record1

Многоэтажки

не расскажут нам новых историй.

Здесь нет героев и нет отважных.

Мы все здесь сто́им…

Друг друга, враг врага.

Прожитые года

Напомнят о времени… и его скором окончании.

В неоправданно долгом молчании

Строить диалог.

Даже в своих мыслях не будешь одинок.

Всегда есть лучшее.

Внутри пылает едкое, злое, почти гремучее.

Спасение?

Только собственноручное.

Кислотность понижена.

Рай для бактерий и всякой мерзости.

Не хватает выдержки,

Цели

И, может, дерзости.

А ещё воздуха.

Ты — кучка атомов.

Белковое сгнившее тело,

Рефлекс.

По свежесжатому

Полю составлен умело

Протест.

Против жизни и удушающих рук общепринятых рамок.

Лицемерных прислуг. Против жизни финала.

Ослепнув, ровняйся на звук.

Пол — это лава.

Зима меня обманула

Зима меня обманула

накануне нового года.

Она вылетела, как гопник, из переулка,

выломала сосулькой железную дверь,

накрыла окна стальной решёткой,

отжала горячую воду из батареи,

сломала снежком десять рёбер,

перекрасила серые стены в жёлтый,

вынесла, объединившись с весной, всю мебель,

вежливо попросила мои ментоловые сигареты

и оставила одного в пустой комнате

с меланхоличными стенами,

кинув под ноги вместо верёвки и мыла

прочитанный мной прошлым летом сборник

стихотворений

Сергея Есенина,

купленный на набережной реки Фонтанки

в период Яша

за

почерневшие

цветы

сакуры.

Хладнокровие и оружие

Звери, цветы и птицы — можно удивляться внешнему миру.

Ты ночью в профиль напоминаешь хищника.

Зубы помнят о том, что люди — это животные.

Руки помнят о том, что люди — это животные.

Ярость в тебе помнит о том, что люди — это животные.

Голод в тебе говорит о том, что остальным можно пренебречь.

 

Ты превращаешься в зубы — я превращаюсь в страх.

Ты превращаешься в хищника — я становлюсь жертвой.

Ты превращаешься в дикое — я становлюсь несчастен.

 

Смотришь хищно, так одиноко, так странно, страшно.

Но почему тогда в твоём горле нож?

 

Люди опасней, намного опасней тем,

что у них есть хладнокровие

и оружие.

Плачем…

Мы плачем под смурной берёзой
И опекаем смурь и глушь
Своей тоской глухих влюблённых,
Хоть стылых, но западших душ.

Мы горько плачем пред пучиной,
Бочаг зовёт нас долу чермный;
Весьма легка юдоль чужбины:
Живя, считать себя умершим.
В слезах топить и радость мук,
И горечь чувств, восставших вновь,
Встречать заботно пору скук.
Как омут сладок и багров!..

Мы плачем под лазурным небом,
Стенаем о любви былой.
Спиной к спине; я чую слепо
Её, как будто за стеной.

Ведём впотьмах по мысли стылой,
За ру́ку холодно сковавшись,
Сердца иссохшие в могилу
Любви, нам лишь мгновенье давшей.
Когда мы путы рассекли,
Когда раздол уж наш сомлел,
Тогда роптали ковыли;
Рыдали скорбно мы на смерть.

Позёмка

Заверти вихри в чахоточной темени
В зимнюю падеру зенки соловые
Портят унынием тусклым в безвременье,
Где́ мне сипуга бьёт брови махровые.

Скрыли снега́ колеи проторённые
Давних подвод. И степными бывальцами
Узнана бледности дрёма, томлённая
Белой сусалью и снежными вальсами.

Вьялица мыкала шатко торосами,
Шастала в пади нивальной так медленно.
Трепет протяжный в метели елозящей
Бредит нелепость ту, мною воспетую.

Вы бы пастозным глаголом уведали
Живность метели, гулливой по-чёрному, –
Девушку лёгкую, всю разодетую
Пылью лилейной, и дивно белёсую.

Шёл по хрущатым сувоям кочующим.
Стлалась ниц за́мять по фирну зарытому,
Напрочь вдыхала мной, сумно тоскующим
В непогодь, данное свыше наитие.

Бурелом

В душевном порханье под флёром тумана

Блуждаю по гати, побитой шургой;

Молочная дребь мне казалась нирваной,

Пока не пронёсся град буйный бедой.

И сонная хмарь участилась повсюду,

И мёртвый и бледный был в воздухе пар.

