Леди Виндзор

На тонкой нити, краешке луны,
На полувздохе тенью эфемерной…
— Миледи, вы сегодня влюблены?
В кого же? — в зазеркальности, наверно.

О как протяжен скрип твоих дверей,
Как благородно сада запустенье!
— Алиса, полно — в зеркале лишь тени,
Осоку превращавшие в сирень.

Сопроводив изящным взмахом плеск,
Почтив собой условные глубины,
Торопитесь разглядывать картины
На глянцевом бликующем стекле.

— Как сказочно созвучен перезвон,
Как безупречна партия в октаву!
— Стеклу стекло принадлежит по праву.
Не комильфо, миледи, не резон.

Все идеально, но едва лишь сдвинься,
Затянет рябь зеркальное окно.
Никто не помнит, только леди Виндзор
Алисой нарекли давным-давно.

«Сиреневое пламя»

И когда я стану пищей для ночных мотыльков,
И когда я стану пристанью болотных огней,
Позови меня, приду на твой немолкнущий зов,
Не отринь меня, поелику ты тех же кровей!
(с) Тикки Шельен

Ты мне тоже снишься, увы и ах,
Как ножом в потрепанный миокард.
Словно хвост, оставшийся без Иа,
Я ищу такого же дурака.

Снишься то до слез зеленым-светло,
То мрачнее Босхова полотна.
Видно, сбоит где-то охранный блок,
Что паяла в мозг, посылая на.

Дураку на свете — что колоску —
Не увязан в сноп, а один как перст.
Если ливни-грады не посекут,
То и сам изломится по себе.

Если ты дурак — нет путей иных,
Кроме как с узлом пиздовать в закат.
Дураки заранее прощены —
Толку року злиться на дурака?

Узелок — не всякому по плечу,
И закат у каждого выйдет свой.
Хочешь, я на бреющем пролечу
Над твоей развенчанной головой?

И оставлю — можно? — шальные сны,
Хоть и каждый выжмет по литру сил.
Дураки живучие, словно сныть,
Только ни о чем меня не проси!

Не проси, я сделаю все сама,
Дотащу свой узел до края дня.
Мотыльков ночных накормлю в Самайн…
А потом по смеху найди меня!

Вечный май

Вечно звонкая, резко-острая,
С колокольчиком над душой.
Так случилось, что стали сестрами —
Это больше, чем хорошо!

Шли дорогами параллельными,
Расстояние — полувзгляд.
Нынче празднуешь день рождения —
Отмотав десять лет назад.

Вечно юная, фея-феечка,
Борхес с Маркесом в голове.
Зачерпни себе счастья, девочка.
Я люблю тебя, Человек!

Техану

Не отмыться,
Хоть наждачкой сдирай чешую со спины и рук.
Я синица,
облапана жаждущими журавлей.
Превратиться
В омут памяти для колеблющихся подруг,
В колесницу,
Везущую в лето хмельных друзей.

Так случилось —
Каждый первый герой — обязательно пылесос.
Это мило —
Делиться всем тем, что имеешь сам.
С лютой силой
Проворачивается гребаное колесо.
Зацепило —
И разметелило по полюсам.

Значит, смейся,
Раз иначе не выжать капли из скаредных глаз.
Время месит
Кровавое тесто из маленьких душ.
Эй, Калессин!
Забери меня в небо, расправлены два крыла.
Прыгнем вместе —
И я буду верить, что не упаду.

Кхалиси

Луна моей жизни, кхал умер — да здравствует кхал!
Цветущая степь обернулась палящей пустыней.
Но иней в глазницах, дыханье на выдохе стынет
И горечь в гортани от дыма со вкусом греха.

Победы твои на песчинки растащат враги,
Ладони людские сплетутся твоим пьедесталом.
Погашены свечи, кхалиси сегодня устала,
Крылатые дети над ней нарезают круги.

Но время меняется, снова восходит луна.
И что-то кончается, чтобы чему-то начаться.
Ты с мыслью сроднилась, что счастье — в погоне за счастьем.
В бокале ни капли — и снова дорогами сна.

Феечке

Девочка — вечный красивый мальчик,
Стреляный воробей.
Ты улыбаешься — выглядит жальче
Так что, прошу, забей.

Острые скулы, тонкие пальцы,
Косточка на руке.
Не опостылело ли купаться
В тронутой льдом реке?

Звоном монет рассыпалась песня,
Снова ущербный соль.
Не получается, хоть ты тресни,
Вечно держать лицо.

