у детей Самайна глаза чисты…

у детей Самайна глаза чисты,
как холодная гладь озер,
ты же знаешь сам: так чисты глаза
у безумцев и мудрецов.
под забралом век – ледяная стынь
у меня и моих сестер,
и одни осенние небеса
могут нам заглянуть в лицо.

у детей Самайна язык – что мед
или приторно сладкий яд.
говори со мной и услышишь ты
только то, что захочешь сам.
сладок голос наш лишь тому, кто мёртв,
кто осенней тоской объят,
и в словах моих не найдут беды
лишь осенние небеса.

у детей Самайна тоска в костях,
в подреберье густой туман.
не ищи мой след, не ходи за мной
к небесам глаза не вздымай.
поднимает осень ноябрь-стяг,
поднимается вслед зима.

мне не стать любовницей ли, женой
в этот темный час мне блуждать одной –
расцветает в груди Самайн.

он приходит и говорит…

он приходит и говорит:
через темень, сквозь октябри
я искал на земле твой след,
только, кажется, был я слеп,
в темноте разглядеть не смог,
как самайнов огонь горит
на ладони твоей, и сок
алых ягод блестит в золе.

он приходит, чеканя шаг,
говорит: я тебе не враг,
не охотник, что по лесам
гонит ланью тебя во тьме,
верит в лживые голоса,
в божий промысел, божий план.
я всего лишь прошу тепла,
я прошу, снизойди ко мне.

он приходит к моим ногам
и срывается с губ мольба:
в самый горький и темный час
догорела моя свеча,
ты пришла, чтобы взять дары,
затворенную дверь открыв,
и бессильны соль и ножи,
ты взяла себе все, чем жил.

в час отчаянья и огня,
забери теперь и
меня.

Есть правила для живых…

Есть правила для живых, чтоб не накликать беду: не рвать цветы сон-травы, не спиливать старый дуб, не звать чужаков во сне, скрывать свои имена. Но правило есть верней: о мёртвых не вспоминать.

*

Алира — огонь в ночи — сестру мою нарекли. И солнечные лучи, касаясь костей земли, сияли бледней в сто крат, чем пламя в её глазах. Была такова сестра — что мне про неё сказать? Как мне оправдать её, хотя бы перед собой? То жгучая, словно йод, то горькая, словно боль, то светлая, как печаль, бродила она в холмах, на хрупких её плечах клубочком свернулась тьма. Сестра моя — волчий сон — могла не бояться тьмы и в чаще глухих лесов, и в долгую ночь зимы: за нею вслед шёл огонь, укрыв её, как крылом, и каждый, кто нищ и гол, мог греться её теплом.
Да только кому нужны подобные чудеса? Ей прочили роль жены, свой домик и тихий сад и парочку дочерей, красой, непременно, в мать.
Вот только судьбы черней не сыщешь; не жизнь — тюрьма. Сестра моя — лунный свет — пыталась себя смирить, но те, кто с огнём в родстве, мятежно, как он, горит и ради своей любви не могут себя сломать — исчезнут, как ни зови, забудут отца и мать, уйдут в тишину, в холмы на той стороне реки, где камень росой омыт, их примут — любых, таких, какие по сути есть, их встретят — вином, венцом, и больше ни страх, ни лесть им не омрачит лицо.
Сестра моя — жар огня — покинула нас в Самайн и скрылась в густых тенях. Мы знали: ушла сама, не слушая песен Ши, не видя чужих огней. «Мертва» — честный люд решил и не вспоминал о ней: раз вспомнил — беду навлёк, забудь же о ней скорей!
Но солнечный свет поблёк и больше огонь не грел.

*

Есть правила для живых, но разве они верны? Я слышу звон тетивы, я вижу дурные сны в холодный и волчий час, когда торжествует тьма, из-за моего плеча тень смотрит, сводя с ума. Спасения не найти ни в песнях, ни в колдовстве, и не к кому мне идти, когда потухает свет, и когти, острее льда, касаются позвонков.
«Алира», — шепчу, тогда становится мне легко, как будто сестра моя — спасительный мой огонь, в безжалостных снах маяк, — протягивает ладонь, уводит меня из тьмы, хранит ото всех мой сон — от острых когтей зимы, от чудища из лесов.
Пусть все мне твердят «Забудь, мертва она, хладный труп!»
Я помню мою сестру, и ночью мне светел путь.

Это октябрь. Время горчащих вин…

Это октябрь. Время горчащих вин,
Время сказаний об одиноких фэйри.
Время, когда не верится в эпик вин,
Но забываешь вчистую об эпик фэйле.

Время, когда не верить в легенды — грех,
Ну а во что же верить, на самом деле?
Время, когда желанней сгореть в костре,
Чем оставаться в черством неловком теле.

Время, когда надеешься — заберут
Дикой Охотой, а не промчатся мимо,
Ведь просыпаться осенью поутру
И ощущать себя, как оживший труп,
Невыносимо.

