Явь планиды

I

В низинах стлалась трепетная зыбь,

В камнях щерблённых тверди взморья, фьорда.

К утёсу ко́нем шёл волны изгиб,

Гонимый он невесть куда-то нордом.

И уж решил отчалить ныне я:

Я знал, что сейш покой давно исчерпан,

Что хви́ли, вечный свой мятеж тая,

Теперь ложились смирно тут на берег.

Вовек бурун вопил — и слышал гул

Скитальцев вечных моря и молящих.

Оттуда вопль, стремясь на сушу, дул…

Но я слыхал, как гомон тяжко тащит

Могучим гребнем издалёка вал,

Стенанье жутко веяло с пучины…

Так страдно… скорбно… на земле звучал.

Боялся: мне стенали те глубины,

Маня, о всяких Дальних Берегах!..

В вечор тревожно я внимал аса́фий

Звучанье, слышал я усопших в снах,

Что бриз всё гонит (глупый…) мне вертлявый.

И вот квазар зажёгся ярко так,

И вот ложилась сутемь покрывалом,

И купол смоляной надел чепрак

Над понтом шепчущим, слегка усталым.

 

II

Атлант всю прелесть мне казал плеяд,

Куда рукою дотянуться трудно.

Ох этот мне стожаров пряный взгляд…

Одни космеи лишь лучатся чудно

Средь неоглядной бездны уймы тьмы

Во хляби короба, где пор превечных

Чреда — то Серп бисной, то красоты

Светило — всё меняется, а свечи

Горят!.. Горят и шепчут молча мне

Остаться, поберечь родную душу.

«С чего я взял, подавшись на челне,

Что сих земель родного встретит утро,

Денницы луч коснётся сих ланит,

И ветер мой челнок отправит к свету?

Мне bleu d’amour эфирный осветит —

Какая шалость юного поэта».

Уже обвык я к хворым голосам;

Они трепещут, едко завывая,

Как чадный льстит эфиру всяк дурман,

Что разум хвор, что уж душа больная.

«Сей истину я сведаю засим…

Узрю я сущих правд превратны виды,

И юным искажением твоим

Свободно я поверю в явь планиды».

 

III

Бронтиды оскверняли на брегах

Прибрежных гряд и страшно величавых

Те скалы, при которых на зубах

Морских уж отмель в щебнях вся в костлявых,

Штыками чёрствыми пронзали шельф.

И было яростно того близ понта;

Болка́тый рокот бил в пучины бельм:

Вот видел, как Тефида в смерче тонет.

И загрубел когда-то живший яр,

Покуда жизнь лилась, как вихрь, взводень,

И всё Рарог внутри не догорал,

Таился он средь мириад свободы.

Родная так на бреге робко плач

Душила, намертво стянув грусть в путы

(С годами стал я в чувствах этих зряч).

Горим пред росстанью тяжёлых судеб.

Она, держа претонкую в руке

Упавшую давно со сливы ветку,

Махала ею вслед, и в голоске

Прощанья слышу с хворой болью, едкой.

Тот дух воздушный дёргал пеньюар

Старинный из шифона и батиста,

И капор рвался на морской пожар,

Чтоб я не шёл душой идеалиста

Неведомо и страстно в край земной,

К подолу на отшибе, к дикой кромке,

Где ко́рба наголо вся скрыта мглой,

Где всякий глаз бывалый худо сомкнут.

И вот отчалил. Иноходь волны

Шустрей галоп-аллюра мчит скрозь бо́ры;

И глухо Cantus firmus мне слышны,

Отколь Нерей стремглав несётся с сворой

Прекрасных нереид, и гиппокамп

Его, оскалившись, свой рык проносит,

Крича всем утлым, дальним сим ладьям,

Где уж давно там голмана грохочет.

Напала Гебы юной придурь, шаль:

Плыву туда, где празднует Аглая;

От лет прожи́тых в чёрную печаль.

«Ad meliora tempora, родная».