Что же волшебней — сама награда
Или дорога к ней?
Не улыбайся, прошу, не надо,
Плакать сейчас честней.

Шелена

По глубокому снегу едва увязают лапы.
Из поземки и пара корона вокруг головы.
Как бы ни было больно, волчица не может плакать.
Может только надсадно в белесое небо завыть.

Все быстрее сквозь зиму. Летит серпантин сугробов.
Полыхает в груди, но на сердце все тот же лед.
Вы не верьте, что вой — это песня про волчью злобу —
Это серая пасть человечью тоску поет.

Все леса — для тебя, все поляны — ковром под ноги.
Что желаешь — случается будто само собой.
И не тронут пушистый покров лишь одной дороги,
Что к оврагу ведет, где однажды проигран бой.

Полагалась на силу зверя, на крепость зелий,
Выпевала ночами целительных чар браслет.
Но в овраге кровавый след занесли метели —
Да и полно — а был ли вправду тот самый след?

Жизнью жизнь побеждать удавалось всегда волчице.
Но на то и жизнь, не куплет менестрельих врак.
И теперь она, словно тень, сквозь поземку мчится,
И не верный друг никому, и не верный враг.

Лилит

Я Лилит. Я истекаю кровью
Майской ночи на изнанке глаз.
Током в пальцах, тенью к изголовью
С перьев Лагуз неспеша текла.

Я Лилит. А все, что было Евой,
Рассыпаясь, крошится в руке.
Соловьем поет Асурадева,
Кровью пишет в сонном дневнике.

Желтых радужек богоявленье
Отразится в зеркале пустом.
Я Лилит.
И томной хищной ленью
Окружаю евино «потом».

Листья — сетью, алтарями — камни.
Так пляши, безумная Лилит!
Тонкими холодными руками
Выплетая красоту земли.

А наутро — лазурит и яшма,
Капли солнца в дюнных остриях.
Беллетейне, не жалея, дашь мне
Полной чашей крови бытия.

«Ты создаешь атмосферу» — в бесчисленный раз сказали мне

Говорят — Дар, Предназначение.
А я просто такая — без царя в голове, с пятым углом над,
сижу читаю полозковское «Осточерчение»,
пишу порой — и кто-то этому рад.

А я — рикошетом, шальная пуля, утренний глюк,
пролетая мимо — задену порой крылом.
Без царя в голове, но над нею, болезной — люк.
Даже есть ключи от него, но взбираться влом.

Так и живу — в кругу, но одна как перст,
ясно солнышко, что порою ревет в ночи.
А вокруг — толпа, кто я в этой толпе?
Знаешь — промолчи…

Гвоздей не хватит, чтоб меня распять…

Гвоздей не хватит, чтоб меня распять,
Раз шесть, раз семь, а может, даже восемь.
Улитий путь не в жизнь длиною, — в пядь,
А Указявка отменяет осень!

Слова

Ну давай расскажи мне, в чем же я не права?
Что трава не наркотик, наркотики – не трава?
Что предательство – зло, и во что его не ряди,
Остается камнем, занявшим объем груди?

В чем ошибки мои, если верить нельзя словам,
Если, что не по нраву, так значит я не права?
Если в среду любить, а в пятницу предавать,
То какие это перечеркнут слова?

Русалочка. Перезагрузка

Отпускаю —
Сквозь пальцы, водой с молоком,
Солью с перцем.
Быть ли Каю
У вечности под колпаком
С дулей в сердце?

Ненапрасно
Полтысячи дней и ночей
Выплетала.
Стала красной
Трава, где петлял ручей,
Стала алой.

Время Герде
Растить чешую хвоста —
Ждут глубины.
Вы не верьте,
Что принц не умел читать —
Он скотина.

Anatomy of the Fool

В глаза насыпали песка плохие дети,
Крестец соседствует с загривком бегемота.
Между ушами Дурака гуляет ветер.
Маршрут проложен от столба и до субботы.

Пупок пронзило прорастающим Nelumbo,
В зубных корнях Papaver прочно коренится.
По центру Humulus — опричник этой клумбы —
Ждет семипалую свою императрицу.

По стегозавра лаврам плачет позвоночник
И в квадратуре круга дремлет Манипура.
Хвост чернобурится и лапы ломит к ночи,
А за frontalis lobus то черно, то буро.

azlpbzzggvs

Первый

О моих бурных романах можно тоже роман написать, простите уж за каламбур. И даже не один, наверное. И, может статься, я его-таки напишу. Когда-нибудь. А пока… Начнем с первого, а потом продолжим – вероятно.