Порошу покрыла какая-то смута…

Никак захворал мой казистый январь?

Деревья всё сетуют чаще плачевно,

И утлые ноют коряги в глуши.

Почуял ломоту и так в наболевших

Каких-то страданиях светлой души.

Белёсую топь всю ухабы изрыли;

Сгнивает увечный валежник в потьме;

Натура стенает в дремоте под пылью.

А лывы застывшие мари немей…

Немей чем покойный, почивший в погосте:

Не слышу водицы прекрасный ручей.

Корить я незваного буду тут гостя.

Прияла природа урому смертей.

Косые рогозы разбросаны вихрем;

И ветер шугает отсюда меня.

Какая нещадно испортила дикость

Загадочный лепет немо́тного дня?

Безжизненность чащи, сплошное безлюдье;

Угодья усохшие — просто пустырь.

Друг к другу покрепче сжимаются прутья,

Чтоб легче остаток им выждать зимы.

Бескровность земель, уступивших стихии,

Меня помрачает, но вижу я свет

Не в мире, где ду́ши сияют цветные,

А здесь, где почиет бесстрастье в земле.

Явь планиды

I

В низинах стлалась трепетная зыбь,

В камнях щерблённых тверди взморья, фьорда.

К утёсу ко́нем шёл волны изгиб,

Гонимый он невесть куда-то нордом.

И уж решил отчалить ныне я:

Я знал, что сейш покой давно исчерпан,

Что хви́ли, вечный свой мятеж тая,

Теперь ложились смирно тут на берег.

Вовек бурун вопил — и слышал гул

Скитальцев вечных моря и молящих.

Оттуда вопль, стремясь на сушу, дул…

Но я слыхал, как гомон тяжко тащит

Могучим гребнем издалёка вал,

Стенанье жутко веяло с пучины…

Так страдно… скорбно… на земле звучал.

Боялся: мне стенали те глубины,

Маня, о всяких Дальних Берегах!..

В вечор тревожно я внимал аса́фий

Звучанье, слышал я усопших в снах,

Что бриз всё гонит (глупый…) мне вертлявый.

И вот квазар зажёгся ярко так,

И вот ложилась сутемь покрывалом,

И купол смоляной надел чепрак

Над понтом шепчущим, слегка усталым.

 

II

Атлант всю прелесть мне казал плеяд,

Куда рукою дотянуться трудно.

Ох этот мне стожаров пряный взгляд…

Одни космеи лишь лучатся чудно

Средь неоглядной бездны уймы тьмы

Во хляби короба, где пор превечных

Чреда — то Серп бисной, то красоты

Светило — всё меняется, а свечи

Горят!.. Горят и шепчут молча мне

Остаться, поберечь родную душу.

«С чего я взял, подавшись на челне,

Что сих земель родного встретит утро,

Денницы луч коснётся сих ланит,

И ветер мой челнок отправит к свету?

Мне bleu d’amour эфирный осветит —

Какая шалость юного поэта».

Уже обвык я к хворым голосам;

Они трепещут, едко завывая,

Как чадный льстит эфиру всяк дурман,

Что разум хвор, что уж душа больная.

«Сей истину я сведаю засим…

Узрю я сущих правд превратны виды,

И юным искажением твоим

Свободно я поверю в явь планиды».

 

III

Бронтиды оскверняли на брегах

Прибрежных гряд и страшно величавых

Те скалы, при которых на зубах

Морских уж отмель в щебнях вся в костлявых,

Штыками чёрствыми пронзали шельф.

И было яростно того близ понта;

Болка́тый рокот бил в пучины бельм:

Вот видел, как Тефида в смерче тонет.

И загрубел когда-то живший яр,

Покуда жизнь лилась, как вихрь, взводень,

И всё Рарог внутри не догорал,

Таился он средь мириад свободы.

Родная так на бреге робко плач

Душила, намертво стянув грусть в путы

(С годами стал я в чувствах этих зряч).

Горим пред росстанью тяжёлых судеб.

Она, держа претонкую в руке

Упавшую давно со сливы ветку,

Махала ею вслед, и в голоске

Прощанья слышу с хворой болью, едкой.

Тот дух воздушный дёргал пеньюар

Старинный из шифона и батиста,

И капор рвался на морской пожар,

Чтоб я не шёл душой идеалиста

Неведомо и страстно в край земной,

К подолу на отшибе, к дикой кромке,

Где ко́рба наголо вся скрыта мглой,

Где всякий глаз бывалый худо сомкнут.