 

IV

Опаловая темь легла на высь,

И затускнели шлейфы той моряны,

Что мучила помо́ху, громкий свист

Всё грозно разносила вдаль погано,

Шугая все с горючих вод суда,

Страша дожди, неистовые бури.

Но мне сей путь благоволит судьба,

Хоть мглой тут воздух соляной нахмурен;

Инако не напасть мне на талан.

Уж шторм прошёл, а до сих пор хуртаю,

В челне лежу, и бродит всё лохань

В безмерном… и пустом, и скудном крае.

Но видел наднебесный я раздол

Внизу, с воды, звёзд дикие плеяды,

Стеропу дивную с копною лохм,

Электру, что Зевес затмил нещадно.

Каликой я шепчу правдиво песнь

И пелагическим, скупым бродягой

Плутаю в пустоте дурной, как бес

(Скорей, стравить), за долей, чашей всякой.

Дурак! Всё верил гласу в благодать,

В златые утешенья, ну и что же…

На что душе зелёной уповать,

Какой придётся ведать счастье божье?

Вели́ки силы Нюкты: морок лёг

На понт широкий, необъятный светом.

Ничтожен час… и век… Aeterna nox!

Плыву по таусинным я вельветам.

 

V

Червонно зарево на небесах

Ложится здесь пунцовыми лучами,

И дуновенье любо впопыхах

Овеивает чуть волнистый мрамор.

Взбудила вдруг скитальца ранина,

Глотая в поднебесье пух кучёвки.

Нефе́ла в небе блеклая скромна:

Её Фосфо́р огнём бьёт, как бечёвкой.

Но… диво: всё не слышу птичий крик —

Ни хмурых кайр, ни пепельных качурок.

Лишь на кайме лоснится вечный миг

Поры моей пустой, но страсть лазури

Всё ма́нит; кроет мне надежд прозор

И тешит так отчаянья бездумье.

Зиянье мира встретил — вот простор!

Не знал, что жизни свет в утробе умер…

Юдоль моя мне кажет сущий срам,

Когда бесстрастье!.. тщетность дохнет в зыби.

И ждёшь, и любишь жизнь свою, ведь там…

Твоё рождение… любовь… и гибель.

 

Post scriptum

Сиянье — чуждо мареву — горит,

Чёлн обливая весь венцом чуть блёкло.

Там мается душа и всё дрожит,

Скитаясь в полом мире одиноко.

Средь чадной мглы лампада мреет мне.

Вдали… Хиреет всё. Но прочу: встречу

Натуру, что садни́т меня в душе,

Да если только не погаснет светоч.

Nulla dies sine linea

Питту́рой мысль тощавая болит;

Давно цевница на́ ухо шептала

Мне гласом чистым мелос, всё велит

Слагать стихи уж мне душою, талой

Всё тем теплом, даяньем, вольным нам,

Чтоб ведать бегло, чуждо всем искусство,

Дарить сей гений нынешним летам:

И золким всем, и морным, едким, грустным;

Да пусть вовек не тлеет тяжко муза!

 

Плэнер из уст является наружу

Той плавной речью, что других светлей.

Авлосом ворошить скупую душу —

Не это ль есть пиита апогей?

Лиризм — в гною́ холодный вкус той сласти,

Что корчит тьму красотами сердец,

И знает праведность; к греху несчастен,

Что для «глухих» уж не велик поэт,

Что для «слепых» художник — не венец.

 

Свои я вирши сочиняю горстью,

Нелепо скрючась над седым листком,

А велий твой гризайль в тенях всё чёрен,

Но сколько в этом вижу ангельских цветов.

Не знаю я тона́ картинных див,

Чужда палитра, жухлость и натура;

Хотел сирингу променять на кисть,

Но лишь на свет Эвтерпа мне лазури

Красот казала речью в кислых смурях.

 

Эстампом мрачным вижу сочный мир,

Но образ сей лишь Ты наполнишь светом.

Читаю смыслом полные стихи,

Не как казисто пишут все эстеты.

