, замершего перед алтарём, мимо неподвижных жриц, прочь из зала, полного свечей и мёртвых тел. Георг смотрит на них и не воспринимает их как живых существ, как тех, кто был жив. То, что было в них живого, уже не внутри этих саванов для душ. Георг ощущает, что позади осталось и всё прошлое, с которым он жаждал покончить, но не чувствовал, как велико в нём это желание. И его сожаление об этой утрате представляется ему столь ничтожным, в контрасте с настоящим, приоткрывающимся в этот момент, что он и не думает ни о чём другом, а только хочет идти дальше с Жиль и держать её за руку.
Новый зал, открывшийся им за гобеленами, залит уже другим светом. Здесь нет стен, только свод и подпирающие его колонны, вместо свечей яркий лунный свет. Здесь так тихо, что он слышит шлёпанье босых ног Жиль о плиты при каждом шаге, и ему хочется скинуть с себя обувь, одежду, сумку, до сих пор болтающуюся за спиной. Они подходят к краю, Жиль начинает говорить:
— Вон там Красный мост, он ведёт в рощу, где великое множество цветов и диковинных растений, словно в раю. И в этой роще — купальня, прямо посреди всего этого великолепия, целое озеро приятной тёплой воды.
— Жиль, ты узнаёшь меня?
— Конечно, почему я должна забыть тебя? Слушай, Георг, я расскажу тебе всё, что я теперь знаю…
— Я так счастлив, что нашёл тебя.
— Мост построен из красного кирпича, но дело в том, что прежние жители этих мест отмечали праздник пришествия весны очень необычным образом. Они верили, что в той купальне прячется весна, пока на всей земле свирепствует холод. И что для её возвращения нужна жертва, нужно выманить её, иначе не будет конца метелям и морозам. Люди собирали всех девушек, оставшихся девственницами до определённого возраста, вешали им на шеи верёвки и волокли по мосту следом за конными упряжками. К концу моста все они разбивались о камни. Такова была их жертва за изгнание зимы и всего тёмного и злого, что несла с собой природа. Хочешь, я покажу тебе эту купальню?
— Я был в отчаянии, и так долго, что не верю в тебя. Прошу тебя, идём скорее.
От этих слов Жиль переменилась в лице, будто сбросила оцепенение.
— Мой милый, дорогой Георг! Я знаю, как велико твоё счастье и твоё желание закончить всё это. Но моё желание ничуть не слабее твоего, и в том и конец всего этого для меня — показать тебе то, что увидела я. Верь мне, так нужно. Мы почти уже дома, только перевернём последний лист, ведь и тебе в глубине души хочется знать, что это за место, ведь здесь твой дом…
— Ты беременна, Жиль? Это правда? Ты здорова? Ты не больна? Как ты нашла меня?
Георг протянул к ней руки, а она тихонько рассмеялась и блеснула глазами. Рукой она крепко сжала и остановила его руку, не дав ему коснуться живота.
— У нас будет много времени поговорить об этом. Я уверена, что и тебе есть что рассказать. Но сейчас пообещай мне, что послушаешь меня. Идти до конца, Георг. Так долго мы ждали, подождать ещё немного необходимо!
Жиль повлекла его дальше, к массивной двери, заперла её, когда они вошли, и сняла со стены керосиновую лампу. Она направила свет на тёмный угол, и Георг увидел большую фотографию в раме. На снимке был город посреди леса: нагромождение домиков с низкими крышами на берегу озера, такого большого, что город в сравнении с ним казался крошечным. Жиль начала свой рассказ:
— Я не знаю, как называется это место и когда здесь поселились люди. В центре площадь, от неё идут две улицы. Одна, Тёплая, ведёт сюда, вверх от озера, к храму, к купальне. Вторая — Холодная, ведёт к озеру, дамбе, нашему домику. Была и третья, Нижняя улица, она проходила от Красного моста по берегу озера, теперь там непроходимая чаща, но раньше улица тянулась далеко на юг до жертвенника, который ты нашёл случайно ночью. В одной книге я прочла, что раньше Красный мост был переправой через реку, она почти высохла и превратилась в ручей, вдоль него ты шёл сюда.