Итак… Я пошла в новую школу, в восьмой класс, потому что мы переехали в другой город и даже страну – навсегда, а это так тяжело — навсегда, это слово не укладывается в мироощущение подростка, это переворачивает мир и рушит границы. Сейчас я понимаю, что у меня была натуральная депрессия: я гуляла вечерами одна, сочиняла мрачные стихи и не хотела учиться. А потом – внезапно – влюбилась. В одноклассника. Нет, я не разглядела его вдруг – я его услышала. Ведь, как известно, женщины любят ушами. Он отвечал что-то с места – умно, дерзко, вызывающе, но не хамски. За этими его словами чувствовалась большая эрудиция – и большое одиночество. Не знаю, как я это поняла – но поняла – и пожалела. А у женщин, опять-таки, от жалости до любви – не шаг, воробьиный скок. А что до дерзости – я всегда любила пассионариев, способных, как призывал Хименес, писать поперек разлинованных кем-то листов. Он был странным, замкнутым, всегда держался особняком. И – как я сразу не увидела?! – очень красивым – на мой-то извращенный вкус.

Я звонила ему вечерами – нечасто, чтобы не надоесть и – не дай бог – не выдать своего отношения – и мы занимали линию часами, говоря обо всем. Он радовался мои звонкам, но на редкие предложения куда-то вместе съездить (нет-нет, не свидание, боже упаси – просто на море с моими друзьями!) – неизменно отказывался. Однажды я набралась смелости и позвала его в кино на гремевший тогда «Титаник». Он снова отказался и предложил сходить с другим парнем из класса. Это показалось мне настолько обидным, что я перестала ему звонить. Конечно, страдала — по-тинейджерски безудержно, со стихами и прогулками у его дома (с собачкой, для отмазки, если что), с рисованием на полях анаграммы его имени и мечтами, где то он, то я друг друга от чего-нибудь спасаем. Мне казалось – стоит нам поговорить по душам – и все станет прекрасно, ясно и легко. Кто знает, может быть, так бы оно и было, но случая все не представлялось, многочасовое висение на телефоне не в счет. Трагедией стала несостоявшаяся поездка с классом на косу. Когда я узнала, что он, всегда игнорирующий подобные массовые мероприятия, на этот раз присоединяется к коллективу, поехать тоже стало вопросом жизни и смерти. Как назло, в этот день был дождь, ветер и, кажется, даже штормовое предупреждение – и мама, уходя к первой паре на работу, припечатала, чтобы я даже думать не смела. Потому что автобус непременно перевернется или будет расплющен упавшим деревом. Еще он мог, конечно, улететь, наподобие домика Элли, но озвучить сие не хватило пороху даже у моей мамы. До той поры я никогда не сбегала из дому и вообще не уходила тайком – теперь думаю, зря, ну да что уж… На сборы мне потребовалось десять минут, а потом мы с подругой галопом помчались к школьному двору, где уже вовсю пыхтел автобус. Я даже села в него. И мы уже даже почти поехали. Но мама, неумолимая и всеведущая, как ангел возмездия, возникла на подножке в последнюю секунду и со скандалом извлекла меня из потенциального железного гроба. Не скажу, что это было самое сокрушительное падение неба на землю за всю мою жизнь, но в десятке лидеров ему уж точно отведено почетное местечко.

И разговор снова не родился.

На день рождения я собрала ему подарок из какой-то приятной чепухи, отозвала в сторону, сунула в руки и ушла, не оглянувшись. Он очень удивился, что я знаю, когда он у него вообще. А я знала. Адрес, телефон, день рождения, историю его семьи… И фотография у меня была – большая, где он один. Я выпросила ее у фотографа, что снимал нас для виньеток в девятом классе. Но – мир тесен, а уж наш приморский городишко и вовсе одна большая песочница. Фотограф сказал своей дочке – тоже нашей однокласснице, та – классной руководительнице, премерзкой бабе с дипломом психолога и, кажется, глубокой обидой на все Мироздание, за что отвечать приходилось нам – ну хорошо, избранным из нас, сиречь – мне. Тайна была не то, чтобы раскрыта, но подпачкана. Но до него, кажется, не дошла.

