Ребёнок, нашедший радугу

Вспоминаю своё детство; лучистый проблеск в окне, накрывающий сновидение. Я брожу глазами по комнате в поисках зайчика. И вижу его в тазу, на отражённой воде. Ветер за окном повис на ветке; созерцает себя наяву. В купели сновидений я вижу свой огненный рассвет. Солнце и ветер, ясное небо и лягушки к дождю. Жара не была в те годы моего детства такой невыносимой. Я приносил естеству мира лягушек. И всегда шёл дождь. И мир был неотделим от меня. Разве так вокруг?..

Старые фотографии из семейных альбомов — царского и советского времени. Добрые советские лица. В альбомах ещё были места для открыток. Присланных, подаренных и купленных. Когда они не стоили дороже воспоминаний. Как теперь, что ты чувствуешь, дитя?

Письма доходили до адресатов. Наверное, так. Даже если адресаты были духи. Даже если не было духов. Было пространство бытия. Сейчас есть поломанный язык на электронной бумаге; за полями этой бумаги — выходит предел текста. Смысл предела вне его предела.

Мыльные пузыри переливаются на ветру, лопается радуга. Проезжие машины как на индейских масках — со своими лицами, со своей душой. Дух Естества. Барахтаясь в корыте — мыло ело глаза; я ел сгущёнку с тремя ложками сахара слаборазведённого чая. Теперь сгущённое молоко сварилось в моей памяти и его ест кто-то другой. Наверное, так было теперь.

Загадка. Четырёхколёсный велосипед ездил по двору, потом на покатистой улице; зимой санки проезжали далеко вниз — большие взрослые ругались на сновидение катка. Детство снилось нам с миром. Детство — это мои раскаты смеха, звенящие в небе.

Деньги не имели значения. Смысл отсутствовал как израненная юность — в желчных глазах сверстников и их непрочитанных книгах. Библиотека как кладовая строчек, как моя первая статья в газете.

Ловил солнечных зайчиков зеркалами. Разбитым зеркалом довольствовался мяч. Баскетбольный был самый удобный. Неудобным был двор, а всё также знакомым. Сидели все соседи, все стёршиеся ныне лица; выветренные пожитки сердец. Я кружился дервишем, стекалось и мазалось небо — как в объективе старого “ФЭД”‘а. Или на карусели. Быстрые протуберанцы мыслей в единый калейдоскоп. Его грани не утрачены, они ещё живут. Их можно видеть в объектив — когда растекаешься в нём нечаянным зорким.

Тяжело давались буквы; красиво они пелись. Звуки сливались в гамму — разве знал ребёнок пения по нотам? Звук пел сам — многими голосами, с духами вокруг и мыслями нараспев. Так созерцались звёзды на вечернем небе. Так растекалось Солнышко, засыпая во дворе, укатываясь за печку. За потёртую городскую печку.

Башня из глины и кирпича — первое построенное здание. И отложенный ныне стройматериал; вынес его за поле круга. Пусть лежит до поры. Пока квадраты превращаются в круги, превращаются в сферы — там я слышу акустику, что отражается равномерно. Как в куполе. Или как на деревенском холме — взобрался на него в юности, но сновидел ещё с тех времён. Почему они кажутся такими дальними? Как рассекаемые винтом теплоходика речные волны — исчезающие, но поэтому повторяющиеся?..

Где я увидел радугу? Со двора не очерченного страхом и не поднятого на дыбы бумажной волокитой. Не видевшего ещё перемены моими глазами. И не распростёртое ниц перед праздником.

Мир наполнялся смыслом. Через множество газетных выпусков, эфира двух чёрно-белых, позже — нескольких цветных каналов, радиостанций местного розлива, фраз, бросаемых на кухне и череды звуков, цветов, запахов, радостей и всего-всего-всего!.. Как на ладони раскрывал просторы. И просторные комнаты, без лишней жары и вспотевшего утра. Я заключал в объятия зиму. Купался в снегу, дружа со снеговиками и дождевыми потоками. С ветром, звеневшем в ушах — как заснеженный вихрь, слышанный в телевизоре и морозными завываниями в печной трубе. Так начинало свой путь естество. Так наступала пора. Так всё и было.