— Как ты узнала, что я шёл к тебе по ручью?
— Никак, просто угадала. А теперь посмотри сюда.
Она направила лампу на другую стену, где в ряд висели ещё несколько фотографий. Георг узнал их, копии этих снимков он нашёл в папке.
— Отцы-основатели города. Вот первосвященник Игнатий Морр и его жена, Леди Амелия. Я узнала, что Йоганн, бывший долгое время священником после Игнатия, не родной сын, он даже не отсюда родом. Леди Амелия не могла иметь детей, она проводила всё своё время в купальне, собирая букеты. Однажды она ушла в чащу, той ночью люди слышали истошные крики и плач, а небо полыхало красным. С этого, кажется, всё и началось. Её тело так и не нашли.
На другом снимке — граф Бескожев, его жена, Соня, и их маленький сын Ахилл. Когда стало ясно, что малыш никогда не сможет ходить, граф возненавидел Соню, бил её, это он придумал такое обидное имя для увечного мальчика. Соня не могла больше выносить горя и утопилась в озере. Как ужасно!
И вот третья чета, Господин и Леди Нош. По-моему, он тоже приезжий, женился на местной простушке, у них родился сын, Ян. Но и этих людей настигло проклятие: Ян утонул, купаясь в том злосчастном озере. Бедная мать тронулась умом. Она видела во всяком отражении воды своего сына и свалилась в колодец. Теперь ты видишь, что это место делает с людьми? И я рассказала тебе только ничтожную часть. Многое мне до сих пор непонятно. Эти три семьи не могли жить в одно время, и кто был первым, кто стал первым в череде смертей и, значит, связан с той причиной, которая всё начала, я не знаю.
Ты слышал когда-нибудь о скандинавском божестве по имени Видар? Он мстит за смерть своего отца, Одина, воплощает в себе месть и безмолвие, является своего рода проекцией отца, обновлённым богом, и его мстительность и безмолвность неслучайна. Как неслучайна мстительность и безмолвность природы. Видар олицетворяет девственность леса, неиссякаемые силы природы, он выступает посредником между природой и богами. Он живёт в украшенном зелёными ветвями и свежими цветами чертоге, расположенном в непроходимом лесу. Всё связано, видишь? Я ещё так много хотела бы сказать тебе, но у нас нет времени.
— Мне кажется, я давно понял, что это за место. И потому хотел забрать тебя отсюда.
— Нет, Георг, со мной ничего плохого случиться не может, я знаю это, и знала тогда, когда ты оставил меня здесь одну. Иначе я бы не осталась. Я долго думала над этим, искала везде, любой клочок правды. И знаешь, что я поняла?
Георга словно пронзило отравленным ножом, в глубине своего счастья он увидел, что случилось, что теперь будет, и что будет говорить Жиль. Душа его запротестовала, забилась как рыбина об лёд, и лёд треснул, и душа провалилась в тёмную ледяную воду.
— Смотри, сколько всего здесь произошло, и при этом нигде нельзя узнать, когда это случилось. Что было вначале? Кто первым был обречён? Даже Йоганн, тот старик, умер много лет назад, я сама видела записи в журнале Гаруспика. Он вскрыл его тело, мы могли бы вернуться туда и попросить его показать нам его труп, чтобы ты поверил. А ещё этот мальчик, Ян, который любил нырять в озере и нашёл однажды на дне какую-то странную книгу. Может, зло живёт где-то в пучине озера? Нет, не смотри так, будто я помешалась на каких-то сказках. Я говорю не о чудовище, а о демонах, которые внутри нас, ты понимаешь, что я имею в виду. Может, из озера пришла та лихорадка, от которой в один день погибло столько людей? Или во всём виноват Гаруспик, который был одержим в попытках что-то понять. Не мог ли он своими убийствами разбудить ужасное?