А потом он внезапно позвонил. Сам. И позвал меня на свидание. Кажется, я тогда на пару минут умерла – прямо там, на коврике у телефона, но, когда настало время Х, я была само спокойствие, невозмутимость и – да-да, куда же без легкого налета безразличия, ведь показать свое неравнодушие – значит открыться, подставиться под удар, передать инициативу… Поздней весной мы ходили кругами вокруг моего квартала и отчаянно не знали, о чем говорить, не то, что по телефону. Я, страдая от того, что у меня внезапно образовалась куча лишних рук, достала из кармана щепотку семечек, предложила ему, но инициатива оказалась провальной. Руки стали еще более лишними, но этот вечер я все равно не променяла бы ни на какой другой – так мне тогда казалось.

Продолжения это не имело, по моим ощущениям – исключительно из-за того, что я сделала все неправильно от начала и до конца. А в десятых классах мы оказались уже в разных – его перевели в параллель. В лицейских классах были достойны учиться только избранные – то есть, те, кто не позорил бы элитный коллектив оценками ниже четверки. Я в таковые попала почти автоматически, не тратя на учебу и пятой доли того старания, что могла и должна была бы, по маминому мнению. Он – особенно после конфликта с химичкой, удалившей его с уроков на несколько месяцев – не вписался и в этот поворот. Конечно, в нашей чудесной школе простые классы не назывались простыми классами, просто были физико-математический, естественнонаучный, филологический, историко-географический – и художественный с индустриальным, приравненные в местном коллективном сознании едва ли не к классам коррекции. Вот в последнем он и оказался. А я хранила его тетрадку с выпускным изложением, которую меня попросили ему передать, но как-то не сложилось. Да и смотреть на результирующую было невесело, так что он немного потерял, так с ней и не воссоединившись.

Даже встречи в школе, когда нас проносило людским потоком мимо друг друга, были исчезающе редкими, что уж говорить о других. Я запретила себе думать, пресекла поток сопливых стихов, ни один из которых так и не удостоился быть записанным черными чернилами в заветный блокнотик, и принялась вышибать клин клином: встречалась с развеселым металлистом и вообще прекрасно проводила время. Только каждый раз замирала соляным столпом, случайно ухватив взглядом на улице знакомую сутуловатую фигуру. Под конец одиннадцатого какое-то время мы даже – не то, чтобы тусовались, но пару раз собирались вместе – я, он, еще наши общие знакомые, объединенные моим безумным желанием перекраивать этот мир. Он приходил, но был как будто отдельно: вот я и мои бравые придурки, а вот он, вроде и с нами, но – сам по себе. Клин вполне удался, искрометный и талантливый металлист на Восьмое марта осчастливил меня кактусом с глазами, который мама не звала иначе, чем «колючий фаллический символ». Анаграммы больше не рисовались, стихи не писались, в Багдаде царили благопристойность, тишина и спокойствие. Тишина и спокойствие, я сказала!

А потом был выпускной – я и идти-то на него не хотела, потому что узнала, что он тоже, вроде бы, не пойдет. В последнем, впрочем, не было ничего удивительного или неожиданного, но все же… Мамины уговоры и новое платье за баснословные по тем временам и нашим доходам деньги сломали спину верблюда – хоть и чудесатая, а все-таки я девочка. И я явилась. В серебристо-черном платье, на шпильках в 12 сантиметров, с результатом часового труда визажиста над моим уже облупившимся на майском солнышке конопатым носом. Эффект был произведен в точности как на гриффиндорцев, остолбеневших при виде заучки-Гермионы на Святочном балу. Но это были не те люди, до мнения которых мне было дело. Это просто были не те люди. Внутри затикало уходящее в никуда время. Стоило мне, удрав с классного застолья, войти в спортзал, где шумела дискотека, как он подошел ко мне – ждал ведь, поди, за дверью, не иначе – и пригласил танцевать. Это было так странно, так нереально-вымечтанно, что я почти ничего не запомнила – ни под что мы танцевали, ни как, ни о чем говорили. Помню только его глаза – необыкновенно серьезные почему-то. А потом мы сбежали с этого праздника жизни и устроили свой, без традиционной поездки на море и распития там столь же традиционных литров алкоголя. Мы просто ходили по городу всю ночь, с одной бутылкой вина и моими туфлями, превратившимися к утру в проклятие и испанские сапоги и несомыми в руке, как военные трофеи. После этого забега на каблуках я неделю ходила только в тапочках. А он — пел мои стихи. Те самые, мрачно-философские, из блокнота с апокалиптичным названием. Мне казалось – это навсегда. Мне до сих пор так каждый раз кажется. Только в шестнадцать это ощущение еще не было приправлено изрядной толикой здорового и не очень цинизма и ошеломляло новизной. Тем летом он стал моим первым мужчиной, о чем узнал только десять лет спустя, после юбилейной встречи выпускников, когда меня пробрало на откровенность. Тогда же – не подала виду, а на дюне у моря было достаточно темно, даже под яркими августовскими звездами.