Разбегаясь в сугроб — планы на кружащие санки. На промокшие варежки у печи. И лежащие на окне узоры. Такие картины больше запомнились — узоры на обычном стекле. Всегда новые и рисованные кистью Дедушки-с-Севера.

Осенние ливни — под ними можно купаться. Подставляя руки и голову. Чувствовать брызги, звенящие у глаз и стекающие по волосам. Когда коротким, когда до плеч. А когда я их просто забывал. Словно вода проходила насквозь и струилась в самом теле.

Весна подружила с капелью. Сосульки, падающие с крыш и сбиваемые липким снегом, искрящемся на тающем дворе. Или у дуба, растущего ещё до моих воспоминаний; дерево, растущее в небо…

Фото: Ильяс Мукашов и DieFaust

Anatomy of the Fool

В глаза насыпали песка плохие дети,
Крестец соседствует с загривком бегемота.
Между ушами Дурака гуляет ветер.
Маршрут проложен от столба и до субботы.

Пупок пронзило прорастающим Nelumbo,
В зубных корнях Papaver прочно коренится.
По центру Humulus — опричник этой клумбы —
Ждет семипалую свою императрицу.

По стегозавра лаврам плачет позвоночник
И в квадратуре круга дремлет Манипура.
Хвост чернобурится и лапы ломит к ночи,
А за frontalis lobus то черно, то буро.

azlpbzzggvs

Первый

О моих бурных романах можно тоже роман написать, простите уж за каламбур. И даже не один, наверное. И, может статься, я его-таки напишу. Когда-нибудь. А пока… Начнем с первого, а потом продолжим – вероятно.

Итак… Я пошла в новую школу, в восьмой класс, потому что мы переехали в другой город и даже страну – навсегда, а это так тяжело — навсегда, это слово не укладывается в мироощущение подростка, это переворачивает мир и рушит границы. Сейчас я понимаю, что у меня была натуральная депрессия: я гуляла вечерами одна, сочиняла мрачные стихи и не хотела учиться. А потом – внезапно – влюбилась. В одноклассника. Нет, я не разглядела его вдруг – я его услышала. Ведь, как известно, женщины любят ушами. Он отвечал что-то с места – умно, дерзко, вызывающе, но не хамски. За этими его словами чувствовалась большая эрудиция – и большое одиночество. Не знаю, как я это поняла – но поняла – и пожалела. А у женщин, опять-таки, от жалости до любви – не шаг, воробьиный скок. А что до дерзости – я всегда любила пассионариев, способных, как призывал Хименес, писать поперек разлинованных кем-то листов. Он был странным, замкнутым, всегда держался особняком. И – как я сразу не увидела?! – очень красивым – на мой-то извращенный вкус.

Я звонила ему вечерами – нечасто, чтобы не надоесть и – не дай бог – не выдать своего отношения – и мы занимали линию часами, говоря обо всем. Он радовался мои звонкам, но на редкие предложения куда-то вместе съездить (нет-нет, не свидание, боже упаси – просто на море с моими друзьями!) – неизменно отказывался. Однажды я набралась смелости и позвала его в кино на гремевший тогда «Титаник». Он снова отказался и предложил сходить с другим парнем из класса. Это показалось мне настолько обидным, что я перестала ему звонить. Конечно, страдала — по-тинейджерски безудержно, со стихами и прогулками у его дома (с собачкой, для отмазки, если что), с рисованием на полях анаграммы его имени и мечтами, где то он, то я друг друга от чего-нибудь спасаем. Мне казалось – стоит нам поговорить по душам – и все станет прекрасно, ясно и легко. Кто знает, может быть, так бы оно и было, но случая все не представлялось, многочасовое висение на телефоне не в счет. Трагедией стала несостоявшаяся поездка с классом на косу. Когда я узнала, что он, всегда игнорирующий подобные массовые мероприятия, на этот раз присоединяется к коллективу, поехать тоже стало вопросом жизни и смерти. Как назло, в этот день был дождь, ветер и, кажется, даже штормовое предупреждение – и мама, уходя к первой паре на работу, припечатала, чтобы я даже думать не смела. Потому что автобус непременно перевернется или будет расплющен упавшим деревом. Еще он мог, конечно, улететь, наподобие домика Элли, но озвучить сие не хватило пороху даже у моей мамы. До той поры я никогда не сбегала из дому и вообще не уходила тайком – теперь думаю, зря, ну да что уж… На сборы мне потребовалось десять минут, а потом мы с подругой галопом помчались к школьному двору, где уже вовсю пыхтел автобус. Я даже села в него. И мы уже даже почти поехали. Но мама, неумолимая и всеведущая, как ангел возмездия, возникла на подножке в последнюю секунду и со скандалом извлекла меня из потенциального железного гроба. Не скажу, что это было самое сокрушительное падение неба на землю за всю мою жизнь, но в десятке лидеров ему уж точно отведено почетное местечко.