Талантлива этюдом и панно.

Красноречив глаголом и мечтами.

Дышать искусством ввек нам суждено.

Ты пишешь эйдос тонкими кистями,

Так я творю душевными словами.

Письмо с крыши

Привет тебе, Малыш! Я слышал, ты простужен.

Пишу с надеждой, что тебя развеселит,

Что другу твоему на крыше много хуже:

Здесь ветер, от него лишь сердце не болит.

Но в целом я живой, варенье есть, но мало,

Здесь пыли набралось — все баночки в пыли…

Недавно молодёжь на крышу залезала,

Спросили, кто такой, пофоткали, ушли.

А кто я? Я поэт, не плачущий ночами,

Не любящий гулять с подругой под луной.

Мои стихи — все здесь, в варенье, в чашке чая,

В трясущихся руках — но, главное, со мной.

А помнишь, я летал над серою толпою

И с высоты глядел на мелочный народ?

Теперь бы сам я встал последним в этом строе,

Да даже в центр! — жаль, пропеллер не даёт.

Я не летал пять лет, и первые — в отместку,

Теперь не для меня небесное житье…

Я думаю спилить ненужную железку,

Но не уверен, что смогу жить без неё.

На кладбище пойдёшь — скажи, что Карлсон пишет,

Что жив и что сберёг альбомные листки,

Что помнил Фрекен Бок, что ждал её на крыше,

И передай привет… Но, впрочем, пустяки.

Житейские дела, как я шутил когда-то,

Когда украл у ней все булки со стола,

Когда стал для неё учителем и братом…

Как всё-таки страшны житейские дела.

 

Вот ветер попритих — я слышу звуки вальса,

Моторы, чей-то смех, сирены где-то вой…

А ты, мой друг Малыш, давай-ка поправляйся,

Мы, может быть, ещё увидимся с тобой.

Одиссея

Когда я вернусь из заморского рая

В одну из последних широт,

То даже собака меня не узнает

(А если узнает — умрёт).

 

В одежде из дыр и лохмотьев звериных,

Под гнётом густой пелены

Мне то ли идти на сражение с сыном,

А то ли на свадьбу жены.

 

Пускай забывают, пусть лгут в некрологе,

Пусть больше не ждут корабли!

А если рябина встаёт на дороге…

То пусть себе дальше стоит.

Мокрый снег

Мокрый снег на щеке — все равно, все равно, что слеза.

Мокрый снег не даёт мне сгореть на твоих волосах.

После серости туч горизонту пора прояснеть —

Но летит мокрый снег, и свистит, и поёт мокрый снег.

 

Закрываю глаза от отсутствия прочих цветов.

Я тебя подожду, не замёрзну в холодном пальто.

Мокрый снег мог тебя завести, увести, обмануть,

Я ещё постою сколько нужно холодных минут.

 

Два погона воды на трясущихся чёрных плечах.

Мне писать о любви, или будет честнее кричать?

Возникаешь вдали — то ли ты, то ли солнечный свет.

И летит мокрый снег, и свистит, и поёт мокрый снег.

Парижский пленник

Он не пишет стихов, он прожорлив и малоподвижен,

С надоевшей женою в квартирах на де Риволи

Он живёт в самом сердце изысканно-злого Парижа,

В самом сердце забыв светлый образ своей Натали.

Здесь свои Елисеи, свои и ветра, и просторы,

Манят ножки в чулках, манят тёплые булки с витрин,

Только тройка лихих королевских друзей-мушкетёров

Удивительно схожа с героями русских былин.

Только мало усталой душе и покоя, и воли,

Мало, что на своём — панталоны, и фрак, и жилет,

Если звезды — как те, над свободным лазоревым морем,

Если осень — как та, если счастья по-прежнему нет.

Он прожорлив и зол, он недавно представлен к награде,

Он себя видит в бронзе, которая точно не медь,

А стихи так и рвутся — приходится прятать тетради:

Здесь холодный огонь, черновик может и не сгореть.