А потом я застудилась. По привычке посидела на бетонной ограде, подстелив под себя всего лишь джинсовку – не знала-не подумала, что такой интимный момент, как прощание с девственностью, часто влечет за собой ослабление иммунитета, и то, что спокойно прокатывало раньше, может привести к неожиданным последствиям. В результате меня, тихо подвывающую, увезли на «Скорой» в скрюченном состоянии, а раскрючить смогли только после двойной дозы обезболивающего. Острый аднексит, как сказала усатая бабища-гинеколог, прописывая меня в казенном доме на десять дней. Он пришел за все это время всего один раз. Потом он говорил, что пошел работать, что уставал, что не успевал… Что даже пришел еще раз – но поздно, после восьми, когда заканчивается лимит на посещения. Что его не пустили, и он стоял под окнами, надеясь, что я выгляну. Может быть, не знаю. Я злилась. Лучшая подруга ездила ко мне каждый день, как на работу, привозила почитать и шоколадки, отвлекала от мрачных мыслей. Но ночью мне никто не мешал, коптя потолок курилки очередной «Оптимой», снова писать стихи. Злые, обиженные. Я уже – заранее – не простила. Потому что – если бы хотел – смог. Так мне казалось. Таков юношеский максимализм, тем и прекрасен он, ибо двигает горы, но и опасен тем же – ибо рушит отношения, как карточные домики.

Я не позвонила ему – известить, когда меня выписывают. Если бы его это волновало – узнал у моей мамы, упиваясь своей обидой, думала я. Забирала меня – с баулами накопившихся за декаду вещей – все та же подруга, он, конечно, так и не появился. В тот же вечер я, как и планировала, отправилась на рок-фестиваль – надо мной даже подтрунивали соседки по палате, когда я преувеличенно-бодро рапортовала врачу на обходе, что чувствую себя лучше некуда: мол, она боится, что не выпишут в пятницу, а ей на фестиваль! «Ну, раз на фестиваль…» – понимающе сказала молодая докторша – и вот я уже в атмосфере Вудстока миллениумского розлива, вокруг меня беснуются тени, со сцены гремит «Король и шут», а я не могу напиться – трезвая и злая, жду, что он найдет меня тут, хотя поди тут найди, посреди этого светопреставления, даже если бы он знал. Весь вечер вокруг меня увивался смешной очкастый мальчик, приятель моего друга детства, отрочества и юности, почему-то возмечтавший именно об меня потерять свою невинность в день совершеннолетия. И в какой-то момент я плюнула на все и пошла с ним – куда-то в темноту, под раскидистые елки, на колючую траву, у него ничего не получалось, а я и не думала ему помогать – лежала и травила свои раны, а потом встала, стряхнула с себя так ничего и не сумевшего очкарика и сухие стебельки – и ушла домой, твердо понимая, что это – всё.

Он приходил потом. Несколько раз. Каждый вечер. С розой. Просил прощения, оправдывался. Но у меня внутри как будто что-то оборвалось и повисло, как струна. Или замерзло на лету, как иной раз в лютый мороз птицы. Я не простила. У него были глаза больной собаки. Я гордо уходила. До сих пор не знаю, что и как могло бы случиться, улыбнись я тогда и протяни руку.

Сейчас мы – парочка старых добрых приятелей, не раз битых жизнью. У обоих – дочки. Он – почти совсем седой.

Блестя свинцом, пергаментно шурша…

Блестя свинцом, пергаментно шурша,
С меня сползает отмершая кожа.
Живая, вслед ей, треснув, лезет тоже —
И остается голая душа.

Ни ясель, ни пелён ей не видать.
Орет, краснея ликом от натуги —
Невенчанной, но преданной подруги
Мичуринского славного труда.

Клубники нынче славный урожай,
Да в гору без страховки лезть опасно —
Прочувствуешь всей бренной биомассой
Соломки вместо — лезвие ножа.

— На нож-то не зазорно ли пенять?! —
Из рамы криво усмехнется рожа,
Но, лопнув, с плеч уже змеится кожа,
Оставив мне, ошкуренной, — меня.

И воздух — как по мясу наждаком, —
В нем всё еще лимонник и корица,
Но там, под мясом, багровеет крица —
И я над ней с воздетым молотком.