И вот отчалил. Иноходь волны

Шустрей галоп-аллюра мчит скрозь бо́ры;

И глухо Cantus firmus мне слышны,

Отколь Нерей стремглав несётся с сворой

Прекрасных нереид, и гиппокамп

Его, оскалившись, свой рык проносит,

Крича всем утлым, дальним сим ладьям,

Где уж давно там голмана грохочет.

Напала Гебы юной придурь, шаль:

Плыву туда, где празднует Аглая;

От лет прожи́тых в чёрную печаль.

«Ad meliora tempora, родная».

 

IV

Опаловая темь легла на высь,

И затускнели шлейфы той моряны,

Что мучила помо́ху, громкий свист

Всё грозно разносила вдаль погано,

Шугая все с горючих вод суда,

Страша дожди, неистовые бури.

Но мне сей путь благоволит судьба,

Хоть мглой тут воздух соляной нахмурен;

Инако не напасть мне на талан.

Уж шторм прошёл, а до сих пор хуртаю,

В челне лежу, и бродит всё лохань

В безмерном… и пустом, и скудном крае.

Но видел наднебесный я раздол

Внизу, с воды, звёзд дикие плеяды,

Стеропу дивную с копною лохм,

Электру, что Зевес затмил нещадно.

Каликой я шепчу правдиво песнь

И пелагическим, скупым бродягой

Плутаю в пустоте дурной, как бес

(Скорей, стравить), за долей, чашей всякой.

Дурак! Всё верил гласу в благодать,

В златые утешенья, ну и что же…

На что душе зелёной уповать,

Какой придётся ведать счастье божье?

Вели́ки силы Нюкты: морок лёг

На понт широкий, необъятный светом.

Ничтожен час… и век… Aeterna nox!

Плыву по таусинным я вельветам.

 

V

Червонно зарево на небесах

Ложится здесь пунцовыми лучами,

И дуновенье любо впопыхах

Овеивает чуть волнистый мрамор.

Взбудила вдруг скитальца ранина,

Глотая в поднебесье пух кучёвки.

Нефе́ла в небе блеклая скромна:

Её Фосфо́р огнём бьёт, как бечёвкой.

Но… диво: всё не слышу птичий крик —

Ни хмурых кайр, ни пепельных качурок.

Лишь на кайме лоснится вечный миг

Поры моей пустой, но страсть лазури

Всё ма́нит; кроет мне надежд прозор

И тешит так отчаянья бездумье.

Зиянье мира встретил — вот простор!

Не знал, что жизни свет в утробе умер…

Юдоль моя мне кажет сущий срам,

Когда бесстрастье!.. тщетность дохнет в зыби.

И ждёшь, и любишь жизнь свою, ведь там…

Твоё рождение… любовь… и гибель.

 

Post scriptum

Сиянье — чуждо мареву — горит,

Чёлн обливая весь венцом чуть блёкло.

Там мается душа и всё дрожит,

Скитаясь в полом мире одиноко.

Средь чадной мглы лампада мреет мне.

Вдали… Хиреет всё. Но прочу: встречу

Натуру, что садни́т меня в душе,

Да если только не погаснет светоч.

Nulla dies sine linea

Питту́рой мысль тощавая болит;

Давно цевница на́ ухо шептала

Мне гласом чистым мелос, всё велит

Слагать стихи уж мне душою, талой

Всё тем теплом, даяньем, вольным нам,

Чтоб ведать бегло, чуждо всем искусство,

Дарить сей гений нынешним летам:

И золким всем, и морным, едким, грустным;

Да пусть вовек не тлеет тяжко муза!

 

Плэнер из уст является наружу

Той плавной речью, что других светлей.

Авлосом ворошить скупую душу —

Не это ль есть пиита апогей?

Лиризм — в гною́ холодный вкус той сласти,

Что корчит тьму красотами сердец,

И знает праведность; к греху несчастен,

Что для «глухих» уж не велик поэт,

Что для «слепых» художник — не венец.

 

Свои я вирши сочиняю горстью,

Нелепо скрючась над седым листком,

А велий твой гризайль в тенях всё чёрен,

Но сколько в этом вижу ангельских цветов.

Не знаю я тона́ картинных див,

Чужда палитра, жухлость и натура;

Хотел сирингу променять на кисть,

Но лишь на свет Эвтерпа мне лазури

Красот казала речью в кислых смурях.

 

Эстампом мрачным вижу сочный мир,

Но образ сей лишь Ты наполнишь светом.