Солнышко

Проживу вот — и буду солнышком.

Самым тоненьким жёлтым лучиком,

Чтоб не вздрогнула, не заметила,

Я дотронусь тогда до локона —

На секундочку, на мгновение.

А погасну — и стану птичкою.

Под окном твоим на черёмухе

Пропою тогда имя милое —

Тихо-тихо, чтоб не услышала,

Рано-рано, чтоб не проснулася.

Полетаю — и выльюсь дождиком.

Но тогда на тебя, хорошая,

Не прольётся, поверь, ни капельки.

На стекле твоём только струйками

Напишу эти строчки, может быть.

Чтоб не думала, не тревожилась.

Чтоб не помнила, не печалилась.

Рыба

Ель нарядили рукатые чудаки.

Будут водить хоровод, сочинять желания.

Будут не знать, что на дне ледяной реки

Рыба лежит, чешую распластав стеклянную.

 

Рыба была хорошей весь прошлый год,

Но не придумали Санту для мира рыбного.

Рыбе достался лишь рыбий огромный рот, —

Ловко глотает крючок, да не может выблевать.

 

Рыба не дура. Скорее наоборот,

Нос бы утёрла многим. Во всяком случае,

Рыба — не выскочка, не предаёт, не врёт.

Правда, гниёт с головы и не верит в лучшее.

 

Рыба устала биться как рыба об лёд, —

Да и не справиться с ним ни массивной, ни пигалице.

Рыба одно лишь желает из года в год:

Рыбе хочется выговориться.

На дальних рубежах

На дальних рубежах ликует день,

но птичья неотёсанная стая

уже летит, все крылья набекрень,

туда, где плачет солнце, угасая…

 

На дальних рубежах густая ночь,

и тьма летит в пространства эпицентр.

Как жалко, что её не превозмочь,

не одолеть бэкспейсом или энтер.

Эмигрантская лира

Прости меня, Преступник, я не смог

ступить в твой дом, просторный, грязный, пыльный.

Беру билет — плыву подальше, в Сидней

(Жаль, застилают путь туман и смог),

меня там встретят медленно, пассивно

и спросят, мол, зачем же ты приплыл?

«Тебе умерить надо, — всхлипнут, — пыл», —

уложат спать на коврике в гостиной,

расспросят, как там жизнь в краю лгунов,

рабов, бойцов, притворщиков, юнцов,

не знающих о власти капитала,

воскликнут: «Боль вас, видно, потрепала!» —

и плюнут в рожу мне (что за народ?)…

Прости меня, Преступник, я — урод.

Не пепел, а огонь

Не пепел, а огонь от прошлого оставив,

Я впопыхах живу, и мёрзну каждый день

 

В неистовом котле жестоких зимних правил,

Тихонечко кладу в костёр апрель…

 

Не пепел, а огонь от прошлого оставив,

Встречаю новый день в искусственном тепле…

 

Быть может, солнца луч напрасен и коварен,

И я напрасен также на земле…

 

Не пепел, а огонь… Не рифмы — ассонансы…

Не мудрость — слепота… Не жизнь — извечный бег…

 

Весна идёт давно. Она уйдёт однажды…

 

Однажды я уйду…

А, может, нет?..

В пространстве циркуляция потока

В пространстве циркуляция потока

пугает и влечёт, лишая сна.

Я слышу странный шум, зеницей ока

случайно замечаю облик дна.

 

Нет, он не страшен, он прозрачно-чёток.

Лицо Творца — быть может, дна лицо?

В тела миров слои сырых решёток

вплетаются под крики праотцов.

 

Но крики не слышны. Живых мир отделяет

от мира мёртвых некая стена.

Деды кричат и призраком сияют

в пространстве, где искрится облик дна…

 

Но что на дне? — Бездонность, неизбежность,

и много прочих «без», и много прочих «не»,

наверное, во тьме играют в вечность,

бессмертием пылая в тишине…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов…

Касаться пальцами — не губ твоих, цветов,

перебирать их стебли, размышляя,

как шелест трав похож на звук шагов,

который постепенно утихает,

а ночью продолжается внутри,

врастая в грудь какой-то странной болью.