Ты ведь тоже чувствовал всё это время, что природа здесь словно живёт своей жизнью? Почему это не может быть её волей? Она возненавидела и превратила всё вокруг в кошмар. Так и я металась из стороны в сторону, узнавала одну историю за другой, читала книги, грязные, почти истлевшие рукописи с легендами, и все они говорят одно и то же: величина человеческого греха непомерна, его невозможно простить, и с ним невозможно жить. Но мы живём, и что всё это тогда значит?
Я скажу тебе, Георг, если ты ещё не понял. Посмотри на жизнь как бы со стороны, не на это место и не на этот безумный лес, а на всю жизнь, всех людей, и скажи мне, что их жизни — это не точно такой же клубок горя, сомнений и сожалений. Сама судьба, порядок вещей таков, что иначе быть не может, понимаешь? Жизнь — трагическое событие. Я думаю, что даже для нашего Тоскливого Бога она тяжела и тягостна. А мы потому и проживаем жизни, что он не в силах ничего с этим поделать… Всегда наступает момент, когда ты словно спотыкаешься о чёрный, тяжёлый камень, и он запрыгивает тебе на спину, и больше никогда не покидает тебя. И чем дальше, тем больше с тобой этих камней, а потом, в конце, этими камнями засыпают твою могилу. Я вижу, как ты смотришь, Георг, и я не сошла с ума. Я знала эту правду давно, где-то внутри, теперь и ты понял, что знал её. Но я потому и рассказываю тебе эти горестные мысли, что я нашла способ сбросить этот груз.
Жиль ставит лампу на землю и быстро подходит к следующей двери. Георг едва успевает за ней в темноте.
Они снаружи, прошли через весь храм и теперь стоят на широком скалистом выступе. Вокруг ночь, с одной стороны лес, с редкими проседями полян, до самого горизонта, с другой воздух выпачкан голубоватым туманом, отражающимся в водной глади, и размытые очертания высокой башни вдалеке. Вершина башни вспыхивает красным, и снова гаснет, и снова вспыхивает, пятно света появляется и исчезает. Жиль идёт ближе к краю, и сердце Георга замирает, но она останавливается и оборачивается к нему. Он подходит к ней и видит бескрайний океан, отражения звёзд на его подрагивающем лице, ощущает эту мощь и покой, глубину и тяжесть воды.
— Я должна сказать тебе, что никогда не любила тебя, Георг. Никогда до этого самого дня, это было что-то другое, но точно не любовь. Я не безумная, Георг. Я люблю тебя, идём со мной… Знаю, что ты не пойдёшь, но я не могла не спросить… Наш ребёнок… Не печалься, ведь само его появление внутри меня и есть уже знак того, что он твой, и мой, но я забираю его с собой. Пора, Георг, если ты не решился взять меня за руку, то отвернись, не смотри.
— Я сделал всё так, как ты хотела! Я пришёл за тобой — и нашёл тебя. А ты хочешь забрать всё это? Даже если ты говоришь правду, это не оправдывает тебя, это не даёт тебе такого права! Ты сама ведёшь себя как твой Тоскливый Бог… Я не хочу делать тебе больно, но если ты не пойдёшь со мной, сейчас, я заставлю тебя.
Георг заплакал и замолчал. Жиль прикоснулась рукой к его волосам, едва-едва.
— Нет, мой милый Георг, ты не сделаешь этого… Не смотри на это как на утрату, я всегда с тобой рядом, Георг, так как это всегда было, пока мы были в разлуке, и ты искал меня. Ты принимал любовь и меня вместе с ней за печальное мучение, хотя это было не так, я всегда ощущала нашу любовь именно такой. В каждом распускающемся цветке, в каждом подрагивании листьев на ветру ты будешь видеть меня. И это намного, намного важнее, чем умереть на твоих руках и видеть, как мои глаза замирают, а старое усталое сердце делает последний удар крови. Оно остановилось бы, и его засыпала бы земля, а потом там проросли бы прелестные цветы. Но моё сердце уже покрыто цветами, намного более прекрасными.
Георг закрыл глаза. Пропало всё. Он слышит звон колокола.
Когда Георг открыл глаза, Жиль на краю утёса не было.