И разговор снова не родился.

На день рождения я собрала ему подарок из какой-то приятной чепухи, отозвала в сторону, сунула в руки и ушла, не оглянувшись. Он очень удивился, что я знаю, когда он у него вообще. А я знала. Адрес, телефон, день рождения, историю его семьи… И фотография у меня была – большая, где он один. Я выпросила ее у фотографа, что снимал нас для виньеток в девятом классе. Но – мир тесен, а уж наш приморский городишко и вовсе одна большая песочница. Фотограф сказал своей дочке – тоже нашей однокласснице, та – классной руководительнице, премерзкой бабе с дипломом психолога и, кажется, глубокой обидой на все Мироздание, за что отвечать приходилось нам – ну хорошо, избранным из нас, сиречь – мне. Тайна была не то, чтобы раскрыта, но подпачкана. Но до него, кажется, не дошла.

А потом он внезапно позвонил. Сам. И позвал меня на свидание. Кажется, я тогда на пару минут умерла – прямо там, на коврике у телефона, но, когда настало время Х, я была само спокойствие, невозмутимость и – да-да, куда же без легкого налета безразличия, ведь показать свое неравнодушие – значит открыться, подставиться под удар, передать инициативу… Поздней весной мы ходили кругами вокруг моего квартала и отчаянно не знали, о чем говорить, не то, что по телефону. Я, страдая от того, что у меня внезапно образовалась куча лишних рук, достала из кармана щепотку семечек, предложила ему, но инициатива оказалась провальной. Руки стали еще более лишними, но этот вечер я все равно не променяла бы ни на какой другой – так мне тогда казалось.

Продолжения это не имело, по моим ощущениям – исключительно из-за того, что я сделала все неправильно от начала и до конца. А в десятых классах мы оказались уже в разных – его перевели в параллель. В лицейских классах были достойны учиться только избранные – то есть, те, кто не позорил бы элитный коллектив оценками ниже четверки. Я в таковые попала почти автоматически, не тратя на учебу и пятой доли того старания, что могла и должна была бы, по маминому мнению. Он – особенно после конфликта с химичкой, удалившей его с уроков на несколько месяцев – не вписался и в этот поворот. Конечно, в нашей чудесной школе простые классы не назывались простыми классами, просто были физико-математический, естественнонаучный, филологический, историко-географический – и художественный с индустриальным, приравненные в местном коллективном сознании едва ли не к классам коррекции. Вот в последнем он и оказался. А я хранила его тетрадку с выпускным изложением, которую меня попросили ему передать, но как-то не сложилось. Да и смотреть на результирующую было невесело, так что он немного потерял, так с ней и не воссоединившись.

Даже встречи в школе, когда нас проносило людским потоком мимо друг друга, были исчезающе редкими, что уж говорить о других. Я запретила себе думать, пресекла поток сопливых стихов, ни один из которых так и не удостоился быть записанным черными чернилами в заветный блокнотик, и принялась вышибать клин клином: встречалась с развеселым металлистом и вообще прекрасно проводила время. Только каждый раз замирала соляным столпом, случайно ухватив взглядом на улице знакомую сутуловатую фигуру. Под конец одиннадцатого какое-то время мы даже – не то, чтобы тусовались, но пару раз собирались вместе – я, он, еще наши общие знакомые, объединенные моим безумным желанием перекраивать этот мир. Он приходил, но был как будто отдельно: вот я и мои бравые придурки, а вот он, вроде и с нами, но – сам по себе. Клин вполне удался, искрометный и талантливый металлист на Восьмое марта осчастливил меня кактусом с глазами, который мама не звала иначе, чем «колючий фаллический символ». Анаграммы больше не рисовались, стихи не писались, в Багдаде царили благопристойность, тишина и спокойствие. Тишина и спокойствие, я сказала!