Упав в траву, я трогаю цветы,

которые шагов твоих не помнят.

День, слишком громкий, наконец затих…

День, слишком громкий, наконец затих.

Слова лежат, ночь ворошит их залежь, —

слов много, ты надеешься на них,

пока не зачерпнёшь, не исчерпаешь,

не вычерпаешь все от сих до сих,

и знаешь, что сказать, а как — не знаешь.

Иди ко мне, приди ко мне, мой стих.

Тень от ветвей царапает окно,

как будто даже звук какой-то слышен,

и зрелость ждёт во мне уже давно —

всю жизнь растёт внутри. Вздыхает. Дышит.

В ушедшем дне не разглядеть того,

о чём она пока ещё не пишет.

Вечер, март. Что-то есть на душе — только вряд ли смогу…

Вечер, март. Что-то есть на душе — только вряд ли смогу

это выразить прямо. Захочешь попробовать — пробуй

молодое бродящее чувство. Весна на снегу.

Всё прошло — так легко — и не стоило грусти особой.

И теперь я стремлюсь — а на деле не знаю, к чему,

но иду, чтоб идти — хоть куда-то, зачем-то, но всё же.

Как не верилось мне, что когда-то так просто пойму:

всё не то и не так, и совсем на любовь не похоже.

Снег, весна. Что-то есть на душе. Подожди, я приду.

Это всё перебродит и станет мудрее и старше,

как вишнёвые ягоды в банке, забытой в саду,

как вино в погребке у какой-то особы монаршей.

Вот так молчи, как сейчас молчишь…

Живи, живи. Живи, как сейчас живёшь;
как вот сейчас сидишь, сиди так вечно…
В. Набоков

Вот так молчи, как сейчас молчишь,

всегда, всегда — пусть и жизнь пройдёт —

из всех колодцев, оврагов, ниш

твоё молчанье, как ночь, встаёт,

 

сияет в небе, блестит на дне,

дрожит повсюду, и я дышу,

но всё безудержней слышно мне,

как ты молчишь сквозь великий шум

 

по всей земле, и звенит в ушах,

живи, живи, как сейчас — и всё.

И вздрогнет где-то внутри душа,

как будто что-то произнесёт.

Прости мне этот первобытный страх…

Прости мне этот первобытный страх —

бегу туда, где сухо и тепло.

О, детство — бьётся бабочка в руках,

я молча отрываю ей крыло,

 

и что-то есть звериное во мне

в соседстве с беззащитной чистотой.

Я принимаю это, ведь вполне

осознаю, что остаюсь такой

 

и до сих пор. Опять средь бела дня

внутри меня не хочет спать ребёнок,

смеётся смерти бабочки — и я

бегу домой, где вечер тих и долог.

Эссе

-1-

Когда я впервые собиралась на Преображенскую площадь, даже подумать не могла, насколько там всё-таки красиво. От Комсомольской и до Преображенской площади глубоко под землёй тянулась вторая линия подземных путей. Впервые за всё время за окнами была не всепоглощающая пустота, а бело-зелёные, мерцающие ярким светом огни. Массивные опоры серели на фоне испещрённых проводами, словно матрицы-схемы, чёрных стен, подсвеченных слабым светом фонарей проходящего поезда.

Я, невольно залюбовавшись этим зрелищем, вдруг подумала: ведь эти огни он видит почти каждый день, и, наверняка, это всё ему триста раз уже успело наскучить. Если поделюсь с ним, он даже не оценит, как не смог когда-то проникнуться чистотой первого в моей жизни московского снега. Но для меня увиденное оказалось чем-то волшебным. Живой сказкой. Это было чем-то выходящим за рамки привычной реальности. Чем-то особенным, поведавшим о том, что он видит, когда каждую ночь возвращается домой. Сеть этих туннелей настолько зачаровала меня, что, когда поезд тронулся, покинув Сокольники, я закрыла глаза, с трепетом пытаясь запечатлеть в памяти каждую увиденную мною деталь. А когда под негромкие удивлённые возгласы открыла их, слепящий свет хмельного солнца, падающего за Второе московское кольцо, залил весь вагон: мы проезжали открытый участок, пролегающий среди белоснежных зданий Преображенского района. Они все пронеслись перед глазами за несколько секунд и, словно белый туман, растаяли, растворились в лучах уходящего солнца. А затем свет померк, и нас накрыла чернота нового туннеля.