Тускнеет небо, сухие листья…

Тускнеет небо, сухие листья под окна ветер принёс комком, как будто ворох ненужных писем от тех, с кем вряд ли я был знаком. Иду по улицам мимо зданий, мой саундтрек — это рёв машин. Я вижу признаки увяданья: они гнездятся внутри души, как будто горькое, злое семя, чей плод — банальность и суета, и люди строят пустые семьи, не понимая, что здесь не так. Зима, последняя из возможных, прохладно дышит в затылок мне, и обжигает морозом кожу от пепла серый колючий снег. Здесь воздух жжёт мне глаза и горло, железа столько же, что дышать почти что подвиг. Голодный город спокойно, хищно ждёт новый шаг.
Моя родня из холмов и песен давно покинула этот мир — он стал им скучен, не интересен, мол, здесь банальность и тлен, и плесень… На деле, жутко им жить с людьми, где их не любят, где в них не верят, где скепсис их колдовства сильней. Народ ушёл и захлопнул двери.
Они уйти предложили мне. Мол, брат по духу и брат по крови, забудь и жизнь, и друзей, семью, отбрось банальность, стань с нами вровень, ты с нами вечно пребудешь юн, ты с нами будешь кружиться в танцах, из лунной чаши пить звёздный свет, по всем мирам, словно дух, скитаться, искать забвения в колдовстве. Твой брат-подменыш из смертной плоти — тебя заменит среди людей — в тоскливом холоде подворотен, где ночь длиннее, чем чёрный день. Он не из нас, он чужой по сути, так пусть вернётся в свой скучный быт — нам дела нет до его судьбы, он будет нами легко забыт, а образ станет далёк и смутен.
Но я не слушал их злые речи: зачем мне песни и колдовство, зачем в унынии тратить вечность вдали от мира, прокляв его?! Пусть «мой» народ проливает слёзы и копит жгучий, холодный яд, а у меня есть _моя_ семья.
Я возвращаюсь сегодня поздно, в карманах — пара зелёных яблок для гордой, смертной моей сестры. За сон спокойный братишки я бы к Самайну все потушил костры. Пусть будет сон их глубок и сладок, и чары им не разрушат жизнь — я зажигаю у окон ладан, я прогоняю прочь миражи. Но это глупо и бесполезно — я сам притягиваю беду: дымится рядом со мной железо и вьётся чей-то недобрый дух, и холод, холод со мною рядом и чьи-то странные голоса. Когда жизнь станет подобна аду — я буду в этом виновен сам.
Я знаю — должен уйти скорее и за собою стереть пути.
Но кто сестрёнку тогда согреет
И брата кто тогда защитит?

Смотри же, как темна вода залива…

Смотри же, как темна вода залива,
Смотри же, как черны и скользки камни.
В Самайн холодный, бесконечный ливень
С тебя личину смоет по кускам и

Оставит плоть бесстыдно-обнаженной
И вывернет наружу суть и мякоть.
Самайн идет.
Смотри же отрешенно
На эту осень. И не вздумай плакать.

Как холодны, как бесприютны скалы,
Ты гол и беззащитен рядом с ними.
Холодный ветер, словно острый скальпель,
За слоем слой с тебя всю кожу снимет

И бросит распростертым средь мелиссы.
И боль такая, хоть кричи по-совьи.
Ты вспорот и Самайном переписан,
Его чернила из твоей же крови:

Найдешь ли силы снова встать — нормальным?
Останешься лежать в траве под ивой?

Рожденный заново в холодный час Самайна,
Смотри же, как черна вода залива.

когда у еды появляется горький привкус…

когда у еды появляется горький привкус,
у сладких напитков — отвратительно кислый вкус,
беги в поликлинику, чтобы сделать прививку,
не слушая мысли «ничего-ничего, привыкну»,
иначе могилой станет горящий куст.

это осень в тебе расцветает хмельной заразой,
в кровь выделяет желтоватый от яда сок,
красит в багрянец губы, усыпляет разум,
да, исцелиться можно — если лечиться сразу,
до того, как осень проникнет в сон.

не успеешь — будут сны о садах туманных,
сладких яблоках, шуме волн, золотых огнях.
баю-бай, хороший, скушай небесной манны,
вкус у нее полынный, дурманный, пряный,
как узнаешь о нем, как узнаешь ты без меня?

мне ли лгать тебе о болезнях, о лихорадке,
страшною сказкой постепенно сводить с ума?
не впускай в себя осень, не слушай ее загадки,
чтоб еда была терпкой, а твой напиток — сладким.
спи, мой хороший.
переживи Самайн.

о чём ты кричишь ночами…

о чём ты кричишь ночами,
рождённая на причале?
где те, кто тебя венчали
короною камышовой?
где те, кто с тобой кружились,
пока не ослабнут жилы,
плясали и ворожили
в Бельтайн у костра большого?

исчезли они средь танца,
оставив тебя скитаться
в тумане на побережье,
в венке из сухих акаций,
сбивая о камни ноги,
беспомощной, одинокой.
но жалит и жжёт надежда
крапивою и осокой.

дитя, их не жди напрасно,
ты словно свеча угасла
и стала не интересна.
венец из рябины красной
другая в Самайн наденет
и до своего паденья
внимать будет тем же песням,
что слух тебе услаждали
из сумрачных сновидений.

тебе же — покой забвенья.
тебя же предупреждали.

приходил отец, угрожал кнутом…

приходил отец, угрожал кнутом
и сверкал болотным огнем в глазах:
«брось ты эту блажь, возвращайся в дом,
мы пока готовы принять назад».

приходила мать, под окном скреблась
и тоскливо выла голодным псом:
мой сынок, проснись, сбрось чужую власть
и забудь девчонку, как летний сон».

приходили братья в бессветный час,
но сияло их серебро кольчуг:
«скоро Дикий Гон, ты вожак и часть,
этот долг сильней твоего «хочу».

я бы мог прогнать их, забыть слова,
только ветра зов с каждым днем сильней,
и трещит личина по тонким швам,
и все ближе рой колдовских огней.

у любимой слезы на вкус горчат
и дрожит ее голосок чуть-чуть:
«для тебя горит на окне свеча»

…только в час Охоты, в пучине чар
как найти мне сил не забыть свечу?