А потом был выпускной – я и идти-то на него не хотела, потому что узнала, что он тоже, вроде бы, не пойдет. В последнем, впрочем, не было ничего удивительного или неожиданного, но все же… Мамины уговоры и новое платье за баснословные по тем временам и нашим доходам деньги сломали спину верблюда – хоть и чудесатая, а все-таки я девочка. И я явилась. В серебристо-черном платье, на шпильках в 12 сантиметров, с результатом часового труда визажиста над моим уже облупившимся на майском солнышке конопатым носом. Эффект был произведен в точности как на гриффиндорцев, остолбеневших при виде заучки-Гермионы на Святочном балу. Но это были не те люди, до мнения которых мне было дело. Это просто были не те люди. Внутри затикало уходящее в никуда время. Стоило мне, удрав с классного застолья, войти в спортзал, где шумела дискотека, как он подошел ко мне – ждал ведь, поди, за дверью, не иначе – и пригласил танцевать. Это было так странно, так нереально-вымечтанно, что я почти ничего не запомнила – ни под что мы танцевали, ни как, ни о чем говорили. Помню только его глаза – необыкновенно серьезные почему-то. А потом мы сбежали с этого праздника жизни и устроили свой, без традиционной поездки на море и распития там столь же традиционных литров алкоголя. Мы просто ходили по городу всю ночь, с одной бутылкой вина и моими туфлями, превратившимися к утру в проклятие и испанские сапоги и несомыми в руке, как военные трофеи. После этого забега на каблуках я неделю ходила только в тапочках. А он — пел мои стихи. Те самые, мрачно-философские, из блокнота с апокалиптичным названием. Мне казалось – это навсегда. Мне до сих пор так каждый раз кажется. Только в шестнадцать это ощущение еще не было приправлено изрядной толикой здорового и не очень цинизма и ошеломляло новизной. Тем летом он стал моим первым мужчиной, о чем узнал только десять лет спустя, после юбилейной встречи выпускников, когда меня пробрало на откровенность. Тогда же – не подала виду, а на дюне у моря было достаточно темно, даже под яркими августовскими звездами.

А потом я застудилась. По привычке посидела на бетонной ограде, подстелив под себя всего лишь джинсовку – не знала-не подумала, что такой интимный момент, как прощание с девственностью, часто влечет за собой ослабление иммунитета, и то, что спокойно прокатывало раньше, может привести к неожиданным последствиям. В результате меня, тихо подвывающую, увезли на «Скорой» в скрюченном состоянии, а раскрючить смогли только после двойной дозы обезболивающего. Острый аднексит, как сказала усатая бабища-гинеколог, прописывая меня в казенном доме на десять дней. Он пришел за все это время всего один раз. Потом он говорил, что пошел работать, что уставал, что не успевал… Что даже пришел еще раз – но поздно, после восьми, когда заканчивается лимит на посещения. Что его не пустили, и он стоял под окнами, надеясь, что я выгляну. Может быть, не знаю. Я злилась. Лучшая подруга ездила ко мне каждый день, как на работу, привозила почитать и шоколадки, отвлекала от мрачных мыслей. Но ночью мне никто не мешал, коптя потолок курилки очередной «Оптимой», снова писать стихи. Злые, обиженные. Я уже – заранее – не простила. Потому что – если бы хотел – смог. Так мне казалось. Таков юношеский максимализм, тем и прекрасен он, ибо двигает горы, но и опасен тем же – ибо рушит отношения, как карточные домики.