Читаю смыслом полные стихи,

Не как казисто пишут все эстеты.

Талантлива этюдом и панно.

Красноречив глаголом и мечтами.

Дышать искусством ввек нам суждено.

Ты пишешь эйдос тонкими кистями,

Так я творю душевными словами.

Письмо с крыши

Привет тебе, Малыш! Я слышал, ты простужен.

Пишу с надеждой, что тебя развеселит,

Что другу твоему на крыше много хуже:

Здесь ветер, от него лишь сердце не болит.

Но в целом я живой, варенье есть, но мало,

Здесь пыли набралось — все баночки в пыли…

Недавно молодёжь на крышу залезала,

Спросили, кто такой, пофоткали, ушли.

А кто я? Я поэт, не плачущий ночами,

Не любящий гулять с подругой под луной.

Мои стихи — все здесь, в варенье, в чашке чая,

В трясущихся руках — но, главное, со мной.

А помнишь, я летал над серою толпою

И с высоты глядел на мелочный народ?

Теперь бы сам я встал последним в этом строе,

Да даже в центр! — жаль, пропеллер не даёт.

Я не летал пять лет, и первые — в отместку,

Теперь не для меня небесное житье…

Я думаю спилить ненужную железку,

Но не уверен, что смогу жить без неё.

На кладбище пойдёшь — скажи, что Карлсон пишет,

Что жив и что сберёг альбомные листки,

Что помнил Фрекен Бок, что ждал её на крыше,

И передай привет… Но, впрочем, пустяки.

Житейские дела, как я шутил когда-то,

Когда украл у ней все булки со стола,

Когда стал для неё учителем и братом…

Как всё-таки страшны житейские дела.

 

Вот ветер попритих — я слышу звуки вальса,

Моторы, чей-то смех, сирены где-то вой…

А ты, мой друг Малыш, давай-ка поправляйся,

Мы, может быть, ещё увидимся с тобой.

Одиссея

Когда я вернусь из заморского рая

В одну из последних широт,

То даже собака меня не узнает

(А если узнает — умрёт).

 

В одежде из дыр и лохмотьев звериных,

Под гнётом густой пелены

Мне то ли идти на сражение с сыном,

А то ли на свадьбу жены.

 

Пускай забывают, пусть лгут в некрологе,

Пусть больше не ждут корабли!

А если рябина встаёт на дороге…

То пусть себе дальше стоит.

Мокрый снег

Мокрый снег на щеке — все равно, все равно, что слеза.

Мокрый снег не даёт мне сгореть на твоих волосах.

После серости туч горизонту пора прояснеть —

Но летит мокрый снег, и свистит, и поёт мокрый снег.

 

Закрываю глаза от отсутствия прочих цветов.

Я тебя подожду, не замёрзну в холодном пальто.

Мокрый снег мог тебя завести, увести, обмануть,

Я ещё постою сколько нужно холодных минут.

 

Два погона воды на трясущихся чёрных плечах.

Мне писать о любви, или будет честнее кричать?

Возникаешь вдали — то ли ты, то ли солнечный свет.

И летит мокрый снег, и свистит, и поёт мокрый снег.

Парижский пленник

Он не пишет стихов, он прожорлив и малоподвижен,

С надоевшей женою в квартирах на де Риволи

Он живёт в самом сердце изысканно-злого Парижа,

В самом сердце забыв светлый образ своей Натали.

Здесь свои Елисеи, свои и ветра, и просторы,

Манят ножки в чулках, манят тёплые булки с витрин,

Только тройка лихих королевских друзей-мушкетёров

Удивительно схожа с героями русских былин.

Только мало усталой душе и покоя, и воли,

Мало, что на своём — панталоны, и фрак, и жилет,

Если звезды — как те, над свободным лазоревым морем,

Если осень — как та, если счастья по-прежнему нет.

Он прожорлив и зол, он недавно представлен к награде,

Он себя видит в бронзе, которая точно не медь,

А стихи так и рвутся — приходится прятать тетради:

Здесь холодный огонь, черновик может и не сгореть.

Солнышко

Проживу вот — и буду солнышком.

Самым тоненьким жёлтым лучиком,

Чтоб не вздрогнула, не заметила,

Я дотронусь тогда до локона —

На секундочку, на мгновение.

А погасну — и стану птичкою.

Под окном твоим на черёмухе

Пропою тогда имя милое —

Тихо-тихо, чтоб не услышала,

Рано-рано, чтоб не проснулася.