Когда, спустя какое-то время, стеклянные двери метро выпустили меня из подземного перехода, Преображенская площадь заискрилась передо мной во всей своей красе. Она утопала в крови морозного февральского заката, а я потихоньку проникалась любовью к только что открытому мною прекрасному месту вечно красной Москвы.

-2-

Может, потому, что снова идёт снег, а может, потому, что лавина неразобранных заметок на телефоне и исписанных стихами тетрадных листов всё растёт, голова раскалывается. Невыносимо. И надо бы попросить у подруги «нимесил», да только эта тупая пульсирующая боль в висках не отступит до самого вечера. Хоть с его помощью, хоть без.

Когда уже наступит весна? Та самая, которая и посреди зимы, и осенью, и даже в самый разгар лета остаётся чистейшей весной?

Кто-то сказал: «Весна начнётся тогда, когда ты сама этого захочешь». Но одного моего желания мало. И даже белые найки, пылящиеся в коробке на самой нижней полке так, чтобы в любой момент на подхвате, не спасают ситуацию. Потому что моя весна если и придёт, то уже наверняка обледенелая. Потому что уже ничто не будет, как раньше. Потому что снег в середине марта — для Москвы вполне обычное явление. Потому что невыносимо смотреть на то, как ты растворяешься в толпе за надвигающейся на город стеной снега. И как же паршиво знать: что бы я ни делала, этого всегда оказывается недостаточно. Знать, и при этом всё равно всё помнить.

Когда уже там весна?

-3-

Есть моменты, о которых не напишешь. Знаю. Ты будешь долго водить пером по бумаге, пахнущей почти так же режуще-остро, как свежескошенная трава. И ни одна буква не коснётся твоего листа. Ты будешь проживать их снова и снова. Не важно, на замедленной ли или ускоренной киноплёнке. Они будут только твоими. Не поделиться. Не закричать о них на весь мир, потому что они просят пронзительной тишины. Они не требуют того, чтобы быть рассказанными.

Есть такие моменты, которые хочется оставить только себе. Спрятать их от посторонних завистливых глаз. И поэтому они забываются, чтобы в нужный момент ты не нашёл для них слов.

Есть такие моменты, которые необходимо уметь оставлять себе. Хотя бы для того, чтобы они хоть изредка, но повторялись. Для тебя.

-4-

На общажной кухне пахнет панкейками с корицей, и когда я переступаю её порог, начинает казаться, что вчерашнего дня вроде бы и не было вовсе. Сегодня уже тепло. Солнечный свет заливает комнату, подтверждая это.

Но я всё равно забираюсь под одеяло по возвращении в свою комнату. До конца сессии остаётся каких-то несчастных семь дней и гала-концерт, а мне начинает казаться, что семестр только начался. Хотя бы потому, что и мы, и преподаватели, и, конечно же, наш вечно чем-то недовольный деканат умудрились скинуть всю учебную нагрузку на последние несколько дней.

И теперь, когда утром солнечные лучи разбиваются об окна чертановских многоэтажек, я сама не замечаю, как ночь плавно в это самое утро и перетекает.

А потом иду на кухню, чтобы приготовить те самые блинчики, пахнущие корицей. Да так, чтоб пряный запах разносился по всему коридору. Ну и заваривать себе чай с тремя ложками сахара и лимоном, как минимум. Потому что иногда этого достаточно, чтобы просто почувствовать себя живой.