Strawberry Fields

Сигарету ветер курит за меня —
Он спешит урвать затяжку втихаря.
Как обычно, в жизни полная херня —
Мне нельзя иначе, честно говоря.

По-иному мне — зеленая тоска:
Быт размерен, в голове — стоячий пруд.
А когда нервишки пляшут гопака,
То на Марсе снова яблони цветут.

Снова пишутся-рифмуются слова,
Снова в горле комом глупая мышцА.
Пусть я до умолишенья не права,
Мне нельзя не выпить чашу до конца.

Даже если там на донце, как всегда,
Пережженная вольфрамовая нить —
Это лучше, чем стоячая вода,
Мне себя бы только в этом убедить.

Не смотреть ежеминутно на часы
И не лазить ежечасно в интернет —
Тиснуть штамп на обороте: «хер проссышь»
И закинуть в море, словно горсть монет.

Что твое, то возвращается к тебе,
Особливо — если это бумеранг.
Где же ты, мое волшебное «забей»?
Где прикидывающийся мною шланг?!

Те, кто близко не на день и не на год,
Знают цену вышевылитым соплям:
Ну, еще один весенний идиот
Потревожил земляничные поля!

Сколько их уже топталось там таких,
Да полям моим не сталось ни хрена.
А в наследство мне останутся стихи
И еще одна безумная весна.

Сказка про репку

Если бы на дорогу сошла лавина
Или секвойя грохнулась в пять обхватов,
Я бы тянула руки, ждала, ловила,
Плюнув с высокой башни на путь архатов.

Я бы строгала лестницу — перебраться,
Камни катала — Сизиф бы курил и плакал.
Скли́кала б, словно к репке, сестер и братца —
Тянем-потянем, гори, мой сердечный клапан!

Если же трасса гладью до окоема,
Пусть и в ухабах-трещинах по-российски,
А пилигрим никак не покинет дома,
Жалуясь на тяжелый удел басистский,

Что сотворить? как вытянуть эту репку?
В паре с Сизифом в упряжке забить копытом?
С бубном шаманить — будь мое слово крепко?
Взять на eBay’е набор для ацтекских пыток?

Или махнуть рукой, как крылом подбитым,
Что сберегла, вернувшись назад в подвалы?
Даже сквозь пламя видит красотка Сита
Бешеный взгляд подлеца своего Раваны.

Запретная секция

Не дождетесь, я не разобьюсь,
И не вскрою в ванной вены с горя.
Выну нутряную боль свою,
Перекину тряпкой на заборе.

Пусть кристаллизуются стихи —
Солью на хлебнувших моря джинсах.
Подпирает потолок архив
Похождений полукровки-Принца.

Говоришь, невесело читать
Из него отдельные страницы.
Триллер мой романам не чета
Для мальвинок «глубоко за тридцать».

Да, mon cher, крути хоть так, хоть сяк —
Быть дыре, где нити слишком тонки.
На перрон выводят порося
Вместо сданной дамой собачонки.

Зеленеть архиву по весне,
Как салат, укроп и иже с ними.
Ты тревожно хмуришься во сне
И мое под нос бормочешь имя.

Mudblood

DIQZ2VZBY0Q

Гриффиндорская голая правда, свежуй без ножа!
Рыжей маленькой скво не тягаться со всем Слизерином.
Ты так верила в то, что сумеешь его удержать,
Убереть от беды, составлявшей его половину.

Ты так верила в то, что тебя бы хватило одной —
О святая наивность, проклятье и честь Гриффиндора!
Пятый курс позади, и ты медленно куришь в окно,
Запульнув миссис Норрис с пинка вдоль всего коридора.

Король-рыбак

Я снова — королевской мертвой рыбой —
Отпущена, незрячая, в Хурон.
Мосты пестрят обилием ворон,
Которые понять меня могли бы,
Не будь они, подобно мне, неживы.
Вода сквозь жабры льется до нутра,
Студя и без того продрогший ливер,
И «то вино, что было выпито вчера».
Король мой, расчехляй свой модный спиннинг,
Готовь крюки, уголья и топор,
Зачти мои права и приговор —
Я по привычке подставляю спину.
Какая жалость — глаз моих отвар
Не станет от незнанья панацеей.
Не по спирали — двигаюсь в кольце я,
Забыв все до единого слова.
Мне мертвой рыбой быть не привыкать,
Король, я салютую вашей шляпой!
Вам спутать довелось Хурон с Анграпой,
Мне — Песнь песней с песней рыбака.

Назад Предыдущие записи Вперёд Следующие записи