Полетаю — и выльюсь дождиком.

Но тогда на тебя, хорошая,

Не прольётся, поверь, ни капельки.

На стекле твоём только струйками

Напишу эти строчки, может быть.

Чтоб не думала, не тревожилась.

Чтоб не помнила, не печалилась.

Рыба

Ель нарядили рукатые чудаки.

Будут водить хоровод, сочинять желания.

Будут не знать, что на дне ледяной реки

Рыба лежит, чешую распластав стеклянную.

 

Рыба была хорошей весь прошлый год,

Но не придумали Санту для мира рыбного.

Рыбе достался лишь рыбий огромный рот, —

Ловко глотает крючок, да не может выблевать.

 

Рыба не дура. Скорее наоборот,

Нос бы утёрла многим. Во всяком случае,

Рыба — не выскочка, не предаёт, не врёт.

Правда, гниёт с головы и не верит в лучшее.

 

Рыба устала биться как рыба об лёд, —

Да и не справиться с ним ни массивной, ни пигалице.

Рыба одно лишь желает из года в год:

Рыбе хочется выговориться.

На дальних рубежах

На дальних рубежах ликует день,

но птичья неотёсанная стая

уже летит, все крылья набекрень,

туда, где плачет солнце, угасая…

 

На дальних рубежах густая ночь,

и тьма летит в пространства эпицентр.

Как жалко, что её не превозмочь,

не одолеть бэкспейсом или энтер.

Эмигрантская лира

Прости меня, Преступник, я не смог

ступить в твой дом, просторный, грязный, пыльный.

Беру билет — плыву подальше, в Сидней

(Жаль, застилают путь туман и смог),

меня там встретят медленно, пассивно

и спросят, мол, зачем же ты приплыл?

«Тебе умерить надо, — всхлипнут, — пыл», —

уложат спать на коврике в гостиной,

расспросят, как там жизнь в краю лгунов,

рабов, бойцов, притворщиков, юнцов,

не знающих о власти капитала,

воскликнут: «Боль вас, видно, потрепала!» —

и плюнут в рожу мне (что за народ?)…

Прости меня, Преступник, я — урод.

Не пепел, а огонь

Не пепел, а огонь от прошлого оставив,

Я впопыхах живу, и мёрзну каждый день

 

В неистовом котле жестоких зимних правил,

Тихонечко кладу в костёр апрель…

 

Не пепел, а огонь от прошлого оставив,

Встречаю новый день в искусственном тепле…

 

Быть может, солнца луч напрасен и коварен,

И я напрасен также на земле…

 

Не пепел, а огонь… Не рифмы — ассонансы…

Не мудрость — слепота… Не жизнь — извечный бег…

 

Весна идёт давно. Она уйдёт однажды…

 

Однажды я уйду…

А, может, нет?..

В пространстве циркуляция потока

В пространстве циркуляция потока

пугает и влечёт, лишая сна.

Я слышу странный шум, зеницей ока

случайно замечаю облик дна.

 

Нет, он не страшен, он прозрачно-чёток.

Лицо Творца — быть может, дна лицо?

В тела миров слои сырых решёток

вплетаются под крики праотцов.

 

Но крики не слышны. Живых мир отделяет

от мира мёртвых некая стена.

Деды кричат и призраком сияют

в пространстве, где искрится облик дна…

 

Но что на дне? — Бездонность, неизбежность,

и много прочих «без», и много прочих «не»,

наверное, во тьме играют в вечность,

бессмертием пылая в тишине…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов,

перебирать их стебли, размышляя,

как шелест трав похож на звук шагов,

который постепенно утихает,

а ночью продолжается внутри,

врастая в грудь какой-то странной болью.

Упав в траву, я трогаю цветы,

которые шагов твоих не помнят.

День, слишком громкий, наконец затих…

День, слишком громкий, наконец затих.

Слова лежат, ночь ворошит их залежь, —

слов много, ты надеешься на них,

пока не зачерпнёшь, не исчерпаешь,

не вычерпаешь все от сих до сих,

и знаешь, что сказать, а как — не знаешь.

Иди ко мне, приди ко мне, мой стих.

Тень от ветвей царапает окно,

как будто даже звук какой-то слышен,

и зрелость ждёт во мне уже давно —

всю жизнь растёт внутри. Вздыхает. Дышит.

В ушедшем дне не разглядеть того,

о чём она пока ещё не пишет.

Назад Предыдущие записи Вперёд Следующие записи