Я не позвонила ему – известить, когда меня выписывают. Если бы его это волновало – узнал у моей мамы, упиваясь своей обидой, думала я. Забирала меня – с баулами накопившихся за декаду вещей – все та же подруга, он, конечно, так и не появился. В тот же вечер я, как и планировала, отправилась на рок-фестиваль – надо мной даже подтрунивали соседки по палате, когда я преувеличенно-бодро рапортовала врачу на обходе, что чувствую себя лучше некуда: мол, она боится, что не выпишут в пятницу, а ей на фестиваль! «Ну, раз на фестиваль…» – понимающе сказала молодая докторша – и вот я уже в атмосфере Вудстока миллениумского розлива, вокруг меня беснуются тени, со сцены гремит «Король и шут», а я не могу напиться – трезвая и злая, жду, что он найдет меня тут, хотя поди тут найди, посреди этого светопреставления, даже если бы он знал. Весь вечер вокруг меня увивался смешной очкастый мальчик, приятель моего друга детства, отрочества и юности, почему-то возмечтавший именно об меня потерять свою невинность в день совершеннолетия. И в какой-то момент я плюнула на все и пошла с ним – куда-то в темноту, под раскидистые елки, на колючую траву, у него ничего не получалось, а я и не думала ему помогать – лежала и травила свои раны, а потом встала, стряхнула с себя так ничего и не сумевшего очкарика и сухие стебельки – и ушла домой, твердо понимая, что это – всё.

Он приходил потом. Несколько раз. Каждый вечер. С розой. Просил прощения, оправдывался. Но у меня внутри как будто что-то оборвалось и повисло, как струна. Или замерзло на лету, как иной раз в лютый мороз птицы. Я не простила. У него были глаза больной собаки. Я гордо уходила. До сих пор не знаю, что и как могло бы случиться, улыбнись я тогда и протяни руку.

Сейчас мы – парочка старых добрых приятелей, не раз битых жизнью. У обоих – дочки. Он – почти совсем седой.

Кот

Я — кот, я — Тот, я родом из Сибаста.
Сын Ра ласкал мне шерстку (очень мило!).
Сын Сета (пёс) своё всё сунет рыло
В мою же миску (прочь, лохматый, баста!)

Я — кот священный! Лакомый кусочек
И мышка — мне! Я рыжый, храбрый малый.
В тени во храме охраняю залы
С огнем священным, и люблю не очень,

Как принц за хвост меня таскает (но,
терпи, мурлыч!), затем его сестрица
к груди меня прижмёт (и взвеселится
моё и Ка, и Ба, и Ах — все за одно!)

Иванне С-кой

Все поэты — жиды…
Марина ЦВЕТАЕВА

Та-Хемская* принцесса, я — еврей!
Я — пария, невольник, раб, невежда.
Всегда удел мой «быть!» начертан между
Богов, зверья, камней, пыли, людей.
Всегда быть между , только — не с тобой.
Нас развели жрецы — тебя к Амонy,
Меня — к труду, ненависти и стону —
От детства общего, от радости с игрой.
С тобою — пошлость, а со мною — рок.
С тобой на ложе гнусный Птолемей,
А я, как всех священней скарабей,
Влачу молитву. Времена — песок.
Ты — в золоте. На лбу мне — капли Нила.
Ты — в окружении подруг. Со мною — песни.
И в полночь из костра мне шепчет Вестник
Не о тебе, к кому душа стремилась.

————————

*Та-Хем – «Черная земля» – самоназвание Египта

Египетский мираж

Иванне С-кой

Здесь были ангелы. Но не было любви.
Величье пирамиды слов, песка
И солнечных теней, оскалы Ка,
И Ба, и Пта… Ты только призови —
Придет Антоний, соскребёт их лики,
В посте, в молитве. И нубийский жрец —
Огня хранитель и колдун сердец —
Не возродит печаль веков Великих.

Палестина

Иванне С-кой

Ушедшей — наказанье. Город пал.
Врата открылись без последней битвы.
Народ поверил варварам, в молитве
Забыв воззвать к Единому. Средь скал
Пустыней обречен он быть навеки.
Здесь — только вой шакала, бури, джинна
И гул камней. Безвидна Палестина.
И глупо в норах стонут человеки.

Владимир Соловьев

Опять всё та же боль. Уход
Во сны, в миры фантазий
Мне предрешен? Судьба свобод —
С Христа иль Ксеркса Азий ?
Откуда ты? К какой земле
Меня заманишь, Вера?
Я — Одиссей. Иду на блеск,
Звезды Рассветной дервиш.
Я, ищущий любви, влеком
Под парусами рока
Опять все к той же, к той, о ком
Лишь не молчит апокриф.