А ещё потому, что сидеть на подоконнике, сжимая чашку в руках и искоса поглядывая на плиту, иногда необходимо вдвойне, потому что то зыбкое чувство надежды на лучшее, поднимающееся с самого дна души, иногда почти всё, что у нас есть.

-5-

«Пиши! — говорит мне мама. — И, возможно, однажды у тебя получится написать что-то стоящее».

Ручка скрипит, соприкасаясь с бумагой, расчерчивая на ней иссиня-чёрные кровоподтёки. Слова ложатся на лист как-то криво, оставляя в памяти грязные разводы, чёрные точки на радужках глаз и следы подводки на тыльной стороне ладони.

«Пиши! Потому что и сама прекрасно знаешь, что мысль, однажды ворвавшаяся в голову, будет гореть внутри, выжигая всё дотла, пока не перегорят все остальные.

Пиши. И в холодные, по-зимнему тёмные пасмурные летние вечера. И в переливающиеся тёплым дождём дни, когда не сидится ни на уроках, ни дома. И после изматывающих до предела тренировок, после которых остаётся пьянящее чувство лёгкой эйфории. И через пять лет, когда наступит экватор университетской жизни, и поток мысли немного изменит своё русло, потому что ты станешь старше. Взрослее. Возможно, будешь сбивать локти и коленки, как в детстве, а может, синяки и ссадины, невидимые постороннему глазу, проявятся на твоей душе от бесконечных потерь.

Пиши. Когда будешь счастлива, и когда абсолютно не.

Пиши, даже не “почему”, а “вопреки”. И когда-нибудь обязательно напишешь именно то, что всегда хотела сказать».

«Пиши! — говорит мне мама. — И, возможно, однажды он захочет прочитать то, что написано в твоих глазах».

«Пиши!»

Я, сцепив зубы, снова берусь за перо.

Отпечатки лап в пространстве-времени

Из шумного мира я унесён

Ночной дремотой, чуткой, некрепкой,

В этот охотничий древний сон —

Дар моего легконогого предка.

 

Ветра пустыни не воют — поют,

Мерный гул песков разметают в клочья.

И раскинула руки над дюнами Нут,

Распласталась томной и тёмной ночью.

 

В пути; вдвоём сквозь тростник бредём.

Мне старика даже жаль отчасти,

Но время пришло: в мой сакральный дом

Вернуться пора — в город-храм Бубасти.

 

Здесь я аватар двух богинь, фетиш,

Плоть для в камне выточенного тела.

Ласка пусть не хуже изловит мышь,

Но стать ласка ласковой не сумела.

 

И я буду смотреть сны сквозь призмы веков,

Где всё ярче блики в глазах потомков.

Возвращаясь домой, не втянув коготков,

Из-под каменных плит, костяных обломков.

 

Память скрыта полосками мягкого льна,

Исчезает, бледнея, старик безбровый…

…А луна — всё та же сырная голова

Из молока Небесной Коровы.

Когда приходят воспоминания

Фрагменты забыли: их суть — превращение в давность.

Боятся стареть и потухнуть, оставив зачёркнутый блик.

Бегут и кричат не бросать, принимая как данность,

И я уступаю, вернув очертания тем, кто безлик.

 

Пройду по дорогам, встречая забытые лица:

Вчерашние образы явит сегодня о прошлом альбом.

С одними захочется выбросить всё, заблудиться,

Другие распорют по швам, заведя диалог о больном.

 

Запомнила больше имён уходящую поступь,

Какой рисовали — без сходства по стилю и краске чернил.

Исчезли из жизни со встречей спокойно и просто,

Но были, кто память со мной, не стыдясь, расколол, исчернил.

 

Повтор невозможен, но всем отыскала «спасибо»:

Кто рядом, кто стёрт, кто оставил наполненный горечью ком.

Осмыслив, приняв, поняла, как спасали ушибы,

Но их не лечили бы люди, смотря на других не мельком.

Назад Предыдущие записи Вперёд Следующие записи